«Я знаю, что ты позвонишь, Ты мучаешь себя напрасно. И удивительно прекрасна Была та ночь и этот день…» На лица наползает тень, Как холод из глубокой ниши. А мысли залиты свинцом, И руки, что сжимают дуло: «Ты все во мне перевернула. В руках – горящее окно. К себе зовет, влечет оно, Но, здесь мой мир и здесь мой дом». Стучит в висках: «Ну, позвон

Второй вариант "Записок"

| | Категория: Проза
Андрей С.
Записки Сменщика.

К читателю.

Поскольку повествование сие изобилует странностями, автору подумалось дать некоторые пояснения – дабы читатель мой не так скоро отнес «Записки» к диагнозу.
И вообще есть надежда, что они будут отнесены к разряду какой-нибудь, например, философской сказки… Да, к сказке. Ведь «Записки» мои как сказка правдивы; в них, как в сказке, есть свой герой, свой злодей, своя любовь, свой подвиг… И как бы я хотел, чтобы ее счастливый конец стал для кого-то счастливым началом!
А замес такой.
В темной подземной кочегарке сидит кочегар. Он приехал в город на заработки, но город одаривает его только обманами; отправить домой перевод, а тем более вернуться с деньгами у него хронически не выходит. Положение его отчаянное; он понемногу спивается худшими из поддельных водок. Планы его на жизнь убоги, да и жизнь почти прошла.
Тут вдруг спускается к нему офисный агент из как-бы Мин Культуры. (Кочегар доверчив, он провинциал). И предлагает ему за деньги написать биографию его друга, музыканта, некоторое время работавшего здесь 20 лет назад.
Бедный трудяга не то чтобы рад, у него скорее стресс – лучшие воспоминания молодости у него как раз и связаны с его другом Пашей. Трясущимися руками, почти не глядя, он подписывает контракт – и начинает строчить витеевато, надеясь как на оплату пословную, как и на то, что ему удасться передать неповторимую атмосферу их андеграундной компашки.
Позже выясняется, что суть заказа вовсе не в том, чтобы собрать подробности жизни самобытного композитора Паши, а в том, чтобы выведать у Сменщика – жив тот вообще или нет, поскольку один продюссер-инкогнито, выдававший Пашины мелодии за свои, стал опасаться предъявления авторских прав.
А еще позже выясняется, что идея сказки никоим образом не связана ни с сюжетом, ни с героями. Содержит резкую критику священноначалия МП. Патриотична. Любителям эротики, мистики, киберпанка, любовной прозы, боевиков и детективов начинать читать никак нельзя. Адептам «православного» гламура так же не стоит изгибать свой правильный мозг, формулируя автору анафематизмы. Вроде всех предупредил…


Рукопись первая.

«Но все, что мне нужно – это несколько слов,
и место для шага вперед».



Поэт.

Поскольку Мин. Культуры пообещало мне заплатить по одному шекелю за каждое слово Пашиной биографии, то я заранее попрошу Вас, Господин Редактор, ни на какую краткость изложения особенно не надеяться…
Да и будет ли у меня иной случай выкупить из ломбарда Пашину балалайку и Пашины дневники?
Много и других трат свалилось на меня с Пашиным исчезновением. Оплата за примыкание квартиры Пашиной к квартире отапливаемой, к примеру, давно просрочена, и даже пошли уже пенни. Дарвинюк, гад богатенький, на дверь на Пашину смотрит так хищно! Способ купить вынашивает…
Так что от пространных описаний природы я, быть может, еще и откажусь; но вот перестать быть свидетелем тех сокровенных движений сердца, которые и привели Пашу к знакомству с его же мелодиями, - я думаю, у меня уже не выйдет.
Вы просили меня сразу, в первом же письме, подробно описать всю Пашину внешность. Охотно приступаю!
…Но раз уж Паша на свою внешность внимания особенного не обращал, то давайте и мы не обратим особо. К тому же всем уже давно известен его автопортрет – в виде звездопада во время листопада, писанный во времена увлечения не пойми каким стилем.
Мне же от себя к портрету этому и добавить-то нечего, вот разве что намек на периодическое убывание хвоста кометы лично я написал бы в гораздо более мажорных тонах. И если здесь что-то непонятно, то я, господин Редактор, дам такое пояснение.

Дело в том, что ночью, если нет луны, вид с Пашиного балкона на звездное небо открывается прямо необыкновенный… Засидевшиеся допоздна гости уходили всегда с сожалением. Зрелища этого впечатляющего городское вечно облачное небо не давало никому никогда.
В то время я был у Паши уже не гостем, а квартирантом как бы, и из солидарности помогал разгребать на столе чаши и сосуды. Когда вожделенный порядок бывал наведен, мы усаживались с Пашей в кресла, стоящие по обе стороны стола.
В такие минуты усталый англичанин смотрит, наверное, в огонь камина… Нам же, славянам, за каминов неимением, оставалось смотреть в небо.

И наше небо славян не оставалось к нам безучастным. То, что мы с Пашей любили наблюдать более всего – кометы – оно давало нам и щедро и безвременно. Пока горемычные городские астрономы разгибали свои ржавые трубы, чтобы, как папарацци, сунуться сквозь облака куда их не звали, мы с Пашей беспрепятственно кометы и наблюдали, и впечатлениями делились, но в телескоп никогда не лорнировали и тем более не фотографировали, поскольку делать снимки без позволения дефилирующей находили неэтичным.
Но вернемся к портрету.
С него на нас Паша смотрит с сожалением утраченного интереса… И на вопросы мои в тот звездный вечер он отвечал примерно так… Сколько лет прошло, а все помню! Мы были совсем молодыми людьми…
- Прилетая к нам радостно, соскучившись за десятки долгих лет, комета находит каждый раз все новое поколение нас. Когда-то ее появление производило пусть местами невежественный, пусть нездоровый, но все же фурор…С веками все более информированные люди глядят на нее все менее восторженно… Не желая быть навязчивой, вместе с нашим интересом уменьшается и комета… Но она сгорает, стремясь к своему Солнцу; мы же гнием, опускаясь к своей земле…
Ни в какой прогресс цивилизации, надо полагать, Паша не верил. Это поймет каждый, встретив с портрета безрадостный взгляд…
Тогда я Паше не то чтобы возразил – скорее нашел ободрительный в этом явлении момент.
Да, каждый раз, подлетая к Солнцу, комета теряет массу. Замерзшие газы и пыль сносит солнечный ветер – образуется хвост… до чего неуместное слово… появляется шлейф... развевается полами, вообщем, белое платье…Теряемая кометой масса вычисляется сравнительно легко и точно. Между тем Дарвининюк студентам своим врет, что солнечной системе – а следственно, и всей нашей вселенной – около четырех миллиардов лет. Цифра дурацкая, взята просто так, из-за слабого на то время обще-научного багажа… Это сейчас молекулярная биология вкупе с информатикой просят для эволюции… в которую давно не верят… цифру такую, что, если ее написать не в степени – она одна займет всю мою первую рукопись. Но, боюсь, ничего не заплатят…
- Ты о чем?
- Прошу прощения, отвлекся… Так вот. Ты, Паш, представь… Если вселенной миллиарды лет, а комета с каждым прилетом худеет…То несколько сотен миллионов прилетов назад… какую же она массу имела… Какие размеры! Ты представь!
- Нет, представлять нельзя! Ни в коем случае!
- Почему?
- А ну как узнают, что мы себе позволили их толстухами представлять, между планет с трудом протискивающихся… Глубоко огорчиться могут! Улетят сразу! А не вернутся? И как мы будем жить?
- Точно. Серьезный момент. Мне тоже налей немного… Так вот. Космос – механизм сверхточный. Любое отклонение в массе, в скорости, в импульсе от изначально заданного вызовет сбой всей тонко отрегулированной системы. Порасшибается все. Оно, конечно, может, и интересно посмотреть бы было, но будет это не космос уже, а хаос. Никакая жизнь не будет возможна.
- Да никакой жизни и нету. Сбились с изначально заданного курса.
- Стоп, мы уходим от темы. И так. По законам небесной механики… да и по личным ее сооражениям... комета никогда не могла быть толстой – а следственно, она никак не может быть старой! Ну кто на нее на старую смотреть-то будет?
- Логично.
- И так. Своей на настоящий момент малой массой… Своими, вернее сказать, изящными формами… жениться мне, что ли, наконец… всем своим пленительным видом комета поет на все звездное о том, что она молода! Да! Она даже юна! Все честные астрофизики… Да и не только они… То есть все те ученые, которые в небо смотрят не сквозь облака, а с твоего балкона – все, все в один голос говорят о молодости вселенной! Раз уж безусловно молода наиболее доступная для изучения, ближайшая к нам ее часть – солнечная система. Креационисты дают Вселенной не более десяти тысяч лет. Возраст ее…да и появление ее… удачно вписываются в библейское повествование… Да только им и объяснимы!
А значит, тупая и даже антинаучная, так нам всем опротивевшая, но все еще кочующая из учебника в учебник, из передачи в передачу теория эволюции не имеет права быть! Мир создан Богом, и он прекрасен! Ура!
Паше тост понравился, но портрет переписывать он не стал, поскольку тот завалился за шкаф и лезть за ним было никому неохота.
Заканчивая о внешности, расскажу, как Паша одевался.
На мой взгляд – даже несколько стильно. Хотя и были одежды его не из магазина, как у всех у нормальных людей, а из сундука, стоящего рядом с диваном; и сколько лет одеждам тем было, не знает никто. Опишу снизу вверх.
В виду постоянно стоящей в городе последней осени обут был Паша в высокие сапоги – офицерские, наверное. В них он был везде – и в кочегарке, и в лесу, и на балконе. Паша был романтиком, и в сапогах своих где только не бродил… Достоверно известно, что именно на этих сапогах разглядел когда-то поэт свою звездную пыль – и от того снимать Паша их ни за что не хотел.
- Если возьмется кто-нибудь – сказал мне раз Паша со своим как бы юмором - на свою голову прежде времени выдергивать мою душу из тела, то он, бедолага, измучается, из ног ее выдергивая, если ноги будут на тот момент в сапогах. Такая вот тута ко всему земному привязанность…
За сапогами шли штаны, самого добротного сукна, несколько в форме галифе и лелеемые гораздо меньше сапог. (Снизу вверх все привязанности у Паши, видимо, уменьшались). Препоясывались штаны широким кожаным ремнем – и я замечал, что Паша все норовил на ремень этот что-то навесить. То фляжку, то ножик, то ключ. Когда же Паша гневался, то он хватался правой рукой за ремень с левого боку – жест этот, думается мне, достался ему от предков, носивших на поясе меч.
Немного скрывая все эти открывашки, за ремнем шел свитер – вязки столь грубой, что походил на кольчугу. Далее – плащ, на котором в лесу Паша спал и валялся который иногда где попало. На голове у Паши была лишь повязка, сдерживающая волос на манер людей работных… Привязанность же к земному у души у Пашиной в области головы была уже совсем никакая.
В целом, или точнее сказать издалека, учитывая несколько рассеянный вид, Паша чем-то походил на офицера Первой Мировой Войны – но уже с сорванными знаками отличия и ведомого на расстрел поддавшейся пропаганде Милюкова солдатней. На все окружающее Паша смотрел без интереса, но с сожалением.
Да. На жизнь Паша имел взгляд европейца, покидающего голодающую Африку навсегда.


