Цапля чахла, Цапля сохла, Цапля сдохла... Туманный день – опаловая капля тоски осенней. Вздыхает тень – нахохленная цапля вне настроений. Не до веселья: трясина – келья негромко чавкнет. И цапля чахнет… Журавль ослеп в безудержном полете за лучшей долей. Гляжу вослед: не лучше бы, в болоте, родной неволе, в своем обличье? Хоть горе птичье не боль

Родовое проклятие

-
Автор:
Тип:Книга
Цена:69.90 руб.
Язык: Русский
Просмотры: 261
Скачать ознакомительный фрагмент
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 69.90 руб. ЧТО КАЧАТЬ и КАК ЧИТАТЬ
Родовое проклятие Ирина Владимировна Щеглова Мир изменился. Нам, живущим сегодня, кажется, что он изменился внезапно. На самом деле, это не так. Роман «Родовое проклятие» написан несколько лет назад, в то время, когда я впервые попыталась осознать свое предназначение, вспомнить свое прошлое, понять кто я и откуда. Человек на сломе эпох, живущий в стране, где многие не помнят родства своего, но при этом остаются, что называется «соль от соли и плоть от плоти». Судьба рода, на протяжении ста лет, на фоне судьбы целой страны, самой большой, самой загадочной и трагической. Судьба трех поколений в водовороте войн, революций, смертей и рождений, новых и старых формаций, взлетов и падений, поражений и побед. Попытка ответить на «проклятые вопросы». Роман-пророчество, если хотите. Ирина Щеглова Родовое проклятие Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав. * * * 1 Если бы не дождь… было бы легче… Давай! А, ч-черт! Ноготь – под самый корень! У, больно… Господи, как мерзко… и угораздило же меня! Лезь, давай! Надо сделать углубление… так, теперь ногу сюда, в выемку, подтянуться немного, вот же он – край… пальцы, пальцы! Цепляйся… Держись, дура! …телом, всем телом, если прижаться… все, хорошо, так… теперь, если я подниму ногу, согну ее в колене… тихо, тихо, не торопись, не то снова свалишься в лужу… земля мягкая, да еще размокла от дождя… Черт бы побрал этот дождь! … спокойно, очень медленно, теперь рука… нет, лучше не за край, а то грунт поползет и съеду на дно… еще одно углубление, пальцами, так… тянись, еще…. вторая рука; теперь носок упри и – вперед! Все… Отдышаться… Никогда не думала: такое облегчение просто лежать. Просто лежать в грязи… Вставай, вставай, надо идти. Снова вспышка. Безглазая чернота разваливается рваными клочьями, мертвенно-синий свет на несколько мгновений заливает изрытое ямами поле. Темные людские силуэты бегут, пригнувшись. Кто-то падает, словно накрытый и сбитый с ног низким тяжелым гулом и грохотом… Только бы не свалиться снова… Странный свет, как будто тысячи прожекторов включаются одновременно и шарят широкими мощными лучами по низким тучам, обрубленному горизонту и вязкой грязи, в которой разъезжаются мои ноги. Нет, все-таки молния… Вот это шарахнуло! Сколько себя помню, ничего подо… а сколько я себя помню? Бежать трудно, того и гляди: в яму свалишься, ногу сломаешь, или просто… это все одно и то же. Там, на горизонте… светает, что ли… Людей много, бежать уже невозможно, идем плотным строем… строем? … все медленнее… прижали, только дышать. Головы задраны вверх. Пар изо ртов… Зато теплее, дождь утих. Противно, когда мокрая одежда, к телу липнет, и волосы тоже… …прислушаться. Это не гром, это там, впереди, кто-то что-то говорит; только не слышно ничего… накатывает, как шум моря: раскат – обрывок голоса, искаженного громкоговорителем, и многоголосый шум толпы… … ну и цирк! Высоко впереди не заря – просвет в тучах. Столб света отсюда до неба… Что там происходит? Раскат, грохот, шум… Людской вздох – дыхание моря; стихия намертво подчиненная ритму… – Ха-а-ахх – рождается в недрах, летит и в дали замирает… Ха-а-ахх… Внезапно свет рассеялся, погас, только на том месте в тучах вроде разрыв остался. Сразу навалилась тишина. – Больше не будут поднимать? – робкий шепот. – А мы как же? Чего все ждут? – Больше не будут поднимать, – это сосед впереди меня. – Все? – это сбоку. – Передали – все… – Кто передал? – Кто их знает… Кому положено, тот и передал. – А с нами что? – Т-ш, тише! – Разберутся… И замолчали, прошел шепоток и – ничего… Там передают что-то, но нам же не слышно… ладно. Стоим долго. Нет, не стоим: передний качнулся слегка вперед и, подчиняясь этому движению, задвигались все вокруг, подались, сдавили слегка; коротко шагнула… Белая-белая вьюга за вагонным окном. – Мы будем здесь жить? – Да, – отвечает мама. – Прямо в поле? – Это не поле, это – степь. Мы приехали на вокзал, и папа стоит на платформе. Видишь? Пустая платформа на белом-белом поле, и одинокая папина фигурка – крошечная темная фигурка в огромном белом мире. Потом я все-таки увидела вокзал, он прятался в пурге. Так было и дальше: дома выскакивали передо мной неожиданно из-за плотного снежного занавеса – вот, только что не было ничего, и, вдруг, появился серый бетонный угол, окно на втором этаже, грустный козырек подъезда… … я подолгу стояла у окна и видела только снег, без конца и без края… Наверно, задремала… стоя, как лошадь. Долго? Долго ли я спала стиснутая со всех сторон: напряженная спина впереди, локти слева и справа и сзади чья-то грудь… и этот кто-то так же упирается в мою спину, зажатый чужими локтями, боками… Толпа похожа на соты; человекоячейки – вынужденная связь… …хоть бы кто-то свой… почему одна? В толпе всегда: либо страх, либо безразличие… прошлое словно бы стерлось… прошлое… картинки цветные: то одна, то другая… и ничего точного. Стоп! Что-то твердое уперлось в спину и давило пребольно. Руку невозможно высвободить. Попробую локтем двинуть назад. Так, уперлась в чей-то живот. Там ругнулись вполголоса, пытаясь отстраниться. Качнулась вперед, без надежды на малейшее послабление спрессованной человеческой массы. Плечи и спины зашевелились, послышался ропот, неразборчивый, многоголосый. И что-то изменилось, сдвинулось, отступило, и сразу стало легче дышать, и исчезла колющая боль в левой лопатке. Кажется, мы шагнули! Кажется… Мы… Объединенные;…попробуй, пойми тут: где свои, где чужие… Но я-то есть! Может, разберутся, действительно, и домой отпустят? Дом? Как там дела, интересно… дома… 2 Калитка, запутавшаяся в побегах вьюна, темная зелень вишневых листьев – солнце просвечивает искрами; дом прячется в этих побегах, ветвях и солнечных брызгах… бетонная дорожка, крыльцо… – Деточка! Ты где?! Засиженное мухами окно абсолютно не пропускает солнечные лучи. Как грустно! Может, протереть? Девочка поднимает руку, касается ладошкой грязного стекла и… передумала. Обидно! Почему я сижу тут, возле грязного окна и пытаюсь проникнуть в солнечный день сквозь пыль и паутину? А, ничего-то вы не понимаете! Этот мир, ограниченный косыми переплетениями деревянных балок – чердак. Неужели никогда в детстве у вас не было своего вот такого укромного уголка? Места, где никто тебя не потревожит. Ну, разве бабушка… Но бабушка-то как раз такая, какая нужна, она все понимает. Чердак большой, пыльный, и в его недрах скрыто столько замечательных вещей. Вон там, в углу стоит деревянный сундук с железными петлями на крышке, очень старинный. А в нем..! Если поднатужиться и открыть тяжелую крышку, а потом убрать слой пожелтевшей ваты… Елочные игрушки! Вот шишки, огромные, матового стекла, тяжелые, зеленоватые, усыпанные блестками. Так, а это – фигурки из картона, оклеенные цветной фольгой: мальчики на санках, девочки в шубках, зверюшки… глаза разбегаются! А вот часы-ходики, тоже стеклянные, с выпуклым циферблатом. Такие повесишь на лохматую елочную лапу, и считай: пол елки украсил. Шары. Тут их видимо-невидимо! Огромные, солидные, будто в изморози; маленькие, блестящие, гладкие и с вдавленным рисунком: то звезды, то лампочки, то смешные рожицы. Макушка! Вы никогда не видели такой макушки! Она очень высокая, похожая на шпиль старинной башни. Желто-зеленая, у основания она расходится в замысловатую фигуру, переливающуюся всеми цветами радуги и постепенно сужается, превращаясь в острый шпиль. Даже можно уколоться! Но самое интересное – «дождик», взрослые зовут его «мишура», только мне дождик больше нравиться! Всякий: просто блестящий комок тонких полосок, которые так трудно разбирать; потом, мохнатые пышные гирлянды разных цветов. Можно, накинув на шею, представить себя певицей из старого фильма, или дамой, которая прогуливается, помахивая концом мехового боа… Ах, как восхитительно! На самом дне – разноцветные гирлянды: тугой жгут из зеленых проводков и крохотных лампочек. Дедушка сам их собрал и раскрасил. Лампочки мигают по очереди, отчего получается бегущая дорожка светляков, если выключить свет. Ой! Надо скорее все уложить обратно. Бабушка зовет. А то еще влезет на чердак… – Бабушка, я иду! – Спускайся деточка, к тебе девочки пришли. – Ба, скажи им, что меня нет! – Сама скажи! – бабушка сердится, – со своими подругами разбирайся сама, а обманывать нехорошо! – Ладно… Лестница высокая и девочка слезает осторожно, чтобы не соскользнула нога. Бабушка волнуется: – Ох, упадешь ты когда-нибудь оттуда. Скажу дедушке, чтобы спрятал лестницу. – Ну, бабушка! – Девочка уже спустилась и стоит, запрокинув перепачканное лицо и отряхивая ладошки от блесток. – Опять в игрушки лазила? Все побьешь, на Новый Год будет пустая елка! – Я осторожненько! Девочка порывисто обнимает бабушку, прижимается головой к ее фартуку и так же быстро отстраняется. Она бежит к калитке. Там переминаются две подружки. Недавно дед привез машину чистого желтого песка, а из него так замечательно получаются пирожки! Только надо уговорить владелицу поиграть с ними в палисаднике. В палисаднике хорошо! Таинственный мир, спрятанный от посторонних глаз под узловатыми ветвями старой груши: скалистая серая гряда фундамента под домом, цветочные джунгли, жасминовый бурелом, верные пограничные стражи – вишневые деревья и Золотая гора. И так было всегда! – Давай играть в принцев и принцесс, – просят подружки. – Мне не хочется, – девочка еще находится под впечатлением чердака. – Тогда давай построим дом! – не отстают подружки. Девочка задумывается и вдруг говорит: – Я знаю, как мы будем играть: мы будем искать эльфов в цветах! – Как это? – удивляются подружки, – кто такие эльфы? – Эльфы – это маленькие люди, совсем, как мы, только крошечные и очень красивые, – девочка смотрит на свой мизинец, – вот такие. – Подружки замирают от восторга. – И мы будем их искать? – Будем. Но они всегда осторожные и хорошо прячутся. Потом, они умеют летать. У них такие серебристые крылышки, как у стрекоз. – Девочка прикрывает глаза, она прямо видит своих загадочных эльфов с их чудесными крылышками. Все трое идут в палисадник и исчезают в цветочных зарослях. Детей не видно, только качаются головки соцветий. Шуршит листва. О чем-то думает старая груша. У самого забора смородина и дикая ежевика. Дети пробираются к заманчивым ягодам, усыпавшим ветки. Некоторое время молча обрывают сочные шарики. Пресытившись, выбираются на песчаную горку. Каждая садится со своей стороны и сосредоточенно роет: коридорчики, пещерки, переходики. Они украшают все это веточками, кусочками кирпича… В конце концов, сооружение сливается в один большой лабиринт: то ли замок, то ли город. – Машенька! – шумит бабушка, – иди кушать. Девочка с неудовольствием отрывается от своей работы, встает с колен, пытается отряхнуть песок с платья и рук. – Ты выйдешь потом? – просят подружки. – Не знаю, – быстро отвечает девочка. – Мы подождем? – Нет, без меня нельзя! – Девочка идет в дом. Подружки понуро бредут к калитке. В палисаднике становится тихо и пусто. Лишь цветочные головки шепчутся о чем-то своем. А через мгновение кажется… Серебристый смех, легкое дуновение и вот: стайка прекрасных эльфов, дрожа прозрачными крылышками, взлетает из цветочной гущи и опускается на песчаный город. Эльфы бродят по лабиринтам, заглядывают в пещеры, прыгают по камням. О чем-то говорят тонкими голосами. Потом они собираются на самой большой, утрамбованной детской ладошкой площадке, и взявшись за руки, пляшут в хороводе под чудесную тихую музыку. В палисадник прокрадывается девочка. Она во все глаза смотрит на мельтешащих крохотных волшебных человечков. Протирает руками глаза… Стайка стрекоз взвивается в небо и пропадает в горячем летнем воздухе. Но девочка улыбается. – Я думаю, вы существуете! Просто вы – маленькие, а я – большая! Не бойтесь! Девочка подходит к игрушечному городу, садится в песок, и напрягая глаза всматривается в его поверхность, пытаясь найти следы невесомых существ. Стайка эльфов тихо смеется у нее над головой. Милая сказка. Только, почему-то, кажется, что это уже было. Там, давно… далеко… может быть… Может быть в детстве? Непременно надо вспомнить! Это очень важно, если я вспомню, то смогу… Смогу понять? Спина впереди чуть качнулась, сзади тут же подтолкнули слегка… от неожиданности не успеваю шагнуть, падаю на стоящего впереди; нас много, тела пружинят, поддерживают, щекой чувствую шероховатость подсохшей ткани на чьей-то спине… Спина напрягается. – Извините… Никому нет дела до моих извинений. Никому ни до кого нет дела… 3 Рождественские вечера и особенно, рождественские гуляния, дед считал мракобесием; и потому, сейчас стоял у окна, прячась за еще не разобранной елкой, и предусмотрительно выключив свет во всем доме, чтобы незваные гости думали, что хозяев нет дома. Он вглядывался, сквозь разрисованное морозом стекло, в чуть подсвеченную одиноким фонарем улицу. На улице, не смотря на поздний час, было полно народу: пробегали шумные ватаги ребятишек, с фонариками и свечками; пошатываясь, бродили ряженые, группами и по одиночке; слышались пьяные песни и крики. Хрустел снег, на удивление свежий и чистый, хотя совсем недавно была слякоть и грязь. Оттепель кончилась внезапно, за сутки перед Рождеством подморозило, и пошел снег. К ночи небо очистилось, развернулось лиловым бархатом, искрило крупными звездами, и растущая луна заливала бледно-желтыми лучами улицу, крыши домов, пробивалась сквозь ветки вишневых деревьев, разбрасывая на снегу причудливые тени. Луна проникла в комнату, делая темноту прозрачной, и легла красивыми бликами на крашеный пол. Улица просматривалась, как на ладони. У забора остановились двое мужчин: то ли ряженые, то ли, действительно церковнослужители, оба в рясах. Один из них запел. Голос у певца был сильный, красивый, одним словом, профессионально запел: Христос родился, В яслях повился, Звезда засияла, Трем царям путь указала. Приходили к Богу три царя, Приносили Богу три дара… Дари, дари, хозяин с хозяюшкой! Дед прислушался к звукам гуляющей улицы, сплюнул досадливо и выругался: – Тьфу! Зараза вас забрал! Шляются по домам, бездельники длиннополые! – Он оторвался от окна, обернулся и крикнул в темноту, – Дуся! В комнату, со стороны прихожей, бесшумно вплыла бесформенная фигура бабушки Авдотьи. – Что, Гриша? – робко спросила она. – Ты калитку заперла? – осведомился дед. – Да, еще с вечера, – подтвердила бабушка. – А засов? Засов на двери задвинула? – не унимался Григорий. – Задвинула… – Будут стучать, не открывай! Пойду, собаку спущу. Бабушка вздохнула, украдкой перекрестилась на угол с елкой и присела на краешек дивана, тихонько, чтобы не разбудить внучку. Но она не спала, а сидела на коленках, опираясь на широкий подоконник локтями и, тесно прижав лицо к оконному стеклу. Она тоже пыталась рассмотреть то, что творится на улице… Я не спала, хотелось туда, в праздник; я еще ни разу не колядовала, а тут – такой случай представился! Раньше, когда я была маленькая, ничего такого не было. Новый год точно был, приходили гости, горел яркий свет, шумели, а утром непременно находились бумажные пакеты с конфетами и мандаринами. О том, что есть еще и Рождество я узнала совсем недавно от подружек. Я впервые проводила зимние каникулы в деревне, и друзья сегодня звали меня праздновать Рождество вместе с ними. Они рассказывали чудесные вещи: как в прошлые годы ходили колядовать по домам и щедрые хозяева насыпали им полные сумки конфет, печенья и даже денег! Некоторые удачливые ходоки не съедали свою добычу, а дожидались окончания каникул, чтобы прийти с полным мешком сладостей в школу и хвастать своей удачей. Конечно же, я обещала пойти, но… так и не решилась отпроситься у грозного деда. Сидела у замерзшего окна в темном доме, и страдала. Вечером было так весело: тетки – Валя и Женя, взялись лепить снежную бабу. Втроем мы скатали весь снег во дворе. Тетки почему-то не боялись деда. Снежную бабу поставили прямо перед крыльцом. Она была такая огромная, что пришлось вынести из дома стул, чтобы поднять и водрузить ее голову. Потом из погреба достали крупную оранжевую морковку и снабдили бабу носом, из сарая принесли несколько крупных кусков угля, для глаз и широченной улыбки; украсили грудь снежной красавицы, выложив углем, узоры и пуговицы, в довершение ко всему, напялили ей на макушку старое ведро, без дна. Тетки рассчитывали напугать, или рассмешить деда; и бабушка видела все эти приготовления и не возражала. Тетки лучше подружек, они совсем молодые, и у них тоже каникулы, потому что они студентки. Потом тетки убежали куда-то: на танцы, или в гости, а я осталась дома в темноте с суровым дедом и вздыхающей бабушкой. В сенях что-то упало, покатилось с грохотом, послышалась ругань деда, видимо, он наткнулся на брошенные с вечера санки. Прислушалась: хлопнула входная дверь, скрипнуло крыльцо, загремел цепью, рванувшись к хозяину, дворовый пес Бобик-Мухтар и сразу же залился хриплым лаем. Кто-то забарабанил в калитку. Мы замерли. – Кой, к черту, ходит тут! – заорал дед, и его голос слился с собачьим лаем, – никого нет дома! Пошли вон, отсюда! – Сейчас начнется! – шепнула бабушка, поднялась и поспешила в сени. Я вжалась в диван, думая о том, что же сейчас начнется. Слышала, как во дворе продолжал надрываться Бобик – Мухтар, как дед ходил к калитке и обрывки разговора его с кем-то, потом вошла бабушка и включила свет в дальней комнате; и, наконец, входная дверь распахнулась, я побежала смотреть на гостей. В столовую из сеней вошел дед, а за ним скользнула маленькая фигурка, закутанная платком, поверх овчинного тулупчика, из – под тулупчика выглядывала длинная красная юбка и, в довершение, огромные заснеженные валенки. – Анна Михайловна! – всплеснула руками бабушка. Маленькая старушка, притопывая огромными валенками, неожиданно запела тоненьким голоском: Открывайте ворота! К вам прыйшов Коляда! Шо ты баба наварыла? Шо ты баба напекла? А я девочка, В красной юбочке… Дед стоял напротив расшалившейся «девочки», уперев согнутые руки, в бока и внимательно наблюдал за ее танцем. Суровое выражение медленно сползало с его лица, кустистые брови раздвинулись, и из-под них блеснули глаза, он улыбался. Бабушка, почувствовав изменение настроения у мужа, метнулась к выключателю, и скоро свет залил столовую. Дед подошел к гостье и принялся стаскивать с нее тулуп и валенки, приговаривая: – Как же ты, Михайловна? Счастливая оказанным ей вниманием Михайловна, шмыгала покрасневшим носиком, жмурилась на свет и лепетала: – Празднык святой! Зайшла до Юрочки, воны мини рюмочку поднэслы…. До Нюры зайшла, до Наташи, До Карпенкив… Як же я до вас нэ зайду! Тут Манюнечка, онучка моя! Як же я нэ споздравлю Григория Григорьевича? Стэпановну? Манюнька моя! – Здравствуй, няня! – я подбежала к старушке и обняла, уткнувшись носом в ее холодную, с мороза щеку. Наобнимавшись с «онучкой», Анна Михайловна приосанилась, оправила юбку, затянула узелок на платке под подбородком и чинно поклонилась хозяевам: – С празднычком Вас, Григорий Григорьевич! С