Свет у нас в кочегарке тусклый – экономия. Да еще и из-за включающегося электронасоса перепады напряжения мою лампочку-двадцатьпятку едва не гасят. Читать невозможно, писать тяжело. Начинаю понимать, что труд, на который я подрядился чуть легкомысленно, обернется для меня физическим подвигом.
Обещанные шекели, Редактор, конечно же окрыляют слегка; но вот настораживает тот пункт в контракте, где говорится, что выплачиваться гонорар мне будет по мере усвоения материала читательской массой….
Вот всегда так!
То, что может привлечь и закабалить, пишут шрифтом крупным и по-русски, а вот все то, что может зародить сомнения, печатают так мелко и языком настолько юридическим, что не то чтобы вникнуть, но и прочитать-то при нашем освещении невозможно. И подписываешь все – лишь бы отделаться поскорее от агента Вашего офисного, который стоит над душой, озирается на изношенное паровое оборудование, которое по слухам, нами же пущенным, иногда лопается – и всем своим видом торопит, хотя и говорит, что подписание контракта есть дело ответственное, необратимое, фатальное.
Помню, с контрактами этими когда-то намучился Паша. Ему обещали платить за ноту по шекелю, за какую-то целую, а какие-то восьмые, тридцать вторые и шестнадцатые оплачивались по столь сложным схемам, что со стороны контракты Пашины были похожи на зачетки физ. фака – из-за обилия формул и таблиц. И что нам было обиднее всего – большая часть денег шла на оплату услуг по составлению того же контракта, что и оговаривалось особым пунктом, самым главным, избежать который было нельзя.
Паша им говорил: - давайте по-русски – он был русским – я вам по наигрышу в неделю, больше вы все равно освоить не успеваете, а вы мне такую-то сумму, в рублях.
Но они не хотели по-русски, а хотели по своему.
Да и те еще неприятности у Паши бывали, что слышал созвучья он сладкие свои то в рекламе, то фоном к речитативу с негрским ритмом… Хватало неприятностей для тонкой его натуры.
Но все вдруг закончилось с заключением пожизненного контракта с каким-то Инкогнито – с отказом, правда, от авторских прав, но и с упрощенной схемой получения денег зато. Тогда мы сразу получше зажили. Почему я говорю - мы? Я – просто сменщик Пашин по кочегарке, не более того. Просто Паша заметил, что я приезжий и по квартирам мыкаюсь, да и пригласил меня к себе как бы гостем.
Лучшего подарка судьбы мне ждать было трудно! Квартплаты нет, до работы близко – ведь жил-то Паша в том же самом доме, и даже в том же самом подъезде, на цокольном этаже которого и находился вход в кочегарку… И пусть нам с Пашей сейчас позавидуют все, утром у входа в подземку машины бросающие, и на работу шествие на трех видах транспорта, с искушениями бесовскими, ежедневно творящие!
Из благодарности я старался делать все то, что Паша не успевал или забывал делать. Мешал подвыпившим гостям (уникумы еще те) выпадать с балкона, к примеру. Покупал еду. Запоминал, какую кто взял книгу… А то он всегда забывал… Хвать – ан нет книги… А тот ее тоже где-то забудет…О чем речь-то?
Ах да, контракты! Так вот, Господин Редактор, высылаю Вам первую мою рукопись. Не шекелей только ради говорил я о небе вместо камина – все, все мною написанное, влияя на его внутренний мир, отражалось и в чертах лица его - думаю, всякому музыканту теперь легко представить всю Пашину внешность. А потому написанное достойно и внимания исследователя наследия Пашиного и пословной, как и договаривались, оплате. Высылаю письмо и с нетерпением жду приглашения в минкультуровскую вашу кассу.


Рукопись вторая.

Благодарю Вас, Господин Редактор, за Ваше личное содействие в получении мною денег. Сам я житель сельский, разрешения на Бытие у меня нет, и без Вашего звонка мне никогда не удалось бы собрать необходимый для начала рассмотрения заявки по поводу постановки на очередь в кабинет предварительного собеседования по вопросам оценки шансов теоретически возможной попытки получения виртуальной части гонорара… пакет документов.
А теперь у меня есть счастливая возможность совсем без кредита купить себе лампочку автономную, настольную, на батарейках, да бумаги к ней белой – и дело, за которое я взялся не шибко подумав, мне представляется не столь уж тяжелым… Спасибо Вам, Господин Редактор!
Конечно же, я рассчитывал на несколько иную сумму, и даже отправить домой перевод собирался – но, видимо, у вас сейчас какие-нибудь трудности…
Вы дали мне наставление быть корректнее и в следующем письме четко и подробно описать всю обстановку Пашиной жизни. Охотно приступаю.
За бедностью по миру Паша не путешествовал, и вся его обстановка есть балкон, лес, квартира, кочегарка. Люди, с которыми нелюдимый этот человек общался, есть друзья, подруги, кочегары, обыватели. Не думаю, что рассказав о всем об этом, я опишу всю обстановку Пашиной жизни… Пашина жизнь есть вдохновение, и лишь на этой жизни обстановку я намерен употребить свое перо!