праздныком, Стэпановно! Анна Михайловна деда боялась безумно, но, после нескольких рюмочек, принятых ею в разных местах, совсем расхрабрилась. Бабушка поклонилась в ответ из-за спины мужа; а тот неожиданно согласился: – С праздником, Анна Михайловна, не хочешь ли рюмочку? – Дед усадил гостью за стол и самолично поднес ей стаканчик самогона, из своих запасов. Самогон прозрачный, как морозный воздух, в граненом стеклянном графине, с апельсиновыми корками на дне. Анна Михайловна деликатно выпила стопочку, поклонилась еще раз хозяевам; после чего вся троица уселась за стол. Через пол часа хозяева и гостья нестройным хором пели: «Святый вечер». Первой, тоненьким голоском затянула Анна Михайловна: Святый вэчер, щедрый вэчер Добрым людям на здоровье… Авдотья подхватила вторым голосом, Григорий, гудел низко, дирижируя себе вилкой. Маша, торопясь, кинулась в комнату, натянула гамаши, заправив в них ночную рубашку, нащупала в духовке носки, оставленные там, на просушку, выскочила в сени, сорвала с вешалки пальто и платок, влезла одной рукой в рукав, одновременно засовывая ноги в валенки, волоча платок за собой по полу, рванулась к двери. Холодный воздух ворвался в дверной проем клубами пара. Маша вздохнула глубоко, задохнулась и засмеялась от счастья. Прямо напротив ее лица улыбалась во весь рот снежная баба. Маша сбежала с крыльца, ткнулась в бабу и потопала к калитке, на ходу наматывая платок. В след ей неслось: Святый вечер, Щедрый вечер, Добрым людям На здоровье…. Снова покачнулась и чуть не упала. Спасительная спина отодвинулась вперед на пол метра, никто не дышал сзади в затылок, не давили с боков… вдохнула сырой полуночный воздух… холодно. Как мы все одиноки! Если только… если сделать шаг… Пододвигаюсь ближе: – Мою старую няньку – Анну Михайловну, считали бабой-Ягой, – говорю чуть слышно, бросая слова наугад, в черноту; он молчит, но я знаю, что он слушает, слегка склонив голову; продолжаю громче, скороговоркой, чтобы не забыть: – Муж ее погиб еще в гражданскую; она жила одна, в маленькой избушке, с земляным полом и соломенной крышей. Перебивалась тем, что нянчила чужих детей. Мы – ее многочисленные внуки, очень любили свою «бабушку Няню» и продолжали навещать ее, до самой ее смерти. Она страшно боялась грозы. И всякий раз искренне молилась, просила Бога, чтобы защитил Он ее воспитанников, их родителей, ну и ее грешную, заодно. Что бы ни происходило, Анна Михайловна встанет на колени и просит помощи, искренне, как маленький ребенок, которому страшно, и он прячется за отца. Беды обходили нас, ее детей, стороной. Умерла она тихо, ей было уже больше восьмидесяти, и до последнего своего часа она оставалась в твердой памяти и здравом уме. Удивительно добрый и безгрешный человек… Я уже чувствую тепло человеческого тела, оно объединяет нас, как заговорщиков; и еще кто-то пододвинулся ближе, коснулся рукой… Мы сбиваемся в кучку, озябшие, недоумевающие, испуганные. Мы ждем. 4 Простоволосая женщина сосредоточенно плясала на пыльном деревенском перекрестке. – Натусь, чего это она, а? – Известно чего, зло свое переплясать хочет, – объяснила Натуся и потянула меня за руку, – Пойдем отседова. Ведьма она. Я поймала на себе невидящий, темный взгляд, и поспешно отвернувшись, запылила сандалиями, вслед за Натусей. Натуся, кто такая ведьма? – я решилась спросить, когда мы уже вошли в дом. – А вот, пусть Клавдя табе порасскажет, она получше моего мастерица… Клашкя! – шумит Натуся. – Поди суды! – Иду! – кричит Клавдя из комнат. Я слышу ее шумное дыхание, она торопится на зов старшей сестры, но она не может бегать быстро, как я, или ходить, как Натуся, левая нога у Клавди больная: она вывернута набок и намного короче правой. Натуся и Авдотья рассказывали: маленькая Клавдя когда-то выпала из качки и повредила ножку. Лечить было некому. «Какие тогда врачи! И, деточка! Тогда поесть бы до сыта… Так и осталась Клавдя с больной ножкой. Ты ее жалей!» – потихоньку просила Авдотья. Натуся и Клавдя – сестры моей бабушки Авдотьи. Я помню их столько же, сколько себя, Авдотью, Григория… в общем, всегда. Живут они вдвоем в городском предместье, в маленьком, разделенном на две половины домике. Сестры знают много такого, о чем только в книжках со сказками написано. Особенно Клавдя. – У нас не говорят «сглазили», – объясняет Клавдя, – тут либо «сделано», либо «наделано». Ни одна девка замуж без присухи не выходит. Наговаривают невесты и на вечернюю зарю, и на утреннюю; и на воду, и на водку; так чтобы наверняка… Неважно, что потом всю жизнь – с горьким пьяницей; зато – мой, мой и больше ничей! Не выносят бабы соперниц. Что муж, что сын, а все одно: в ее доме должен жить, поэтому невестка – молодуха первый враг. Конечно, часто оказывается, что невестка свекрови сто очков вперед даст. Тогда уж мужику – только держись! Между двух огней сгорит, синим пламенем! Со свету сжить человека, способов много. Если кто очень не нравится: иголку ему под подкладку, мелочь под порог; молодым – соломенную вязанку в подушку. Можно и к ведьме сходить, есть такие, что «на смерть» наговор делают, не погнушаются в храме свечку поставить «за упокой» на живого человека. Никакая медицина после такого наговора не поможет, сгорит человек. Тах-то вот! Есть у нас в Усмани одна такая ведьма. Дюже злющая, да сильная; раньше-то против нее никто устоять не мог. Уж кого невзлюбит, до могилы доведет! Все по домам ходила, высматривала себе жертву. Пришла тах-то к Митрофанычевым, за стол села и сидит, молчит, да на хозяев нехорошо поглядывает. Сам-то и не выдержал, прикрикнул на нее: мол, «делать дома, что ли нечего, по чужим дворам шастаешь, да людей пугаешь!» Ведьма, казалось, только того и ждала. Зыркнула на хозяина и вышла вон. А у Митрофановичева с той поры рука сохнуть стала. По врачам, да по больницам затаскали его, а ему только хуже. Жена его потихоньку по бабушкам стала бегать, да только бабки и сами ведьму боятся. Не всякому под силу чужой наговор снять. А мужик совсем плохой стал, того и гляди, помрет. Тогда врачиха – Любовь Петровна, присоветовала к колдуну одному обратиться. Он на хуторах живет, даже в колхозе кем-то числится. Пришел колдун к Митрофанычевым, в дверях постоял и велел хозяйке три ведра воды принести. Та, конечно, к колонке сбегала, воду принесла, перед колдуном поставила, спросить боится, ждет. Колдун ведро воды поднял, да и плеснул в комнату, до самого окна разлилась вода; он прошел в дом с другим ведром и снова плеснул, уже от окна к двери; вернулся, и последнее ведро в комнату вылил. Приказал хозяйке полы не вытирать, с тем и ушел. На следующий день больному легче стало, – заканчивает свой рассказ Клавдя, – а ведьму вы с Натусей, надо быть, на перекрестке увидали. Бессильна она перед колдуном оказалась, свое зло назад получила, вот и отплясывала. Потом я заболела корью. Лежала в большой комнате на диване и боялась смотреть на себя в зеркало. Мне казалось, что эта красная сыпь, покрывшая кожу моего лица и тела, не сойдет никогда, и я на веки вечные останусь некрасивой и не смогу больше гулять с подругами на улице, бегать на реку, и никто не станет меня такую любить. Я горько плакала, укрывшись с головой одеялом. Но возвращалась Клавдя с работы, приносила кульки, полные бордовыми крупными вишнями, садилась у моего изголовья на стул и принималась утешать меня, рассказывая свои удивительные истории. – Пошто тужишь? – улыбалась Клавдя, гладя меня по лохматой голове, – Вот мы сейчас тебе косу причешем, и станешь ты красавица-раскрасавица! – Да! – ревела я, – а прыщики? – А что прыщики? – удивлялась Клавдя, – через три дня их – тьфу! Как не бывало! – Ты откуда знаешь? – сомневалась я. – Так все ж болеют; сначала эта краснота, потом она сходит, словно и не было ничего, – объясняла Клавдя. – Да! А вдруг это ведьма наколдовала? – не унималась я. Клавдя насторожилась: – Ты разве брала у нее чего? – Не-е-ет, – испуганно ответила я. – Тах-то! – успокоилась Клавдя. – Нельзя у ведьмы ничего брать из рук, и из дома ее ничего выносить нельзя. – Почему? – Потому, – строго глядя на меня, пояснила Клавдя, – ведьма сабе замену ищет. Уйти ей просто так невозможно, вот и смотрит она кому бы свое проклятие передать. Только найдя сабе замену сможет ведьма покой обрести, если вообще возможен для нее покой… Ишшо когда я маленькая была, жил тут у нас один колдун, все никак умереть не мог; мучилси, страсть! Когда отходил он, к яво дому подойти боялись, штоб ненароком не попасть под раздачу, значить. Вся явоная избушка ходуном ходила, так он кричал. Вот ведь – мука какая! И воды подать некому; куды, какой страх! Неделю тах-то промучилси, а потом сквозь трубу дым черный, как повалить! И огонь, прям сквозь крышу! Стало, пришел хозяин-то за ним… Так и сгорел… Помнишь, Натуся? – Помню, как не помнить, – соглашается сестра… … она летела над землей, невысоко так, чтобы я могла хорошенько разглядеть ее черные волосы и волны василькового платья, красиво развеваемого встречным ветром. Она была как нарисованная акварелью картина, и все-таки живая, смеющаяся, удивительная. «Фея» – подумалось. Она смеялась и звала меня. «Вот бы и мне так летать» – и побежала следом за васильковой женщиной. Это было нетрудно: она летела медленно, оборачивалась, улыбалась ободряюще и взмахивала полной рукой: «за мной, за мной…» «Волшебница! Она научит меня» – я бежала и бежала, пока, вдруг не потеряла ее из вида. Полуразрушенный дом, с пустыми проемами на месте окон и дверей; у стен не было крыши, она провалилась внутрь, но я все-таки вошла. Сразу почувствовала ее за своей спиной. Хотела обернуться, но она взяла меня за плечи и не позволила. Кто-то был еще. Мы не одни стояли среди почерневших обломков стропил, слежавшейся древесной трухи, кирпичных