Говорят, что Паша умел расслышать и записать свои мелодии под впечатлением прочитанных книг. Да, это так, пожалуй. «Чтение книг – хорошая вещь, но опасная, как динамит»... Всякое бывало. Но все же иногда книги открывали ему явления жизни, учили их понимать. Впечатление от чьей-то сложной судьбы, от чьего-то героического поступка, от чьей-то яркой личности оставалось в Паше надолго и никогда не проходило до тех пор, пока он это свое впечатление, а точнее сказать, устойчивое состояние, не выражал вдруг какой-нибудь мелодией. Словами мыслить Паша не любил, он мыслил созвучиями, и все те листки с нотами, за которыми и по сей день охотятся Ваши агенты, есть попросту Пашины заметки на полях прочитанных книг.
Но это не все. Мне, как своему искреннему, Паша открыл как-то раз еще один, и более глубокий источник…
И я расскажу его Вам. Я как-то чувствую в Вас собеседника умного, доброжелательного, интеллигентного…Я даже как-то тянусь к Вам – это психологически понятно, ведь мне так одиноко! Я месяцами не бываю дома; мне не с кем поговорить; у меня нет надежного сменщика – я сутками один в кочегарке! И если придет вдруг из дома письмо, то это перечень житейских напастей, а не ободрение меня в беспросветных трудах! Нужды, болезни, ненормальные расходы на детские лечения… простая сельская жизнь - для нас неподъемная роскошь! Неужели бы я продавал разговоры о Паше за деньги, если бы мог каким-то иным способом их раздобыть! Но теперь, когда я выбегаю на верх и ищу подработку, меня фиксируют камеры – и я получаю лишь штрафы! А между тем жена занимает опять у соседей, и это, может, не было бы страшно, если жена была бы простушкой – но занимать женщине чуткой, достойной - в сто крат тяжелей… и мне от того, понятно, не легче… Я согласился на Ваш договор через силу – жене свой позор, мне свой; пусть так, но мы вместе…
Я извиняюсь, Редактор… Я прошу Вас понять, как трудно мне с Вашим контрактом – он обязал меня низостью интересов в высоком деле.


Мне, своему искреннему, Паша поведал о главном источнике своих вдохновений. Не под вином – просто так, среди дня. Казалось бы – ну о чем среди дня откровенничать двум кочегарам? Мы живем в то время, когда дух времени подскажет чадам своим догадки на этот счет самые пикантные. И ваша контора, Редактор, больше других корпеет над тем, чтобы иных догадок и не возникло. Когда я бегал по ее коридорам, собирая необходимый пакет документов, - я так надеялся в тот же день отослать перевод! - то мне, на шестидесятой подписи, стало казаться, что каждую новую подсказку, куда побежать, с самым человечным участием говорят мне самые настоящие демоны. Я не понимаю Вас, редактор. Как Вы - безусловно, ценитель Пашиной музыки, потративший силы на внесение в бюджет статьи расходов по Пашиной биографии – можете в таком месте работать?
Впрочем, все мы не там работаем, начиная с меня. Нет, говорить в этом письме о прекрасном я уже не смогу… Будем считать, что я просто передал Вам просьбы.
Во-первых, избавьте меня от ненужных походов в ваше логово. Организуйте «с доставкой».
Во-вторых. В учете подлежащих оплате слов я полностью полагаюсь на Вас. Избавьте меня, пожалуйста, от чтения этой кипы бумаг; мне мое образование не всегда позволяет понять, что означает, например... сейчас найду... вот: «фраза, содержащая элемент повторения смысла, подлежит лишь условной оплате, если необходимость предыдущей фразы принять развернутый вид не имеет безусловный характер; и штрафу, если ее смысловой элемент мог иметь характер разовый…».
Я - кочегар; у меня душа за то болит, что если из дома нет долго письма, то это лишь значит: отчаялись что-то дождаться от меня и экономят на письмах… Ну зачем же Вы свалили на меня оплату услуг экспертной комиссии? Ведь себестоимость только бумаги, на которой напечатаны ее выводы, в два раза превысила мой гонорар! Я сегодня устал делать подписи в графе «с настоящим согласен», когда я ни с чем не был согласен, и количество моих подписей равно количеству оплаченных слов… Вы человек с образованием; найдите, пожалуйста, способ… Вообщем, я хочу так: я сижу, пишу, ни о чем не забочусь, а офисный Ваш носит мне деньги. Все просто. По-русски.




Рукопись третья.

Это было в самый обычный будний день... Хотя, быть может, этот день был и не совсем обычный; он вполне мог бы быть днем рождения какого-нибудь в будущем великого поэта; но весь мир этого события не заметил вообще, а мы с Пашей заметили - мягкой приподнятостью настроения.
И так, два самых обычных кочегара пили чай на балконе у Паши. Чай тоже обычный, не подумайте чего-нибудь. Купил я его в ЛСД, конечно, но так уж у нас называется ларек спиртосодержащих денатуратов – ближайшая от кочегарки торговая точка. Все было как всегда. А вот разговор у нас с Пашей вышел особенный. Такие разговоры бывают между людьми редко, наверное, по разу в жизни, и то, думаю лишь с одним человеком. Паша удостоил меня быть его искренним – и мне это за честь. И если бы не описание обстановки жизни - то и остались бы детали эти личные между нами.
Могут ли на такой лирической ноте беседовать два кочегара? Могут; и этому, кроме дня рождения поэта, есть и еще одно объяснение…
Все дело в том, что днем с Пашиного балкона открывается вид… чуть ли ни на всю Русь – прямо необыкновенный! Зашедшие случайно, по какому-нибудь неважному вопросу горожане уходили всегда с сожалением – зрелища этого впечатляющего городские монотонные виды не давали никому никогда.
Ни городскими сплетнями, ни городской погодой мы с Пашей не интересовались принципиально - и от того видели с балкона небо высокое, синее; ни облачка; разве и будет на рассвете одно – и то для того лишь, чтоб на закате чуть - чуть подсветиться.
Со стороны балкона Пашин дом выглядел как двухэтажный особняк в стиле позднего, кажется, барокко; и балкон наш был расположен примерно на втором его этаже. Это приятное обстоятельство давало возможность всем Пашиным друзьям приходить к Паше не подъездом - через все разрисованные маньяками этажи – а по пожарной лестнице, отыскать которую, правда, не каждому было дано... Но помянутый нами поэт, придя в наш город, найдет ее, я уверен, легко и сразу!
Поскольку балкон был не так высоко, до него одной из ветвей добрался наш клен – и хорошо, что хватило ума у меня эту ветвь не спилить. Клен этот был Паше одним из гостей – и мы увещали лишь руку его не так разрастаться…
Итак, синее небо; клен такой же осенний, как и весь обозримый нам мир; за кленом аллея, которую так запустили, что она захотела стать лесом; за аллеей река с мостиком шатким… Проходя по нему в сторону леса, Паша каждый раз думал о разнице судеб.
Наши реки бедны водой... На дне их - грязь, и ил, и мусор. Количество оседающего за год легко вычисляется и твердо говорит о том, что реке не миллиарды лет и не миллионы даже – она была бы засохшим болотом – а несколько тысяч, раз река пока еще есть. Река молода, она комете ровесница, она по-своему кометы красивее, они вместе говорят об одном - а какая разная кончина! Одна теряет себя, сгорая от близости к Солнцу, светясь на все небо – другая, как люди, мельчая от грязи…
Солнце мое, взгляни на меня!
За рекою был лес, за лесом – луга…если я не остановлюсь, то дойду до холодных морей… их тоже можно увидеть с балкона, но я вот не видел – о них пусть расскажут другие.
Зоркий глаз смог бы разглядеть в пестрой листве нашего леса остатки каких-то монастырских строений, в которые Паша уходил поразмышлять да подраться с расхищавшими кирпич мужичками. Которые и сдали его потом…
В целом же вид с Пашиного балкона был такой, что люди, оставшиеся наедине с этим видом одни, начинали любить творчество Васнецова – даже если пока не видали его картин! Какие смелые тона! Какие… Но я боюсь увлечься.
Этот-то вид, эта синева, эта живая даль и привели нас в настроение правильное… Музыка для меня – тайна; рождение музыки – тайна из тайн; и всегда мне было любопытно – как же так: пьем из одной бутылки, вроде бы, а он доходит до того, что набренчит что-нибудь всегда на радость людям – а я как был пустой, так и остался злой, хотя и больше выпить обычно исхитрялся...
Да еще и то обстоятельство нас разговорило, что пришел к нам кот. Кот этот приходил очень редко; наверное, по чьим-то дням рождения; был он неизвестно чей, может, и Дарвинюка, жившего всегда этажом ниже Паши, а может, и ничей, просто свой личный - и приходил ни зачем. Не то спасаясь от собак, не то просто не найдя нигде применения всем своим талантам, он пробирался к нам по ветке клена; ни в чем не нуждаясь, он не терся об ноги, а сразу ложился в листья прямо напротив. Осеннее солнце начинало светить преимущественно на него.
Кот даже не рассматривал нас; кот закрывал глаза и явно блаженствовал от сознания, что преподает нам уроки безмятежности мастерски. Я охотно поддавался; а Паша вот был плохой ученик.
Правда, репетитор наш бывал иногда встревожен мерой нашего преуспеяния в искусстве сервировки стола. Забравшись неприметно на подлокотник кресла, он внимательно всматривался – все ли расставлено как надо. Увидев, что все стоит по местам, он принюхивался – не протухло ли что. Убедившись, что не протухло, что свежее, он вдруг подцеплял когтем ближайший кусок – не засохло ли – и отправлялся с ним на пол. Мы переглядывались с Пашей по поводу этой дикой выходки расширенными глазами.
Мне в тот солнечный день Паша рассказал почти всю обстановку своих вдохновений. Дословно повторить не могу, Паша по обыкновению говорил кратко, как житель древней Лаконики, и неохотно - по той причине, что вообще тяготился процессом озвучивания мыслей в словесных формулировках. Но суть я понял, и она такова.