обломков, лежалого мусора. Рядом был еще кто-то, и этот кто-то приблизился. – Стой, – прикрикнула черноволосая, – я должна тебя убить! Я не поверила. Это было похоже на игру, она улыбалась за моей спиной, я чувствовала ее улыбку. – За что? – чуть нервничая, спросила я. – Так надо, – она продолжала крепко держать мои плечи, а может, уже и не держала, только я не могла пошевелиться. – Куда бы тебя ударить? – Она размышляла вслух и решила, – в левую лопатку… Сначала я уловила движение воздуха кожей на затылке, и внезапно, словно отстранившись, увидела как красивая женщина в ярко-голубом платье занесла нож для удара и точно примериваясь, медленно опустила его к спине девочки, коснувшись лезвием левой лопатки. Тот час сама я ощутила прикосновение холодного острия, кольнувшего кожу. … Я ловлю себя на том, что продолжаю говорить, уткнувшись в спину впередистоящего человека. Я не знаю, слушает ли он меня, слышит ли… А, возможно, так же как и я грезит наяву своими воспоминаниями, то погружаясь в нереально далекое, то возникая вновь здесь и, чуть шевеля губами, торопливо собирает вязь событий, пытается соединить, воссоздать себя, вспомнить… Я не хочу мешать ему, поэтому поворачиваю голову чуть вправо, мне даже чудится очертание профиля, чуть склоненная голова… Ну да это неважно, ведь тепло другой руки, прижатой к моей руке более реально, чем беспомощное в темноте зрение… … В семье она была старшая – Натуся. Грамоты совсем не знала, может, поэтому замуж так и не вышла; а ребеночка родила себе от пришлого мужика. Война была, мужиков и не осталось совсем; вот как-то прислали из города в колхоз рабочих, чтобы помогли на уборочной. С одним из этих приезжих и сошлась Натуся. Вдвоем с Клавдей они воспитали Шурку. Шурка Мещеряков, дядька мой двоюродный, красавец, белокурый, голубоглазый, росту в нем под два метра. Везде первый, лучше всех учился, а после окончания школы поступил в Тамбовское летное училище и стал летчиком-инженером. Стал, да ненадолго. Запил. От полетов его отстранили, перевели в диспетчеры. Командование уговаривало его лечится, но он не согласился, обиделся, домой в деревню к матери уехал. – Это она сама его спортила, – шептались соседки, – исделала яму, чтобы с ей осталси. Вот он и остался, до самой своей смерти, так ни на шаг от матери и не отошел. Смертным боем бил, а Натуся все жила, высохла, в чем только душа держится… – Ведьма она, – твердил Шурка, – Уж кому знать, как не мне. Ведьма и есть. Сама мне подливала, чтоб я от дома никуда. По рукам и ногам скрутила. Она и вас всех родственничков похоронит, посмотрите! Грозил Шурка, а сам умер, не дожив до 50-ти. Натуся поставила на могиле сына гранитный памятник. – Шурка летчик был, он гордилси, – поясняет она. Весь дом у Натуси увешан образами, она исправно ходит в церковь и постится… – Погадай мне, Натусь. – А и давай, пораскину… Затертые, до бахромы, карты аккуратно раскладываются сухими, коричневыми, не женскими руками. Много этим рукам на своем веку поработать пришлось… Вот, туз пиковый лег «на сердце», валет пик «под сердце»; и еще чернота: девятка с дамой. – Удар мне, что ли? – спрашиваю. – Где? – Спешит оправдаться Натуся, – Нет никакого удара. Тута табе любовь с постелей и королей марьяжных, эвона, целая куча. Женихов-то… Известие получишь, денежное, – она говорит, а сама посматривает на меня, быстро-быстро, – Аль понимаешь расклад-то? Кто научил? – спрашивает настороженно. И ее птичья лапка с пергаментной кожей, будто ненароком смешивает карточный крест. Да, уж, знаю. Родная кровь. Клавдя выучила. – Я дюже хорошо по картам вижу, если кто потерял чего, или украли. Сразу скажу, где искать, рассказывает Натуся. – А сны ты можешь разгадывать? – неожиданно обращается она ко мне. «Началось! Предупреждали же! – с опозданием спохватываюсь я. – Сейчас начнет про Шурку рассказывать, как летала с ним по небу». – Нет, не понимаю я в снах. И карт в руки не беру, зарок дала. – И правильно, грех это, – соглашается Натуся, – Я вот, жизнь свою всю прогадала и сабе, и Шурке свому. Клавдя сны хорошо разгадывала. Бывало, спрошу чего, она вмиг расскажет. Клавдя не только разгадывала, она еще и видела вещие сны. Великая сонница была, еще смолоду. Когда молодежь в комсомол загнали, она все видела поле большое и двое мужчин высоких: один белый, а другой черный; к ним людей длинная вереница движется, и делят они тех людей между собой. Так-то делят, а некоторые посередке остаются. Клавдия тоже к Белому, было, собралась, а он: «Нет, – говорит, – подожди». И осталась она ни с тем, ни с этим. Во время войны завод, на котором работала Клавдя, эвакуировали, пришлось срочно уезжать. Комсомольский билет и другие документы она зарыла в саду, в жестяной коробке, было такое распоряжение от властей. Когда вернулась Клавдя, да нашла свою коробку, там истлело все. В ту же ночь сон повторился, но теперь Белый ее к себе взял… А документов никто не спросил, война все скрыла. Как-то умерла соседка Клавди, а они подружки были. Клавдя в отъезде была, и старушку без нее схоронили. Клавдя как приехала, так к родственникам побежала: – Рассказывайте, как схоронили, в чем? – Все, – говорят, – честь по чести: и платье, и платочек, и тапочки… – Эх, жаль, что я не видела, не проводила, – Сокрушалась Клавдя, все боялась, что подружку не так обрядили, что будет она обижаться. Ночью проснулась Клавдя, вроде, позвал ее кто. Подошла к окошку, а там дедушка седенький стоит, в платье, как у попа, борода длинная… Смотрит на Клавдию и спрашивает: – Ты, раба Божия, хотела посмотреть, как твою подругу без тебя обрядили? Клавдия молчит, только головой кивает: «Я, – мол». – Ну, смотри. И прямо с неба, к окну Клавдии гроб опустился, а в гробу бабушка новопреставленная лежит. Как глянула Клавдия и не испугалась. Все убранство у подружки в порядке, все, как надобно. – Посмотрела? – старичок строго спрашивает. – Да, – отвечает Клавдия, – спасибо. – Ну, оставайся, с Богом! И исчезло все. Стоит Клавдия у окошка, глаза кулаками трет, а потом смекнула, что ни кто иной к ней являлся, как сам апостол Петр! Упала она перед образами, крестилась, крестилась… Утром, едва забрезжило, к соседям бегом, побежала. – Знаю, говорит, – в каком виде подружку схоронили. И рассказывает: так-то и так-то. Соседи только дивятся. Карты Клавдия тоже знала, но любила приговаривать: – Карта – что? Картинка! Ты на человека смотри, он тебе сам о себе все расскажет. Умерла Клавдия как-то странно. Нашли ее в сенях, возле скамейки, как будто сидела она, а потом упала и осталась лежать в той же позе. Поговаривали, что убил ее племянник Шурка, но делу почему-то хода не дали… Натуся чужую смерть за версту чуяла. Как кому умереть, так она с утра приказывала лампадку у образа зажечь. Бестелесная совсем стала, не слышала ничего, а про лампадку никогда не забудет. Вот средняя сестра Авдотья отдала Богу душу, двести верст друг от друга жили сестры; перед тем, как телеграмму получить, лежачая, слепая и глухая Натуся заставила-таки ходившую за ней родственницу лампаду зажечь… – Когда помру, буду за вами приглядывать, хорошо ли вы все исделаете, – предупредила Натуся перед смертью. В гробу она лежала с полуприкрытыми веками, словно действительно подсматривала. 5 Так торопилась рассказать, что запыхалась, задохнулась, словно боялась – перебьют, не выслушают, не дадут сказать. Замолчала, отдышалась, прислушалась к самой себе, к ним… – Я не вру, – сказала тихонько, – У нас в семье все женщины такие… Знаете, когда я сына рожала все мои тетки, бабки и мать видели очень похожие сны: меня, голую, на берегу реки, и вся я в крови. Кесарево сечение я сама себе напророчила. Во сне я себя тоже видела голой, в огромном ангаре, стою я под душем, а вода еле бежит… И еще: Мы тогда уже жили с Сергеем. Был самый конец мая, канун Вальпургиевой ночи. Я проснулась, словно кто-то настойчиво будил, раскрыла глаза, а комната вокруг меня сомкнулась сферой, и свечки горят, тоненькие, много. Сзади навалился, дыханием обжигает, смеется в ухо. – Не дергайся, не уйдешь! Я чувствую, что сил у меня нет, словно вдавило меня в постель, только знаю, что если сейчас не вырвусь, возьмет меня насмешник, быть мне ведьмой. «Отче наш» читаю, голоса нет, а душа кричит. Отпустил. Слышу, ругается страшно. Я из комнаты вырвалась, бегу на свет, дверь в ванную на себя, а там еще один, голый, зубы скалит, глаза шальные. – Ах, так! – Кричу, – Ну все! Достали! – И бегом назад, в комнату, там, на шкафу у меня Евангелие, как я про него вспомнила?! Дотянулась, подхватила, и сразу стены на свое место встали, огоньки свечей растаяли, за окном ночь, дома – многоэтажки, фонарь… Я рукой выключатель нащупала, щелк – свет, в комнате, в коридоре, в кухне… Так я по квартире с Евангелием бегала, боялась из рук выпустить, только тем и спаслась. Утихли. До самого утра сидели с Сергеем на кухне, он рассказывал тихонько, а я слушала… Леса под Воронежем колдовские, такие дебри сохранились, что еще царя Петра помнят! Один из таких заповедников – Рамонский район. До сих пор окружен легендами необитаемый замок, принадлежавший некогда графам Ольденбургским. Не прижились графы на подаренной царицей Екатериной земле, сгинули. Ходят слухи, что выжила только незаконнорожденная внучка последнего графа. Дочь графа спас от волков местный купец, с ним и прижила графиня девочку. На острове, среди болот сохранился памятник – огромный волк, высеченный из черного камня, изготовился к нападению. Я видела волка. Мы ездили в Рамонь. Бродили по лесу, среди мачтовых сосен с белыми стволами, собирали землянику горстями: когда опускаешь руку в земляничные кусты и, словно расчесываешь спутанные побеги, а на ладони, слипшись бочками, красуются оранжево-алые ягоды, сладко-терпкие, с запахом солнца и земли. Купались в речушке: чистой и глубокой; а когда возвращались на станцию, пытались считать роднички, ручьи, источники, казалось, бьющие отовсюду; веселые и прозрачные. они стремились к реке, становились шире, растекались, пропитывали почву… Земля уже не была надежной опорой, она сочилась коричневой жижей, опасно зыбилась под ногами; здесь лес как будто кончился – лишь изумрудная осока, словно специально посеянная кем-то застыла под послеполуденными лучами летнего солнца. – Болото, – сказал Сергей, – обойдем вокруг. Мы снова углубились в лес. Здесь он и стоял, словно вырезанный из цельного угольного куска – застывший в прыжке черный волк. – А это для чего, – спросила я увидев в траве, будто кто-то дерн содрал, круглые проплешины. – Ведьмины круги, – ответил Сергей. – Говорят, это местные колдуны для своих нужд приготовили. Если не хочешь, чтобы память отшибло, или еще чего похуже не произошло, обойди такой круг десятой стороной. Сергей из потомков того легендарного купца. Дочка-то графская, говорят, пропала; то ли за границу ее родня вывезла, то ли погибла в вихре революции. А купца, понятное дело, репрессировали. Осталась маленькая Дора, ее приняли полунищие, бездетные старики. Чудом выжила. Старуха называла ее внучкой, а старик, вроде, совсем тронутый был. А потом старуха померла, а Дора так и осталась в избенке, и все привыкли считать ее стариковой внучкой… Но мужа себе выбрала под стать: из города Николаева бежал, спасаясь от расстрела, еще один осколок купеческого рода. Его-то и нашла полуживого в бурьяне у железнодорожной насыпи нелюдимая Дора, прятала в избушке, где жила с выжившим из ума дедом. Избушка стояла на отшибе, дед бессменно сидел у оконца. Труженица Дора чуть не первой записалась в колхоз. Работала исправно, только уж больно молчалива была: ни подружек у нее, ни ухажеров… одним словом, была несознательная, как сама она оправдывалась, «по малограмотности». После работы норовила быстрее в свою избенку убежать, к больному деду. В селе как-то забылось, что дед ей не родной, что сама она сирота и родители ее принадлежали к враждебному классу. А потом как-то само собой получилось, что у Доры объявился жених, что приехал он с Поволжья, спасаясь от голода, что он тоже, вроде как, сирота… И бумаги нужные нашлись, очень кстати. Да еще парень образованный оказался, а в селе учителя не было, так что все сошлось как нельзя лучше. И никто ничегошеньки не знал, и даже не догадывались люди, что выживший из ума дед сидел у окна бессменно, чтобы, завидев какое приехавшее начальство из района – в черной коже, и тяжелыми маузерами на бедрах (а ведь наезжали, наезжали, голубчики, проверяли, искали, чистили…); так вот, дед не дремал, он тыкал своей стариковской клюкой в медленно выздоравливавшего зятя, благо до скамьи, на которой лежал болящий – рукой подать. И парень спешно поднимался и лез в подпол, откуда порой не выходил по нескольку дней. А потом молчаливая Дора носила взятку в сельсовет, (припрятанные дедом золотые червонцы). Все тихо проходило, в таком деле болтать не выгодно было, никому. Так и выжили. Муж Доре справный попался: работящий, почти не пьющий, грамотный. Дом поставили на месте прежней избенки не как у всех, а двухэтажный, прежде не видывали односельчане таких крестьянских домов. Правда, дом только после войны построили, когда уже Сталина не стало. А перед войной Дора с мужем двух сыночков прижила, почти погодков, вот младшенький – Виталий и стал отцом моего Сергея, названного в честь деда. Выходит, что Сергей внук графский и купеческий. Сергей был совсем маленьким, когда дед умер, он едва помнит его. Только, говорит, больно злой дед был до женского пола. За неделю до смерти к соседке бегал огородами, чтоб значит, по-тихому. Дора уже и ругаться устала, только стыдилась возраста, да дивилась, как можно при такой болезни (ведь муж от рака умер), быть таким неуемным. Нам – детям и внукам почти ничего не рассказывали. Те крохи и крупицы, что удавалось выведать у стариков, прочно оседали в памяти, наслаивались, выстраиваясь в произвольный рисунок жизни, больше похожей на легенду, чем на реальность. Только со временем, становясь старше, я научилась понимать и чувствовать причину, которая заставляла молчать моих дедов и бабушек. Они хотели, чтобы мы были счастливее их. Они думали, что лишая нас знания о трагедиях прошлого, смогут создать нам безоблачное будущее. Бедные старики! 6 Тогда в Доме не было призраков, а были живы дед, бабушка, Бобик-Мухтар и кошка Мурка. Селились и бесстрашные мыши, разных цветов. Я встречала и привычно-серых, и белых, и черных, и пятнистых. Мурка исправно ловила их, но мыши продолжали плодиться, и все это сосуществовало в какой-то, казалось, вечной гармонии. Мурка учила меня ловить мышей. То есть, в то короткое время, когда прежние котята уже вырастали, а новые еще не появились, и Мурка не была занята обучением своих питомцев, она переключалась на человеческого детеныша. Мы сидели с ней в сенях на теплом полу и занимались… Мурка поймала мышь, принесла ее полуживую от страха и боли и, растянувшись крупным, натруженным телом рядом со мной, лениво гоняла жертву от лапы к лапе. Я ела редиску, по обыкновению положив несколько крупных бордовых шариков в блюдце с солью и подсолнечным маслом. Ничего нет вкуснее – вот так есть редиску, только что сорванную с грядки и помытую бабушкой, с мокрыми еще бочками, облепленными кристалликами крупной соли и жирными от масла. Она даже пахла как-то по-особому: семечками, летом, солнцем и резкой свежестью. Сначала надо лизнуть соленый, масляный бочок, на языке останется несколько крупинок соли, потом куснуть саму редиску, смешивая во рту хрустящую горьковато-сочную плоть с солоноватым привкусом семечек. Сидеть вот так, наблюдать за Муркой и мышью; за тем, как маленькая жизнь из последних сил борется со смертью и есть восхитительную крупную редиску… Что может быть лучше! Неожиданно мышь выскользнула от своей мучительницы и рванула к едва заметной щели у порога. Я замерла с поднесенной ко рту редиской. Беглянка прокатилась серым комочком у моих колен и, казалось, вот-вот должна была исчезнуть в подполье… Но! Мурка, мурлыкнув негромко, оттолкнулась задними лапами и, проехав по полу на брюхе, настигла несчастную мгновенно выброшенной вперед правой лапой. Я увидела, как поникла обессиленная в неравной схватке мышь, словно побег был ее последней надеждой, а неудача отобрала у нее остатки воли к жизни. Жертва покорилась судьбе. Мурка сжала ее обеими лапами, наклонилась, прикусила слегка острыми зубками, отпустила, перебрасывая неживое тельце от лапы к лапе; но, бездыханный зверек не обнаруживал больше признаков жизни. Немного раздраженная Мурка пару раз стукнула трупик лапой, перевернулась на спину, держа мышь перед собой, принялась подбрасывать и ловить ее. Мурка сердито мявкала, пытаясь вернуть мышке былую подвижность. Довольно скоро сообразив, что игрушка сломалась, Мурка села и несколько секунд остро поглядывала на серый комочек, потом, словно забыв о нем, отошла, оглянулась резко, фыркнула и брезгливо дернула лапой. Игра окончилась. Я быстро дожевала последнюю редиску и, схватив блюдце, побежала к бабушке. Григорий ворчал на Мурку: – Поиграла, убери за собой. Нечего мне под ногами грязь разводить! 7 Бобик-Мухтар – крупный лохматый кобель, получивший свое двойное имя благодаря разногласиям, существовавшим между дедом и мной. Дед звал его Бобиком, а я – Мухтаром. Умная собака отзывалась на обе клички. Пес был хитер и остроумен, а потому слыл грозой всех соседей и пацанов – любителей поживиться на чужих огородах. Как и другие порядочные дворовые собаки Бобик-Мухтар сидел на цепи, но цепь не могла ограничить его любви к свободе. Как-то утром дед увидел Бобика, аккуратно просовывающего морду в пустой ошейник. – Ах, ты! – только и сказал дед. А Мухтар, уже по всей форме, в надетом ошейнике, преданно смотрел хозяину в глаза, присев на задние лапы. Пес, дождавшись, когда в доме все уснут, преспокойно снимал ошейник, используя, как подручное (то есть подлапное) средство колышек, к которому крепилась его цепь. Дед никогда не затягивал ошейник слишком туго, чтобы его любимец не страдал, а тот, в свою очередь, пользовался этим и легко добывал себе свободу. После этого случая, дед стал привязывать Бобика покрепче и старался не вступать в перебранки с соседями, ненавидевшими собаку. Дело в том, что пес пользовался дурной славой обидчика кур, пьяниц и ярко одетых женщин. Деду постоянно предъявляли претензии: то Мухтар искусал пьяного Митьку, то разорвал платье Нинке, то кого-то злобно облаял, то украл, то задушил. Надо сказать, что обвинения не были беспочвенными. Пес не прощал обидчиков и, если ему не удавалось расправиться с ночным вором или пацаном, бросившим камень, сразу, он запоминал и не упускал возможности наказания. За это его ненавидели и боялись, приписывая то, чего и не было. Мухтара не уберегли. Однажды он ушел вместе с длинной железной цепью, на этой цепи его и повесили местные подростки. Цепь намотали на толстый сук старой вербы на лугу, а под несчастной собакой развели костер. Я видела черное, обугленное тело Мухтара, висевшее на своей цепи. Изгаженное место быстро превратилось в помойку. Черная рана так и не заросла травой, зато туда стали сваливать всякий мусор. Здесь я его и увидела, еще живой комок плоти. Он пищал изо всех сил, борясь за свою, никому не нужную жизнь. Когда я подняла его на руки, оказалось, что нос и уши котенка засижены мухами и забиты мушиными яйцами. Он ничего не слышал и уже почти не мог дышать, но все еще кричал. Назвали мы его – Дымок. Он показался мне серым. Правда, когда его удалось отмыть, он порыжел, но имя осталось прежним. В доме и во дворе всегда