Дело самое обычное. Паша, в школьные годы, уж очень видимо сильно влюбился в свою одноклассницу. Но поскольку речью тогда он владел еще меньше, чем сейчас, то объясниться решиться долго не мог. Он только краснел и конфузился. Но он уже несколько лет учился в музыкальной школе игре на фортепиано – и к тому времени уже довольно смело импровизировал. Паша решился объясниться музыкой.
Но в самый последний момент, когда он собирался идти к ней под окно, чтоб донести до нее весь свой пламень - родители Паши, не смотря на яркую его истерику, твердо запретили ему брать с собою фортепиано! Да! Вот горе! И она ничего не узнала!
К тому же вскоре, не прижившись у нас в по разным причинам, девочка вернулась куда-то к себе домой. И Паша остался жить без нее…
В качестве протеста Паша навсегда сменил фортепиано на электрогитару – и хорошо еще, что в горьком гневе он не пообещал бросить музыку вообще! Ведь фортепиано до сих пор – лишь полка для книг, и смотрит на полку эту Паша тем взглядом, которым провожал уходящий с одноклассницей поезд.
- Правда, я свою глупую клятву иногда нарушаю во сне – рассказывал Паша – и если запомню, что играл под окном у нее – то живу этим по нескольку дней. А вообще – я просто не найду себе толкового дела – закончил он грубо.
Я не задавал больше вопросов. Синее небо стояло над золотистою Русью. Осенний ветер был свеж; взор не насытится далью, - а сердце, не смотря на все усилия правительства, все равно на что-то надеялось… Это я о себе; Паша же, думаю, и в синеве небесной находил черты той, которая, всего лишь будучи доброй и красивой, уехав, сделала его жизнь поиском красоты и добра.



Рукопись четвертая.

Опять упреки, Редактор. Денег даете только на батарейки, а требований сколько! И кто там у вас изобретает эти иезуитские способы урезания гонорара? И как Вы вообще отыскиваете, что еще можно урезать? Я говорил Вам, в каком отчаянном положении я нахожусь; ну зачем мне эти «неустойки по целевым несоответствиям» ? Что за жадность мелочная?
Уговор – дороже денег; а офисный Ваш каждый приход свой переиначить контракт не в мою сторону норовит… Да и разговор до меня дошел обидный… Что, мол, не только гастербайтеров со Средней Азии штукатурить как надо не допросишься, но и русского, не совсем вроде тупого, к написанию нужного ну никак не принудишь!
Я пока попишу, посмиряюсь, в моем положении трудно брыкаться… Но знайте: как Паша с конторой вашей в свое время порвал, так и у меня желание порвать созревает…
И так, Вы заказали мне хронологически упорядоченный текст о тех последних трех днях Пашиной жизни, когда он был с нами. Расскажу, как помню.
Заступая на смену согласно приказа (номер забыл, не штрафуйте) в восемнадцать ноль-ноль…
Нет, редактор, иметь Вас адресатом своего повествования я положительно не могу… я могу говорить лишь сердцу открытому, доброму… давайте-ка я буду говорить не Вас собеседником представляя, а какого-нибудь Пашиного друга… сейчас выберу… Или нет! Идея! Всех сразу друзей Пашиных! Ура! Отлично. А слушать они будут совсем не как Вы… И всякое замечание их будет, как жест дружбы…
Пойдемте, друзья, в кочегарку! Винца понемножку попьем… Вы, наверное, по командировкам да по курортам узнали весь мир… Вы покажете мне на снимках синие моря, античные города… А то такая тоска здесь… Да вот еще нашел я подработку себе – про Пашу рассказывать – и чувствую, что попал хорошо… С живого не слезут… И деньги я ихние брал, дурень, и хорошо бы пропил! Но там сумма – лишь для начала роста каких-то процентов… В геометрической прогрессии... А юриста нет среди вас? Есть? Хорошо, поговорим потом…
Так вот, друзья, о тех последних трех днях, о которых вы знаете. Работал Пашич наш в той самой кочегарке, которую вы хорошо знаете, а сменщиком у него основным был я, и меня вы знаете. Смена у него была с шести, как вы помните, и спускался на работу он подъездом, как вы тоже помните… и выходит у меня совсем уже бредок, как вы понимаете… Пойду, дров подброшу – может, мысль придет.
Мысль пришла. Пошел вон окончательно, редактор, со своими шекелями! Все равно я их, наверное, не увижу...
Друзья! Мы найдем еще повод попить винца… А сейчас совсем не то у меня настроение… Охота чего-то задушевного, что ли...

Я буду говорить с тобой, незнакомая мне девочка из далекого Пашиного детства. Я не знаю, сколько тебе сейчас лет, и как сложилась твоя без Паши жизнь… Я думаю, что ты сейчас мудра сердцем, раз в детстве была так добра. Мне легко будет говорить с тобой, потому что с добрым человеком всегда легко. А если я что не детское скажу – то ты не слушай… или слушай как взрослая. Ладно?
Буду я тебе рассказывать про Пашу, одноклассника твоего, двоечника, который всегда забывал, где он, если вы случайно встречались глазами и его в тот момент вдруг по теме урока некстати спрашивали…
Вырос он парнем высоким, худым, и был он по жизни все тем же двоечником. Лицо у него было, что говорят, несколько харизматичное – его даже за подвиги гитарные хотели было начать показывать по телевизору – да не одобрил его кондидатуру комитет по формированию вкусов девичьих. За явно славянскую внешность.
Ты-то хоть не за турка вышла какого-нибудь? А то смотри, переключу речь к какому-нибудь другу Пашиному продвинутому, и будешь ты понимать из их дворового сленга лишь каждое десятое слово… Ну ладно, не обижайся только, не уходи… Я ведь так мало с тобою знаком… Вдруг, ты ершистая?
Так вот. Работал Паша в последнее время в кочегарке… А ты где думала? Вот как? Для этого, милая, учиться нужно как ты, а не как он. Или хотя бы дела свои уметь устраивать нужно. А не пускать все на русский авось или и того хуже – на заботу минкультуровского начальства…
Рабочий день Пашин начинался с вечера. Я был сменщиком надежным, неожиданностей быть не могло, и Паша жил размеренно, без сутолоки, что бывает важно для созревания идей, долгого времени и неотвлеченности требующих.
Итак, каждый вечер, около шести – а Паше это нравилось, ибо он вычитал, что и библейский день начинается с вечера – Паша, оторвавшись от книг, или что реже, от музицирования… Впрочем, звуками музыкальными это дело могли назвать только длинноволосые дяди, все в черной коже и клепках, или скорее их мотоциклы, тоже в коже и клепках, и звуки издающие схожие со звуком Пашиной гитары… Итак, прекратив, к радости соседей, генерировать стремительно-рваные ритмы в пентатонике, Паша открывал дверь своей квартиры.
Выйдя на лестничную площадку… а может, и в фойе своего второго этажа, он принуждал себя вспомнить – не забыл ли чего – и шарил по карманам без никакого смыслу… Все равно какие-либо впечатления от прочитанного напрочь заслоняли от него возможность сосредоточиться на происходящем.
Устав шарить и заставлять голову думать, Паша махал рукой – авось все хорошо, авось ничего не забыто… Он выпускал провожающего кота и запирал наконец двери привязанным к ремню ключом, сравнимым по размерам с ключом Буратино – но сделанным не из золота, а из крепчайшей английской стали… А изготовлен был ключ этот, как и замок, еще до того, как сказка была написана – уверяю тебя, девочка, я сам видел мастера клеймо на ключе и дату!
Лестничная площадка второго этажа особняка Пашиного была по современным понятиям огромна. В свое время на ней вольготно умещалась компания веселых, иногда чуть хмельных юношей, ждущих Пашу для начала озорных похождений.
Эх, молодость! Хорошо просто так, из-за ничего, и хорошо так сильно, что ничего не надо. Скажет, например, кто ни будь: а давай, эта последняя бутылка пива – тому, кто башкой сильней всех в дверь Дарвинюка треснет! – И все, есть занятие! Все спускаются этажом ниже, на четвертый… (Здесь ты, девочка, не задумывайся об этожах, где кто жил; не представляй себе ни дома Пашиного, ни балкона. Все равно точно представить нельзя - городишко наш еще тот, уж слишком своеобразен.
Вот, например. Со стороны балкона, со стороны леса Пашин дом всегда выглядел как двухэтажный особняк двухсотлетней давности, без ремонтов фасада достоявший до наших дней; но со стороны подъезда это был не уже не дом, а пятиэтажка бетонная, серая, замызганная. Достоверность у моего повествования есть, все – чистая правда; но она вовсе не в том, кто где жил конкретно, а в том, что такие люди, как Паша, всегда живут этажом выше таких людей, как Дарвинюк.
Далее я буду вынужден представить тебе Дарвинюка - и думаю, что насчет этажей жизни ты со мной согласишься.)