было много разных питомцев. Они рождались, находились и приходили сами, или дарились. Мухтара заменила Жучка, глупая маленькая собачонка, черненькая, с острой мордочкой и короткими лапками. Куда ей было до благородного предшественника! Жучка не разбирала своих и чужих, она могла ползти к человеку на пузе, радостно повизгивая, но в следующее мгновение кусала, быстро и трусливо, убегала в будку и заливалась злобным лаем. Мы ее не любили, и она, наверно, чувствовала это. Эта нелюбовь обострилась, когда Жучка, завела роман с каким-то ночным гостем и принесла щенков. Она не стала им матерью, перегрызла всех. Дед хотел от нее избавиться, но не дошли руки, и Жучка долго еще жила в палисаднике, в плохо сбитой будке. Умерла своей смертью, наверно, не помню. Дед водил кроликов, индюков, пчел и свиней. Были еще куры, но куры не считались, были и все. В начале лета Бабушка приносила с рынка инкубаторских цыплят – крохотные, оранжево-желтые комочки. Устраивала их на веранде, кормила сваренными вкрутую яйцами и зеленым луком, все это нарезала мелко и ссыпала в огороженный угол, где невесомые пушинки, громко пища и становясь друг другу на спинки, вытягивали навстречу бабушке шейки и хлопали бесполезными крылышками. Мурка, старая и мудрая, первые несколько дней ходила вдоль загородки и хищно принюхивалась. Иногда она вставала на задние лапы и заглядывала к цыплятам. Глаза у нее при этом становились ярким и любопытными тем холодным азартным любопытством, какое бывает у молодых кошек; усы подрагивали, и спина напрягалась: того и гляди – прыгнет в копошащийся цыплячий выводок. Но бабушка строго говорила: – Мурка, нельзя! И кошка, повернув к ней голову, мурлыкнув, отступала. Через некоторое время она вовсе привыкала к маленьким птичкам и не обращала на них внимания. Цыплят не закрывали от нее, и Мурка ни разу не позволила себе поохотиться на такую доступную добычу. Она ловила только мышей. 8 Смерть сделала похожими мои сны: я подхожу к ветхому забору, серому, как и все вокруг. Сумеречно. Дом скрыт от меня голыми ветками вишен, эти вишневые деревья, давно вырубленные, заполнили сад и палисадник, они плотно выстроились вдоль бетонной дорожки и, сомкнувшись, закрыли низкое свинцовое небо. Они всюду. Их сухие стволы, похожи на старую колючую проволоку, свернувшуюся огромными ощетинившимися ежами. Бабушка собирала хворост. Сарай был завален сушняком, она приносила его из рощи, прямо за огородами. Старики экономили на угле, поэтому деревянный дом отсыревал за зиму и не успевал просохнуть летом. Здесь когда-то были заливные луга. В реке водились щуки и разная рыбешка. Отец рассказывал, как они с пацанами бегали на реку купаться и ловить рыбу. А однажды весной, когда начался ледоход, он прыгнул на проплывающую льдину, чтобы прокатиться. Но прыгнул неудачно: нога попала в ледяную выемку, мальчишка почувствовал резкую боль и не смог соскочить на берег. А льдину несло все дальше, и испуганные друзья бежали вдоль берега и кричали. Кто-то догадался позвать отцовского деда, и тот, прихватив багор, кинулся спасать внука. Отца вместе с льдиной затянуло под мост, и он успел ухватиться за балку, повиснув на ней. Дед кое-как достал его и выпорол. Тогда всех пороли. Да, крутенек был прадед Александр. Еще в Первую Мировую попал в плен к немцам и пробыл там два года, язык знал прекрасно – работал у какого-то бюргера на ферме. Немцы ему нравились, только он никак не мог понять, как такой правильный народ допустил у себя фашизм. В Гражданскую прадед воевал у Ворошилова. Знал его лично, поздравлял с праздниками, писал письма. Ответы и телеграммы поздравительные, подписанные знаменитым военачальником приходили неизменно. При получении очередной телеграммы, Александр приглашал соседа и выпивал с ним бутылку водки, под неторопливую беседу о прошлом и настоящем. Александр любил лежать на узкой железной кровати в сенях и читать. Читал он не по-деревенски много. Казалось, что он презирал быт. Лежа на своей кровати, он, придерживая рукой очередную книгу, опускал другую руку в ведро, доставал картофелину и, слегка потерев о свой неизменный пиджак, кусал, как яблоко, вместе с кожурой. На бегающих рядом по нетопленому дому голодных детей, Александр мало обращал внимания. Жена его – Татьяна, зная о странностях мужа, редко оставляла его одного. На памяти моего отца, это случилось один раз, когда бабушка Таня уехала к дочери в Москву. За те несколько дней, что она отсутствовала, жизнь в доме остановилась. Была поздняя осень, по ночам заморозки схватывали воду в ведре на лавке у печи, и она так и не оттаивала; только дети, черпая воду кружками, разбивали тонкий ледок на ее поверхности. Полное ведро с помоями стояло здесь же, но там лед утвердился основательно, поэтому домочадцы его словно не замечали. Чтобы сохранить тепло, дети не раздевались, впрочем, как и сам Александр. Он лежал незыблемо на своем ложе, читал и ел сырую картошку. Поздно вечером забегала старшая, нелюбимая дочь Глафира. Ей не повезло родиться в 13 году, в том самом, когда отца забрали в армию. Вернувшийся через восемь лет после всех войн и революций Александр, никак не хотел признавать невесть откуда взявшуюся дочь, а по поселку упорно ползали сплетни о том, что Татьяна нагуляла Глафиру, причем виновник так и не был обнаружен. Александр, будучи человеком не злым и справедливым, первым делом расспросил жену, но она с плачем доказывала, что муж оставил ее беременной, а теперь слушает грязные наветы завистников. Подсчитав кое-что в уме, Александр смирился и признал дочь, но полюбить так и не смог. Тем более, что вскоре появились новые дети, и старшая стала чем-то вроде работницы и помощницы Татьяны. Она работала на железной дороге, грузчицей. Будучи неграмотной и незамужней Глафира так и осталась в семье своего отца, посвятив себя более удачливым младшим сестрам и брату. Не говоря ни слова, дочь бегала к колодцу за водой, и на дорогу – выплеснуть помои, топила печь и ставила на огонь чугунок с картошкой. Дом наполнялся влажным теплым дымом и движением, правда, еле слышным, Глафира боялась потревожить родителя. Вернувшаяся супруга, быстро оценив ситуацию, постаралась незаметно исправить разрушения, и больше уж не оставляла своего мужа надолго. Александр не был лентяем, он просто считал, что каждый должен делать свое дело и негоже мужчине выполнять женскую работу. Крестьянский сын соблазнил дочку государственного чиновника. Татьяна родилась в семье железнодорожного инженера. Ее семья жила в казенном доме, считалась зажиточной, даже богатой, брат Татьяны закончил университет и адвокатствовал в Воронеже. При этом Татьяна оставалась абсолютно неграмотной сельской девчонкой, выскочившей замуж за красивого, высокого парня, который, вроде бы, не был ей ровней. Тем не менее, Александра в семье признали, и тесть даже устроил его на железную дорогу. К этой профессии прадед вернулся после двух войн и работал на станции до самой пенсии, хотя в душе по-прежнему оставался крестьянином. Таких груш и яблонь, как у него в саду, не было во всей округе. После ухода на пенсию, Александр занимался выведением нового сорта шелковицы, или тутового дерева. Колхозу зачем-то понадобился тутовый шелкопряд, новый сорт тутовника прижился, о шелке все давно забыли, шелковичные деревья до сих пор живы, хотя их родитель давно умер. Еще он умел делать коптильни, а у себя на чердаке соорудил собственную, где висели свиные окорока, закопченные особым способом, Александр подкладывал в коптильню тлеющую ржаную солому. И мясо медленно пропитывалось горьковатым хлебным дымом, в течение трех месяцев. Окорока получались «со слезой», когда каждый нежный розовый пласт мяса, сочился прозрачным соком и был таким мягким, что таял во рту. Таким его запомнил отец. Мне лет десять исполнилось, когда Александра не стало. Мы были далеко, в Северной Африке. Отец горевал, что не смог попасть на похороны. А я все представляла себе худого старика, длинного, немощного… Он с трудом бродил по своему саду и усмехался, слушая мои расспросы о том, есть ли у него буденовка, и считается ли он ворошиловским стрелком… А еще я подслушала, как мама рассказывала кому-то, что Александр частенько водил женщин в будку на переезде, и Татьяна, зная об этом, выслеживала мужа и гоняла его вместе с любовницами… Вместо будки на переезде теперь стоит красивый домик и автоматический шлагбаум. Когда проезжает поезд, женщина в форме стоит на крыльце, показывает, что путь свободен. Речки давно нет, вместо нее течет грязная канава, куда местные сбрасывают мусор, топят котят и щенков. Однажды мы даже наткнулись на дохлого поросенка. Говорят, это было при Хрущеве. Тогда на родники, питающие реку, высыпали два вагона стекловаты. Река высохла, а на месте луга появилась улица. Но каждый год откуда-то из глубин подступает вода, она заливает огороды и погреба. Так что бочки с прошлогодним засолом стоят в воде, и в огород можно выйти только в самых высоких резиновых сапогах. Копать начинали поздно, когда земля вбирала, наконец, обратно избыточную влагу. К маю роща за огородами становилась изумрудной и из озера превращалась в вязкое болото. Покрытая первой травой почва, сочилась под ногами и норовила проглотить сапоги у зазевавшегося. Огороды копали вилами. Черные, жирные пласты земли выворачивались с трудом, сцепившись ожившими корнями; земля была тяжелой, неподатливой и вязкой. Розовые крупные черви копошились в ней, и куры прибегали со двора, лакомиться. После зимы их оставалось немного, с осени всех резали, чтобы не тратиться на корм. Зимой двор вымирал. Дед оставлял лишь пару крольчих, одного самца, и несколько курочек. Весной крольчихи начинали отчаянно плодиться, росли цыплята, дрались молодые петушки, на огороде появлялись