Так вот. Спускаются этажом ниже, на четвертый,и давай под хохот общий без шлема биться головами в небронированную тогда еще дверь Дарвинюка. Разрешалось, помню, только по одной попытке. Дарвинюк открыл было злой – но, увидев перед собой черную кожу, цепи и иные атрибуты своей смерти, быстро закрыл на все засовы. И лишь через проворность эту сам остался вне привлечения к конкурсу…
Паша, безрассудный более других, видимо, тогда эту бутылку все-таки выиграл – потому как ни к какой учебе в последствии оказался непригоден. Он даже толком не выучился играть ни на одном из тех инструментов, за которые брался… Да, девочка! Пока ты читала дома книжки и ждала своего принца, принц твой бился головой об самые разные двери…
От одного из ударов разошлись какие-то ржавые, и Паша сел в троллейбус, который идет на восток. И хорошо покатался по кругу, не понимая, от чего ему так холодно здесь… И когда сошел с него, то всю эту оккультно - эзотерическую литературу он не на помойку выбросил, а терпеливо изорвал и сжег - чтобы никому не досталась.
И был даже случай, когда Паша чуть к скинам не примкнул – но те побоялись идти на Кремль, как их Паша ни вдохновлял, а остались в подворотнях студенческих общежитий… За это Паша с ними и порвал, едва познакомившись, и даже по своему обыкновению слегка передравшись… Да, много было дверей разных… Но я отвлекся.
Итак, Паша закрыл дверь и положил в карман штанов ключ на длинной цепочке. Кот выбежал бодренький, полный решимости провожать Пашу до конца. Хорошо ему так было думать, пока он стоял на покрытых ковром ступеньках, всем боком прижавшись к кованым решеткам перил. Здесь было просторно и чисто, как на балконе, вот только без листьев; такие же, как и на балконе, высокие потолки, такая же жаждущая ремонта лепнина. В таком подъезде даже рука нигилиста не поднимется бросить на мрамор окурок, или оставить недопитый сосуд. К Паше ходили же только потенциальные патриции… Так что кот мог улечься где угодно, брезговать ему было нечем.
Но Паша спускался вниз. Лестница сузилась, перила из широких, фигурных и полированных стали просто бруском с занозами; вместо мрамора и ковра пошел немного заплеванный бетон ступенек. Появились окурки, бутылки, надписи. Из покрашенной зеленой масляной краской стены торчала, закопченная зажигалками, кнопка мертвого лифта. Из-за обтянутых потрескавшимся дермантином дверей, из пробитого вилкой китайского динамика играло радио шансон. Слышалась то ругань плиточников с Украины, то хохот поварихи из Молдавии. Встречались коллекционеры пустых сосудов, источая зловоние гниющей совести.
Кот остался там, где вместо кованых решеток перил пошла хилая, под стиль могилок советского периода, сваренная из полосы-сороковки оградка. Паша взглядом наказал коту не опускаться дальше, а оставаться на высоте… ведь котам – ты, может, девочка, замечала – опускаться вниз, в отличие от людей, тяжелее, чем подниматься… кот завещал сохранять безмятежность. Друзья расстались.
На первом этаже, из-за вони дешевой селитровой сигареты, закуренной после хранения во второй раз, Паша окончательно пришел в себя… впрочем, кот бы сказал – из себя вышел. Оказалось, что он забыл бутерброды. Оставив их на заботу кота, имеющего в нижнем углу двери свою личную дверь, лобзиком пропиленную, Паша решил не подниматься за ними, а купить кой чего в ЛСД. Он открыл дверь подъезда и уже собрался было выйти, но увидел на околоподъездных лавочках бабушек… Проходить мимо их прозорливых взоров не очень хотелось; бабушки эти никогда…нет, я даже усилю это слово – николысь не сомневались в подверженности прохожих тем чудовищным порокам, идеи о которых приходили к бабушкам вообщем-то вместе с появлением самих прохожих, пусть даже проходящих впервые… Не будь, девочка, такой! Нет, я не требую, чтобы ты всегда была юной… Хотя и этого потребовать хочется… Но если ты и начнешь когда по женской слабости интересоваться делами людей, то ты интересуйся не слабостями их, как те бабушки, а пусть и непроявившимися, но доблестями их, как Паша – и твое сердце будет больше петь, чем тосковать… впрочем, я зря тебя этому учу; объект Пашиной любви все это помнит от природы.
Итак, открыл Паша подъездную свою дверь. Серые облака навсегда закрыли горожанам небо. Серые дома, из бетонных плит наспех собранные, напрочь закрыли дорогу чувству изящного. Такие дома можно было как-то терпеть, в них после кочегарок можно было ночевать, но называть свою норку в этом убогом кубе отчим домом язык не поворачивался никак.
Архитектор города, старик Мизантропыч, скончался, говорят, уже не в своем уме. Будучи, видимо, человеком мистически чутким, он начал вдруг слышать, как дома под землей, по подземным коммуникациям, с тяжелой ненавистью говорят друг другу:
- Глаза б мои тебя не видели…
- Сам урод…
И многое другое, что и подшили к диагнозу. Ненависть свою ко всему живому коробки эти архитектуры нерусской передавали отчасти и тем, кто пытался в их полостях приютиться. Пьяненькие папаши и отчимы, просто так, без намерения, самым обычным житейским порядком, уродовали чье-то, лишь раз бывающее детство. Выходцы из этого как бы детства бродили шайками между домов и искали, кому бы чего как бы изуродовать…. Нет, это тема бесконечная, и я не буду сейчас обо всем об этом говорить; к тому же ты сама прожила здесь немного и сама все видела. И знай, девочка: все окружающее уродство архитектуры, все беспросветное уродство отношений, какое бывает обычно в маленьких промышленных городках со своей субкультурой - не омрачило Пашу в начале жизни потому лишь, что среди всего этого не Божьего мира он увидел тебя – и твоя личная красота, которую ты, может быть, до конца и не осознаешь, да и не нужно тебе это – простая красота твоей личности дала Паше такое глубокое насыщение, что, наполнившись ею, он уже не впускал к себе каждое встреченное уродство, хотя и реагировал на него по-прежнему остро. Начав с тебя, он уже начал копить в себе ценности самой высшей пробы - и все недостойное находиться рядом было отметаемо без мига колебаний. Негодуя на низость и горя в любви, созидалось в нем благородство высокого духа.
Затем, после скучных упражнений, пришла музыка, во всей своей силе; затем пришли книги – и подросток, прочетший вагон романтических книг, вышел из всей окружающей его серости к себе на балкон – с которого днем видна почти вся Русь, а ночью – все звезды. Ему сейчас понятны любые сокровища мировой культуры; своей феноменальной музыкальной памятью он запоминает наизусть целые симфонии… А устоять его хрупкой, почти детской душе против натиска наглого уродства помогла именно ты – и не знаю, узнаешь ли ты об этом…
Все, девочка, батарейки садятся… Хотел тебе про кочегарку еще рассказать… нет. Писать не смогу. Ты иди, милая, хорошая; а я с дядей с плохим поговорю.
Давай, редактор, шли офисного с деньгами. Я, к стати, прослышал, что в Союзе Баянистов культуролог какой-то сведения о Паше ищет. Уж очень ладно на мелодии Пашины стихи русских поэтов ложатся… Не начать ли мне туда рукописи мои пересылать?
Нет, не могу заканчивать я на такой ноте. Я попрощаюсь с тобой, девочка. А представь: родители отдали Пашу учиться игре не на фортепиано, а на баяне… Ведь взять к тебе под окно баян они могли и разрешить… Что бы тогда вышло? Подумать боязно…



Рукопись пятая.

Приятно удивлен, редактор, Вашей вдруг проснувшейся щедростью. Не хочу говорить – совестью. Не хочу думать, что есть связь между Вашими подарками и моей попыткой шантажа; я не любитель прижать кого-то каким-то способом. Я никому не хочу ставить ногу на грудь.
Огромная Вам благодарность за лампу и инвертор. Я догадывался, что подобная техника есть где-то, но что ее можно так просто купить – не знал. Все перепады нашего дохлого напряжения ей нипочем. Лампа дает свет яркий, ровный, писать – одно удовольствие.
Но удовольствие это я растягивать особо не буду. Три последних дня Пашиной с нами жизни – вот цель этой рукописи; постараюсь быть, как Вы говорите, корректней.
Да, и за вино спасибо. Конечно же, с Пашей мы пили совсем не то… Паша настолько непримиримо ненавидел современность, что и вина-то у него были не моложе столетних. За дороговизной мы пили их так, как пьют бедуины свою последнюю воду…
Да, ушло то времечко… А привязанность Пашину ко всему старинному заметить было легко. Зажигалкам он предпочитал спички. Будильник у него был механический, а не электронный. На ламповом своем приемнике, древнем и долго нагревающемся, он умел отлавливать в эфире голоса давно пропавших радиостанций! Сама собой приходит догадка о сути его конфликта с настоятелем – и в Бога верить Паша не хотел по современному, а искал веры какой-то древней, исконной… Вот… С чего у меня мысль соскочила? А, с вина. Доброе было вино – только из-за него одного хочется пожить во времена оны…
А теперь, видно, мне придется восполнить количеством качество. Целый ящик! Я сначала подумал, что по ступенькам ползет кочегар, попросить опохмелиться – а это Ваш офисный с ящиком кряхтит.
Как интересно придумали… Стали расфасовывать вино в литровые коробки по литру, как молоко… Наверное, для перевозки удобно… И откуда пришел к нам этот нектар? Литрик-то я сразу выпил, для пробы… горьковатое… так, из Аргентины нектар сей. Красное полусладкое… Не отыскал бы наклейку, если бы не Ваша лампа…
А вино мне сейчас к стати. За дела грязные и тяжелые браться легче, слегка приняв на грудь. Ведь предстоит мне говорить об обывателях – и безрадостен будет сказ мой. Еще одну коробочку открою… И так. Открыл Паша двери подъезда своего, чтобы сходить в ларек донны Барбары, купить на долгую смену из еды кой-чего. Но увидел он бабушек, а пока я о другом говорил, еще и обыватели подошли… И выходить из подъезда стало совсем опасно – могли привлечь к разговору, а точнее, принудить выслушать все накопившиеся на тот момент к нему обывательские предътензии… И прощай, идея созревающая.

Обыватели.

Как ревностно заботливый хозяин охраняет границы своих владений, так рьяно обыватели Пашиного подъезда берегли свою ограниченность.
Они считали, что знают все, что нужно для жизни знать, и чтобы теперь все правильно применять, больше знать ничего не надо. И если какое-либо новое знание угрожало их душевный комфорт пошатнуть, то оно отвергалось с энергией – как и источник, из которого знание это попыталось к ним подобраться.
В устоявшееся сознание обывателей не могло быть впущено ничего, не вписывающееся в уже давно сложившуюся систему ценностей... Чуть что не то – и отвергалась как досадный хлам любая, пусть даже Благая Весть!
Идеи, а точнее сказать, правила жизни, составляющие основу обывательского мировоззрения, были, как и полагалось конституцией страны, демократичны и равноправны. Выделяться ничему было нельзя, все обязано было быть ровным, и от того не входить в сердца одно глубже другого.
И ничего глубоко и не входило. Все впечатления жизни – дела семейные, инфляция, новые выходки не дающего поскучать губернатора, сплетни из жизни звезд, мода, вполне вероятная личная перспектива вечных адских мук, повышение пенсии, чьи-то семейные дрязги – все, все имело для обывателей цену равную, оставаясь лишь на поверхности восприятия... Тем, кто ложиться спать, спокойного сна!
К тому же обыватели смотрели телевизор. Они слишком много смотрели телевизор. Быть в курсе всего они считали как бы гражданским долгом… Обыватели часто смотрели телевизор – и от того все суждения их были настолько предсказуемы, что суждениями своими они сильно раздосадовали приехавшего как-то раз из правительства корректировщика вектора гнева народного… Посидел он на лавках, послушал, плюнул с горечью на бетон да и уехал обратно. Что без работы скоро останется, почувствовал человек…
Предводителем обывателей был, бесспорно, сам Дарвинюк. Человек лет пятидесяти, дородный, большой и ростом и животом, с хорошо поставленным голосом оратора – он звучал везде, где появлялся… Сейчас он звучал на лавках – и каждое слово его, умением жить подтверждаемое, входило в сознание обывателей, как основа их личных мыслительных процессов… Был, говорят, один мужичек, который самому Дарвинюку возразить попытался… Но мысль его была новая, и мужичка за то зашипели сразу… А потом и вообще с лавок выжили…
Да, жить Дарвинюк умел. И умение это он демонстрировал всем, кого видел. Людей он, кстати, видел самым разным взглядом.
На губернатора и иных высших его вечно улыбающееся лицо смотрело с преданностью друга, сорадующегося успехам. Человеку с таким лицом всегда приятно рассказать о всякой удаче, и даже к плодам удачи приобщить. На людей же средних или равных Дарвинюк смотрел уже менее пылко. Люди простые, незнатные получали взгляд лениво-заинтересованный; при кочегарах же или людях заведомо невыгодных Дарвинюк совсем расслаблялся. Улыбка его чуть жирела, и он не стесняясь, как-то по жабьи собеседником забавлялся.
Это был взгляд изобретателя пестицидов, смотрящего в микроскоп на судороги блох!
Да, сказать по правде, Дарвинюк умел жить. И умение это, даже можно сказать – искусство – заключалось у него в просто правильном использовании всех возможностей текущего момента. Карьеру свою, к примеру, он начинал простым преподавателем марксизма-ленинизма в каком-то гуманитарном вузе. Затем стал читать лекции по востребованным на тот момент формам теории эволюции. Здесь-то у него и открылся основной его талант.
Используя весь свой псевдонаучный багаж, могучий голос, дар внушения – Дарвинюк мог любого в чем-то сомневающегося студента убедить в том, что волноваться за страну не надо. Существующий на данный момент строй… или режим, или порядок вещей, в котором живем… вообщем, все обстоятельства нашей жизни получены нами в результате эволюции социально-политических процессов жизни общества; эволюция же, самая любая, всегда прогрессивна по определению. Никогда не нужно грустить по любому ушедшему строю; никогда не нужно дергаться и желать использования в настоящем любых, пусть даже лучших достижений любого прошедшего исторического периода; вспоминать же ностальгически жизнь страны сто лет назад и вообще есть мракобесие и атавизм… так вот горячился Дарвинюк перед студентами – среди которых могли быть и ищущие истину души… Тогда-то кто-то наблюдательный и поручил ему писать на темы эти, любому режиму полезные, статьи в городские газеты. И аудитория Дарвинюкова возросла многократно. Статей я этих не читал, помня совет перед обедом большевицких газет не читать, но догадываюсь, что в них Дарвинюк умел примирить самого обездоленного кочегара с самой горькой его действительностью. Плохо живем? Нищаем? Но такова фаза развития, и если нищать научно, без озлобления, то все равно все будет, после этого перманентно-переходного периода, все хорошо. И пусть пока неизвестно – когда, и пусть пока неизвестно – кому, но будущее, пусть самое мрачное, всегда лучше настоящего, хотя бы тем, что его пока нет…

Поначалу статьи эти размещались в черно-белых газетах, со страниц которых на скучного прохожего хмуро смотрели строго одетые дяденьки… но времена вдруг сменились, и на ошарашенного обывателя с запестревших изданий стали тепло поглядывать улыбающиеся раздетые тетеньки… – и тут статьи Дарвинюка не растерялись! Они грамотно использовали все выгоды текущего момента… До чего же я устал про эту гниду рассказывать… Открою-ка я третий пакетик… ты не думай, редактор, что Дарвинюк всегда только уверенность источал… Был у него… да и сейчас, наверное, есть… интересный один пунктик. Мне теща рассказывала, она тогда медсестрой в поликлинике работала.