первые картофельные ростки вместе с колорадскими жуками, и приходило лето. В огородах рыли неглубокие квадратные ямы – копанки. Когда земля пересыхала, оттуда брали воду для полива. И копанки были полны даже в самые засушливые года. Вода в таком колодце казалась черной и совершенно непрозрачной. Нас – внуков, пугали: мол, копанка глубокая, если туда свалишься, то утонешь. Дед сделал деревянную крышку, чтоб мы не лазали, но крышка легко отодвигалась, а на непрозрачной поверхности воды так загадочно плавали цветы и листья. Дом не меняет хозяев. А если и меняет, то пришлые жильцы должны приручить осиротевшее жилье. Как осторожные реставраторы, они постепенно, слой за слоем счищают старое, больное и давно зарубцевавшееся, живое и умершее. С болью стирают память о прежних прикосновениях рук, ног, тел, голосов. Вместе со старой штукатуркой и краской, вместе со скрипучими половицами, трещинами в оконных рамах, наконец, избавляются от мертвого прежнего, былого. Может быть тогда, помолодев и наполнившись детскими криками, дом оживет и примет людей. Сможет быть благодарным. Но чаще дома уходят вместе с хозяевами, рассыпаются в прах; их прошлое застревает в памяти оставшихся. Остается там, в междумирье, не в силах уйти, и живет там своей странной жизнью. Когда я была маленькой, и мне приходилось расставаться с дедовым домом, я видела цветные сны. Дом являлся мне даже не целиком, а лишь увитой вьюном калиткой. Бетонная дорожка словно звала меня войти. И была середина лета, солнце проливалось сквозь сочную листву, мир виделся зеленым и желтым. Где-то там, в вишнях, прятался дом и улыбался мне. Он ждал. 9 – Да что там такое?! Что?! Не понимаю… Документы проверяют, что ли? Откуда у меня документы? А у остальных, у других… А что будет, если нет документов? Какие они – эти загадочные документы? Что это – большая плотная бумага, с выведенными на ней каракулями и синим штампом, подтверждающим чью-то неразборчивую подпись; а, может, это небольшая книжица, где есть твой портрет с испуганным лицом и разные цифры… кстати, цифры можно прямо на коже… даже вернее, лучше всякой пластиковой карточки… А так: поди, докажи, что ты – есть ты, без этих самых цифр, бумажек и книжек. Ты должен быть учтен, посчитан, установлен… Для твоей же пользы, разумеется. Если предположить, на минутку предположить… Если представить себе, что нет никаких цифр, нет учета и контроля, а есть только человек, такой – сам по себе; или – по образу и подобию, это уж, как кому больше нравится. Если оставить человека таким и только таким, то… … кто я? …маленькой я любила поезда. На вопросы взрослых: «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?», я неизменно отвечала: – Проводницей. Я мечтала, как буду разносить чай в стеклянных стаканах, с серебристыми подстаканниками по купе, сколько новых знакомых у меня появится, как это все интересно – всю жизнь в вагоне, когда ты ложишься спать, под стук колес и тебя покачивает, словно в колыбели. Я хотела иметь кожаную папку с кармашками, где так удобно хранить билеты; я представляла себе, как буду носить форменную юбку с блузкой и китель; а на остановках стоять на ступеньке вагонного тамбура, высунувшись наружу, и махать флажком… Кажется, мне было лет пять, мы ехали с отцом в Подгорное, и нашим соседом по купе оказался очень милый дядька. Мы с ним подружились. Я вообще со всеми дружила, особенно в поездах. Ночью он перебрался ко мне на полку, я проснулась, и он испугался. Я ничего не рассказала отцу, побоялась. И ничего не рассказала матери, когда мы вернулись. Я ненавижу поезда. Стараюсь летать самолетами, когда это возможно. Но, к сожалению, это возможно далеко не всегда. Мои родители живут за три тысячи километров от Москвы, в маленьком городке Центрального Казахстана – Жезказгане. Туда не летают самолеты, больше не летают. А у меня там десятилетний сын, и я не видела его больше года. Мы общаемся по телефону; такая новая форма общения и воспитания ребенка. – Мама, ты, когда приедешь? Еду… Пока до последней минуты стояла на платформе и нервно курила, мой сосед по купе успел переодеться в только что купленные шорты и новую футболку. Приобрел он, все это, видимо, специально для такого случая; два целлофановых пакетика остались лежать на моей нижней полке… Мы сидим вчетвером напротив друг друга и пытаемся познакомиться: молоденькая девушка, мужик в шортах, татарин с усталым лицом и я. Вагон непривычно переполнен, отменили несколько поездов. – Поедем, как в трамвае, – жалуется проводница, выдавая нам постельное белье. Белья на весь вагон не хватило. Татарина оштрафовали. Он признался в двухнедельном пребывании в Москве. При чем здесь транспортная милиция? – Предъявите документы! Я протянула паспорт: – Похожа? – Даже лучше! – страж порядка глянул на фотографию, улыбнулся, вернул паспорт и пожелал счастливого пути. Охота – пуще неволи. Набились в тамбур, курим. Есть мужчины, которые понимают все и сразу, есть – не все и не сразу. Сначала на «ты» и прямой взгляд на грудь. После моих рассуждений на тему вечного зла и философии Дзен – уже на Вы. Проходит, правда, не всегда. Приходится применять варианты. Я давно уже большая девочка и умею объяснить мужчине чего я хочу, а чего нет. Теперь мне предстоит опекать и юную Дину, она еще не умеет… Мужчины думают, что они мыслят логически; им кажется, что это единственно-верный способ. Мышление женщины, по их мнению, похоже на бродящую квашню: пузырьки, пузырьки… Хаос! – Скажите, Вы серьезный писатель? – Федор Михайлович Достоевский – серьезный писатель, Лев Николаевич Толстой, тоже…. А я, так, рядом постояла… Человек едет в отпуск, он предвкушает курортные развлечения, возможные романы, он мечтателен, а потому нетороплив. Это как в юности – кажется, что все впереди. Когда мужчина едет в командировку, время уплотняется. Словно назавтра объявили конец света, а надо столько еще успеть! Я могу вспомнить всех своих попутчиков, с которыми мне приходилось проживать часы или дни в замкнутом пространстве купе. Пассажиры мужчины по моим многочисленным наблюдениям – это либо женихи, либо алкоголики. Правда есть еще одна категория – алкоголики-женихи, или женихи-алкоголики, это как кому больше нравится. Исключений не было, ни разу. Они словно ждут некоего условного сигнала. Этого толчка, когда: «Провожающие, покиньте вагон! Отправляемся!». И далекая дикторша невнятно что-то сказала по громкой связи, и последние взмахи рук сквозь грязное стекло, и… Вот уже плывет за окном перрон, медленно, быстрее, еще быстрее, и этот знакомый до отвращения и в то же время умиротворяющий перестук металла о металл под тобой. – Ну, давайте знакомится?! Соседа в шортах зовут Маратом. Марат из Башкирии, и профессия у него оказалась интересная; он – бортник. Сначала Марат немного растерялся, но после похода в прокуренный тамбур, где я красиво отделала очередного претендента на вагонный секс, Марат проникся и взял на себя функции нашего телохранителя. Его самолюбию льстила зависть всего вагона, мы были единственными молодыми женщинами, и мы ехали с ним в одном купе. Марат поил нас шампанским и рассказывал о своем городе – Кузнецке, где автомобиль есть у каждого второго. – Конечно, мы выживем, – рассуждал Марат, – если нам не будут мешать. Марат приглашал нас в гости и обещал снабжать медом. А о меде он мог говорить часами. Но, видимо, боялся показаться скучным, поэтому ограничился утверждением, что башкирский мед самый лучший в мире. Мы согласились. На остановках Марат бегал за пивом, а к пиву приносил пирожки и копченую рыбу. Мы запивали шампанское пивом, разгадывали кроссворды и наслаждались безопасностью. Есть же хорошие люди! Однажды я с одним хорошим человеком чуть в Америку не уехала. Как же его звали? Александром, кажется. Он просил называть себя Алексом. Утверждал, что совсем отвык от России, американизировался, все время путал слова русские с английскими, но, по-моему, больше бравировал. Я в купе с «женихом» ехала. Солидный такой мужчина, владелец небольшого винного завода где-то на Ставрополье. Солидно общался, солидно угощал вином собственного завода, потом робко присел ко мне на полку: «я хочу, чтоб вам было хорошо», – так сказал. На мой благодарный отказ от его услуг лишь пожал плечами: «Не хотите, как хотите, но если что…». Я пообещала, что «если что, то непременно…». Затем мы чинно пожелали друг другу спокойной ночи. Утром в раскрытую дверь нашего купе просунулась рыжая голова, и слегка выпивший обладатель ее предложил нам сыграть в карты. Конечно, мы оба, полные благоразумных мыслей, отказались. Рыжий не отстал, он пришел к нам минут через 15 с бутылкой виски и настойчиво стал уговаривать нас составить ему компанию. Мы отнекивались. И тогда рыжий Алекс радостно сообщил, что он из Америки, приехал в командировку, а сейчас едет к дочери в Новочеркасск. – Ам сорри, я очень извиняюсь! Но вы должны меня понять! Я несколько лет не был в России! Язык стал забывать, а тут такая удача! Командировка! – он, казалось мог говорить без умолку, а сам в это время умудрился организовать три стакана, плеснуть в них виски и уже поднял свой, приглашая нас присоединится. – Чин-чин! – он выпил залпом и мы, словно под гипнозом его слов и движений, настолько он был ускоренный, выпили тоже. – Господи, что понадобилось американцам в Новочеркасске? – удивилась я. – Ничего, ничегошеньки им там не понадобилось. У меня командировка в Москву. Я, видите ли, физик. Вы что-нибудь понимаете в физике? – Ну, – сказал мой сосед. – Я так и думал, – обрадовался Алекс, – и не надо! И не надо вам ничего в ней понимать! Тем не менее, я физик-оптик. И приехал заключать договор от американской фирмы с русской фирмой. Но! Вы представляете… Конечно, вы представляете, ведь вы же русские, нормальные