Дело в том, что Дарвинюк, будучи не то чтобы глубоко, а скорее выгодно убежденным материалистом, всю ценность себя полагал в своем теле – и от того страшно заботился о своем здоровье. А страшные заботы могут и срывы дать страшные. Стоило какому-нибудь с Дарвинюком незнакомому специалисту из элитной клиники не подумав брякнуть: - что, мол, если и до операции дойдет, то ничего и страшного, что этот вид операций у нас блестяще наработан, что в тот же день, мол, чай пить будете – и все! И случалось с Дарвинюком что-то на вроде психоза, что ли…Впрочем, и неудивительно. Всякому последователю Ленина и путь прямой и дорога верная к предсмертному ленинскому состоянию, к шизофрении… так вот. Прибежит домой Дарвинюк из какого-нибудь санатория элитного, где ему здоровье особым образом оттачивали, и начинает трясущимися руками собирать свой черный портфель. В него входили флюорографические снимки разных лет, заверенные копии диагнозов, истории незначительных болезней, выписки, рецепты, справки обо всем на свете, в том числе и о льготах, копии больничных десятилетней давности, решения консилиумов… целый портфель макулатуры! Не веря отныне в частную практику, проклиная дорогие санатории, из алчности сгубившие его здоровье… до операции доведшие… вот оно, самое страшное для Дарвинюка слово – операция… Вмешательство кинжалов в его личность… Укоряя себя за доверчивость шарлатанам, Дарвинюк взволнованно бежал в бедную нашу городскую поликлинику. Это была какая-то поврежденность психики верой в советский строй, в советскую медицину, что ли, не знаю, как объяснить.
И представь себе, редактор, такую картину. Мне теща рассказывала, возмущаясь. Она всегда возмущается… вот я ей говорю… так, стоп, не о том… еще стакан за твое здоровье, редактор… чтоб тебе не знать всю жись ни одной поликлиники… Так вот, теща, негодуя, рассказывала… Она всегда негодует… У нее все почти с негодованием… думаю, что и молится обо мне она тоже с негодованием… Не отвлекайся, редактор! Теща рассказывала. Представь себе, редактор, такую картину. Приезжает женщина-врач откуда-нибудь с далекого сельского вызова. Усталая, чай попить некогда. У дверей кабинета давно очередь – с утра иные ждут, когда ее привезет через все ухабы мертвый уазик без бензина. Врач снимает плащ, не успевает повесить – и ломится к ней респектабельно одетый мужчина со своим портфелем! Не слушая просьбы врача пустить сначала пациентов со срочными нуждами, он достает свое удостоверение инвалида КПРФ и начинает доставать из портфеля бесконечные свои талмуды… Во время приступа советской медицины Дарвинюк денег врачам не давал, а времени и нервов отнимал немало – и врачи не любили его. Вывалив портфель на стол, он считал, что собирать все обратно, все эти флюорографии, самым аккуратным образом обязана медсестра: – замашки клиента элитных клиник у него частично сохранялись. Теща моя, собирая портфель, дала ему прозвище Кардиогрудыч – она умеет иногда давать обидные прозвища… вот меня она называла даже… Сказать или нет… Стоп… Так вот: грустно было смотреть, как изводит врачей этот эгоист, одни часы которого стоят их зарплату за пол-года…

Рассматривая графики приемов, бегая по коридорам поликлиники, ожесточенно ругаясь в длинных, как коридоры, очередях, Кардиогрудыч был убежден – стоит ему только посильней надавить на врачей, стоит только начать потверже отстаивать свои права, или позвонить куда следует – и государство обязательно вернет ему все утраченное в боях за здоровье… здоровье, а в качестве компенсации за моральный ущерб подарит юность...

Так проходило по нескольку дней… Вообщем, подсыпала ему в вермишель звездочками жена какие-то успокаивающие, и возвращался Кардиогрудыч опять в свою Дарвинючью жизнь.
Стоит сказать несколько слов и о супруге его, донне Барбаре. Мне легче о ней говорить, я и сейчас с нею в хороших отношениях. Такой мертвой материалисткой, как ее муж, она никогда не была.
Внутренний мир донны Барбары был очень богат. В нем одновременно жило, ссорилось, смешивалось и интегрировалось около ста сериалов. Все, все, что мог знать о жизни ее образованный муж, знала и она, и даже больше: поскольку в сериалах часто произносилась фраза «душа разрывается», то знала она и о том, что душа есть, и была потому в чем-то многограннее мужа. Авторитет ее на лавках был не ниже Дарвинюкова. Безспорно, все обывательницы смотрели сериалы, но достигнуть меры донны Барбары им было трудно. Она, как бизнес-леди, могла себе позволить телевизор огромный, с экранам на пол-стены, и с функцией разделения этого экрана на две части. И, смотря два сериала одновременно, про свадьбу и бракоразводный процесс, она и была прочих обывательниц в два раза умнее. К суждениям ее присушивались; она даже могла заменить Дарвинюка, если решения своего какой-либо важный вопрос требовал срочно.
Например, когда на лавках пошли толки об одном молодом марчендайзере, то Барбара тактично разъяснила, что слово это пришло к нам вовсе не из сексопатологии, как полагали некоторые незамужние обывательницы, а наоборот, из торговли, и означает оно ну как бы… ну просто… ну как бы простого приказчика в магазине.
Обывательницы вздыхали, соглашались, но про себя все равно таили это сладкое слово с тем убеждением, что приказывает этот мужчина бравый именно женщинам, и именно в магазине «только для взрослых».
Одевалась и выглядела донна Барбара в полной гармонии… не с городом, нет, этим коробкам нет гармонии – в гармонии со своим ярким внутренним миром. Опишу сверху вниз.
Голова ее, со стрижкой новобранца, меняла свой цвет каждый месяц. Кольца в ушах – кольца почти гимнастические. Косметика лица пестрой мозаикой своей напоминала клиентам ее, потемневшим от золы кочегарам, коралловые рифы на дне тропических морей. Зеленое пальто ее, длинное и строгое, говорило о причастности ее к бизнес-классу, а ослепительно белые кроссовки – о молодости души и стремлению к спортивному образу жизни.
Весь бизнес донны Барбары заключался в том, что у нее был свой ЛСД – ларек спиртосодержащих денатуратов. Когда-то, на заре предпринимательства, ей приходилось очень туго.
Протоколы вскрытий кочегарских тел, доказательства фальшивости акцизных марок, ужасающие выводы экспертиз о хим. составе ее поддельных водок, проверки, ревизии, комиссии – все это почти надорвало ей нервы. Но как-то раз, благосклонно ее выслушав, ей дал совет Паша.
- А Вы никогда не врите, Варвара Ивановна – как всегда прямо сказал он – ларек Вы, конечно, не закрывайте, покупать нам пойло нужно обязательно в одном месте, иначе смертность возрастет – Вы просто не обманывайте. Не нужно Вам заказывать в типографии все эти Ваши несуразные наклейки, где крупным шрифтом пишется, что это классическая горилка, а мелким – что зроблена она с добрых тыкв, собранных коло городу. За это Вас комиссии и терзают. Вы просто объедините свой продуктовый ларек с хозяйственным магазином, и все. И если привозят Вам с Кавказа технический спирт, то Вы и продавайте его именно как технический, и обязательно с крупной надписью, что пить нельзя, даже кочегарам! Что даже руки протирать им вредно, и что при случайном попадании в рот этой технической жидкости нужно срочно обратиться к врачу, а если хочется, чтобы еще попала – то к своему психологу. Понятное дело, что кочегар – сам себе психолог; что в поиске способов вызвать у себя неприязнь к денатурату он предложит себе путь от обратного – перебрать так, чтоб всю жизнь тошнило. Но Вам-то предъявить нечего, Вы-то продали пойло это как средство для промывки механизма манометра…
Идея была смелой… Уже скоро дела Барбары пошли в гору – самой матросской походкой. К тому же отыскался кочегар, который просто на вкус, без никаких дорогостоящих анализов, на самом себе с высокой точностью определял степень ядовитости денатуратов… Интересно, что бы он сказал об этом твоем красном полусладком? Как-то чувствуется, что похвалил бы нехотя. Меня, кстати, начало раздражать это питье стаканами… Возьму-ка я ковшик наш… Не весь век же ему воду из тазов отчерпывать… Трубы у нас подтекают некоторые, редактор. Мы с Пашей… теперь вот один я… в ведро начерпаем, да и в душ уносим, слив там есть у нас. Знал ли ковшик, что ему придется черпать красное вино? Какой у него день в судьбе яркий сегодня! Черпает Аргентины поток прямо в рот кочегару…
Я помню, редактор, что речь шла о том, что открыл Паша дверь подъезда своего. Ему нужно бы было в ларек сходить – да не решился он пройти мимо лавок под прицелом пристальных глаз… Тонким человеком был Паша; в глаза людям смотреть не мог, взгляд всегда отводил… Когда его с кем-то знакомили, он оглядывал человека лишь мельком – чтобы запомнить новое лицо и при случайной встрече не оказать невнимания… Мимо лавок для него пройти было чуть ли не стрессом – ведь из вежливости придется поздороваться, поговорить – и прощай все то, о чем думал… А сегодня на лавки пришел сам Дарвинюк. Все слушали жадно. Могли и Пашу зацепить за плащ и усадить послушать – чтоб не ходил себе на уме, а знал жизнь! Обыватели, при всей своей ограниченности, все, кроме Дарвинюка, были добры; Паша пренебрежением не мог огорчить даже их; но жизнью их он гнушался… Бешеные его наигрыши на электрогитаре и были его реакцией на беседы обывательские, как мне кажется… Итак, открыв дверь подъезда, Паша ее тут же и закрыл – чтобы его не успели заметить. Помявшись в подъезде от неопределенности, он пошел в кочегарку, а мы, редактор, вернемся на лавки.
В этот вечер Дарвинюк ораторствовал недолго. Он кратко обрисовал обывателям пользу того, что работу с массами в вопросах идеологических, под влиянием его, Дарвинюка, губернатор наконец полностью доверил специалистам, то есть ему, Дарвинюку. Политтехнологии – сердцевина управления губернией; лишь они, при любом параличе в экономике, способны сохранить общество от бунта, для дальнейших мук. Сейчас он идет к губернатору с докладом – с устным, Дарвинюк просто говорит, что надо делать, а губернатор записывает – а потом он вернется и дорасскажет, достаточно ли серьезно губернатор его выслушал. Дарвинюк поглядывал на часы; он даже чуть-чуть волновался. Откланявшись, он пошел домой готовиться к приему.
Поскольку событие это так же связано с Пашиным исчезновением, я о нем расскажу подробней… да и вообще – надоело мне об обывателях по отдельности, расскажу я лучше сразу о князе обывателей, о нашем бывшем губернаторе, Николае Петровиче, пусть земля ему будет пухом… Такой дуб рухнул… пока был жив – ни одна тварь хорошо ни отзывалась, все ныли – грубиян, самодур, зверь; да и я находил, что очень уж он похож иногда на князя Владимира до Крещения… К приемной подойти страшно, все шушукаются – в каком настроении, пьяный-трезвый? Что еще ему в больную головушку взбрело, в каких еще экзотических формах проходят приемы? А как не стало… Все поняли – вот что значит русской души человек… Будь порядочным, не хитри, как агент твой офисный, делай все прямо, в Москву не стучи – и все, и Петрович никогда не обидит! Ну обидит, конечно, все бывало… Так извиняется как! Не успокоится, пока не простишь – хоть ты и кочегар последний… И в твоей жизни участие примет обязательно – насколько ему времени хватит… Коньяку бы на помин его выпить, да нету… Исправляй ошибки, редактор! И слушай о причудах жизни провинциального нашего города…

Петрович.
В город наш Петрович приехал лет двадцать назад. На хаммере настолько поиздырявленном, что из него вытекали все жидкости, в нем содержащиеся, в том числе и кровь самого Петровича. Закрыв охраннику глаза, Петрович выбрался наружу. Вздохнув, насколько позволили задетые через бронежилет межреберные нервы полной грудью, Петрович огляделся. Начиналась новая жизнь, и Петрович был к ней готов. Задний отдел дуршлага был до верха набит самой разной валютой… Спросив у прохожего, как называется город, Петрович опешил. – « Ты не шутишь?» - хотел спросить он – но, посмотрев на понурый вид прохожего, сам понял, что это не шутка… Вельможа, управитель по природе, Петрович скинул броню и достал, кряхтя, записную книжку. «Не забыть» - записал он – «город переименовать, облака отменить».
Половина содержимого багажника сразу ушла на подарки местным князькам. Сам хаммер перешел в дом-музей имени убитого охранника, где посетителям разрешалось примерять его доспехи. И понимать страницы прошлой жизни его шефа… и делать выводы. Через два года, возглавив управу района, Петрович назвал улицу, по которой они въехали впервые в город, так же именем своего верного друга. На открытии ему памятника (Петрович стал тогда уже мэром) была сказана Петровичем простая и трогательная речь о том, что он, Петрович, никогда никакого добра никому не забудет… И о зле, догадались присутствующие, нужно понимать в том же духе… Пришлось сделать то, о чем попросил Петрович просто и открыто, как бы предлагая восстановить статус-кво: избрать его губернатором.
Добившись, чего желал, Петрович полностью утерял интерес к дальнейшей карьере. Он даже ни разу не съездил в Москву. Туда, по неотложным делам, ездил загримированный под Петровича человек, друг Петровича, который тоже поездок этих не любил и все норовил вместо себя послать кого-то так же загримированного.
Но и искомая губернаторская жизнь Петровичу приелась быстро. Он заскучал. Менять кардинально он ничего не желал, понимая, что положение у него наилучшее для его душевного склада; но вот поразнообразить свой серый губернаторский быт он захотел кардинально.
Будучи натурой творческой, человеком с искрою, Петрович искал…И не только в скуке дело – сами методы воздействия на все рычаги власти были размыты, неопределенны до конца… А от того и бесхарактерны и неэффективны… И вот как-то раз, слушая на сон чтение из русских романов,(а нужно сказать, что секретарши неженатого Петровича имели и такую обязанность), он был идеей искомою вдруг осенен. Он страстно возжелал видеть вокруг себя этот - не наш, не серый, а полный ярких удовольствий мир. Эврика!.. Жизнь русского барина! Времен отмены обязательной государевой службы… поместья уравнялись с вотчинами… и перешли в вечную собственность вместе с крепостными… Генералы вернулись в свои усадьбы, завели свои театры, свои оркестры из крепостных… Своя жизнь, свой мир…Свои методы воздействия на всех и все… Хотя бы у малого куска земли появится хозяин! До счастья так недалеко – вбить только всем это в бошки…
Отныне никакого иного устройства губернской жизни Петрович видеть не желал и напоминаний о демократии не терпел. Действовал Петрович энергично, увещал и словами, и кулаками, и добился наконец того, что малоизвестный роман восемнадцатого века был у всей челяди в руках… а потом и в головах. И, к удивлению всех, проникшихся этой причудой, жизнь стала действительно лучше и интересней. Оказалось, что при барине жить хорошо, если барин не злой. Когда все окончательно притерлось, дворня это старое русское время стала попросту обожать – и всем было плохо, если оно вдруг прерывалось.( Об этом позже). Жить в эти русские периоды всем честным людям было и легко и радостно, а нечестным – опасно для здоровья и жизни… Учить ничего заумного не было нужно, денег всегда у всех только прибавлялось, дисциплина б.

Своё Спасибо, еще не выражали.
Новость отредактировал zaris, 26 октября 2010 по причине уважаемый Кочегар, пожалуйста не надо "украшать" текст ПРОБЕЛАМИ, вы же пишите а не рисуете
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь. Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо зайти на сайт под своим именем.
    • 0
     (голосов: 0)
  •  Просмотров: 550 | Напечатать | Комментарии: 0
Информация
alert
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии в данной новости.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.