люди! Ведь я приехал на майские! Майские праздники! – Ха! Вам не повезло, – это все что я успела. – Не повезло? Это не то слово! Я приехал заключать договор, я деньги привез, понимаете?! А они мне говорят: «подождите, до десятого все на картошке». Нет, вы подумайте! Я звоню мой босс и говорю (я пока плохо говорю по-английски, и мне сложно ему все объяснить, да и как объяснить?), я ему говорю: «Босс, они не могут заключить договор, потому что у них национальные праздники, и они все выехали в загородные поместья». Каково? Мы уже стонали от смеха. Но Алекс и не думал щадить нас, он принялся рассказывать, как его принимали на предприятии, где совершенно ничего не осталось, где не платят зарплату, а все площади сданы в аренду: «У них там склады всяких товаров». – Курите? – обратился он к моему соседу. – Нет. – А вы? – это ко мне. Мы уже стояли в тамбуре, он быстро затягивался и говорил, говорил… – Знаете, пойдемте ко мне в купе, посидим у меня, поговорим, как люди. А то этот ваш попутчик такой зануда! – Мне скоро выходить… – Тем более, мое купе ближе к выходу. Теперь уже бывший сосед и несостоявшийся жених не успел ничего сказать. Алекс вихрем влетел в купе, извинился, подхватил свою бутылку и мой рюкзак, так же стремительно вылетел в коридор и увлек меня за собой. – Можно на ты? – спросил он после очередной дозы виски. Я кивнула. – Ах, какие русские женщины! Это понимаешь только там, – он махнул рукой в сторону окна. Захотелось обернуться и посмотреть на это «там», но я во время опомнилась. – Сколько тебе лет? Ведь ты можешь рожать! Ах, как я соскучился по простому общению! Можно я тебя поцелую? Я подставила щеку. – Я в Америку не по своей воле попал. Пришлось бежать, меня друзья посадили в трюм, в такой, знаешь, большой грузовой трюм которые бывают на кораблях, и я в трюме добрался до Америки! Первое время ходил в галошах, привязанных к ногам веревкой. – Господи, страсти какие! – Страсти? Нет, страсти были в России, когда на меня объявили охоту. – Кто? – Я же дело собственное организовал, небольшое производство, то да се… Деньги появились. Ну, и понятное дело, надо было отстегивать, а я не захотел, права стал качать. В общем подставили меня мои же работники, а может, не они… Все отобрали, семье угрожали, дочери… Я сейчас к ней еду, в гости… А жена ушла от меня, да. В Бельгию уехала, у нее там новая семья. Но я не в претензии. – Как же вы, ты в Америке? – О, нормально, сейчас нормально! Они на меня сами вышли. Они же там следят за нашими. А у нас до развала, знаешь, какая оптика была? Лучшая в мире. Я в этом деле человек не последний, знаю. Я все-таки доктор наук… Вот они меня и вычислили. Языка я совсем не знал, когда прибыл. Так, базовый… Перебивался случайными заработками… Тут, представляешь, пришел факс, я везде запросы отправлял. – У тебя был факс? – Нет, не у меня, там, где я жил, там был факс. В общем, на русском, приглашали и все такое. Я на собеседование пришел, сразу понял куда. Там американец и переводчик, хорошо так переводит, почти без акцента. Предложили приличные деньги, и работа по моей специальности… – Ты к цээрушникам что ли попал? – Нет, к военным… я так думаю… но это не главное, главное, что не прошло и нескольких месяцев, как мне предложили эту командировку. Вот, виски пью, дорогой… Тебе нравится виски? – Я предпочитаю коньяк. – Ну, да, да, – он засуетился. – Ты когда в Москву? – Дня через два. – Можно тебе позвонить? Виски на голодный желудок мы закусывали «сникерсом», поделенным на двоих. Теперь этот злосчастный напиток шумел в моей голове, шумело все, что говорил Алекс, грохотал вагон, грохотал поезд. – Можно, – ответила я. На платформе Алекс стремительно поцеловал меня в губы, под насмешливые крики проводниц. Он действительно позвонил мне в Москве. Мы даже встречались. У него там что-то не ладилось с договором, Алекс приуныл, уже не восторгался всем подряд, и очень хотел побыстрее уехать в свою Америку. С ним стало скучно. Потом он уехал, наверно… Надеюсь, что не в трюме танкера. Марат добрался до своего Кузнецка, татарин тоже где-то сошел. Мы остались вдвоем с Диной и наслаждались покоем. В вагоне стало посвободнее. Теперь в тамбур выходили курить женщины, сначала робко протискивались в дверь, поглядывали с опаской. Но, увидев таких же, как они, приверженок дурной привычки, успокаивались, здоровались, знакомились, спрашивали зажигалку. Тамара оказалась нашей землячкой. Значит, теперь нас уже трое едет до самого конца. Дина живет в Питере, точнее, она там учится. В Жезказгане у нее больная мать и загулявший отец. – Я так не хотела ехать, – жалуется она, – видели курсантика, который меня провожал? Это мой жених! – она рассказывает о женихе с гордостью. – Он будущий морской офицер. Мы скоро поженимся. Представляете, у нас скоро свадьба, а тут такие неприятности. Угораздило же моих родителей оказаться в этой дыре! Я не хочу туда возвращаться! Ни за что! Лучше жить по углам, без квартиры и без денег, но только чтобы в Питере! Ну, или в Москве, – она словно извинилась перед нами. – Отец пил всю жизнь. Мама боролась, пока была в силах, но сейчас она больна, и никого рядом. У меня две старшие сестры, обе замужем, живут в России. Знаете, мы хотим забрать маму. А он пусть что хочет то и творит. Плакать не станем! Только… я думаю, что мама не поедет от него, – Дина вздыхает и отворачивается к окну. – А моя мама умерла, – говорит Тамара. – К отцу едем. Он ничего, держится. У него свой дом, там сад, огород, хозяйство… Вроде бы тоже появилась женщина у него, но он стеснялся нас – детей, скрывал. Я ему сказала по телефону: «Пап, жизнь ведь не кончилась. Одному тяжело, что я, не понимаю, что ли? Когда рядом есть близкий человек – это хорошо». А он заладил: «Стыдно, дочка!». Маму он очень любил… Тамарина восьмилетняя дочь живет благодаря инсулину. Татьяна, постоянно меряет у нее сахар. – Я когда в Москву приехала, то ни о каком институте и мечтать не могла, – рассказывала Тамара, – куда мне с моим троечным аттестатом! В училище пошла, в строительное. Ох, помню, на практике, привел нас мастер в квартиру, выдал рулоны обоев и стоит смотрит, что мы с ними делать будем. Смех один! Я в общежитии долго жила. Лимитчица и блата никакого. Мои подружки все поразъехались, а я все сижу в четырехместке. Одна перестарок с девчонками семнадцатилетними. Так мне плохо было! Приехала домой и матери говорю: «Все, мам, не могу больше, возвращаюсь!». А она хоть и болела уже тогда, хоть и понимала, что очень далеко я, и тяжело и ей и мне в Москве без поддержки, но твердо мне ответила: «Не смей! Терпи, иначе всю жизнь свою здесь на чужой земле оставишь. Столько промучилась, добивайся, держись!». Так я разозлилась тогда! Вернулась в Москву и пошла прямо в профком. Стала требовать отдельное жилье. «Сколько лет я у вас работаю, совсем девчонкой пришла, теперь сама уже мастер, а вы меня в одной комнате с ученицами держите!». Потом к начальнику управления… В общем, никого не забыла. Женщина в профкоме тогда очень хорошая работала. «Пиши, – говорит, – заявление, мы тебя в отдельную комнату отселим, а скоро дом будет сдаваться, освободятся коммуналки…». Так и получилось: сначала мне комнату дали в мужском общежитии, без замка. Я сначала спать боялась, потом замок кое-как починили, но меня все равно ограбили. Вроде и грабить было нечего, а все равно залезли и утащили там вещи, на пропой конечно. Только меня после этой истории быстро в коммуналку заселили. Выдали мне ордер, приехала я, зашла, села посреди комнаты и заплакала. Все никак поверить не могла, что это теперь мое. После-то я замуж быстро вышла. За москвича. Только мне перед его семьей кланяться не пришлось, они кланялись. Он пил сильно, так я его отучила. А потом дочка родилась, и вовсе не до пьянки стало. У нее диабет почти сразу обнаружили. Мы с ним первое время совсем ошалели, ребенок первый, единственный и такое! А потом привыкли. В режим вошли, что ли. Наверное, просто поняли, что надо держаться друг дружку, тогда все пересилим. Тамарин муж – каменщик, он реставрирует храмы. Наш вагон – прицепной. В Караганде мы стоим сутки. Нам повезло – идет дождь, иначе вагон накалился бы под степным солнцем и превратился в душегубку. Дина уехала в город к родственникам, а я просто сплю целый день. Прошлым вечером, получив в обменнике местные тенге, я купила бутылку вина, и мы с Тамарой угощали уходящую смену проводников ужином. Стемнело. Ужинали на ощупь. Вагон ведь не имеет автономного питания. Я осталась одна в своем купе. За окном светил довольно сильный фонарь, при его свете я пыталась писать, но потом бросила и долго сидела, смотрела в ночь. Фонарь погас и вагон остался один на один с тьмой. Странные ночи в степи. Не размытые или тягучие, как в России, а контрастные, прозрачные, сухие. И небо – черное, звезды, как новогодние лампочки на гирляндах, выпуклые и блестящие. Если долго смотреть на них, начинает рябить в глазах. Это потому, что я отвыкла. В такие вот звездные степные ночи особенно странно чувствуешь себя, когда на космодроме ракету запускают. Бывший наш космодром Байконур от Джезказгана в нескольких десятках километрах. У них ночной запуск. А у меня свидание дачное с соседом. Стоим мы в степи, в полной звездной черноте, и вдруг на небе, чуть левее, над горизонтом, словно кто-то включает некую невидимую кнопку. Сначала вспухает белесая точка, она начинает расти, и растет стремительно, так, что через мгновение нас накрывает, и погружает в молоко. Короткая паника, тело цепенеет, и легкие отказываются вдыхать, как будто не узнают воздуха. Молоко постепенно редеет, становится туманом, дымкой и исчезает совсем. Над водохранилищем висит дикая оранжевая луна. Мы тихо плещемся в ее дорожке, а на берегу она стекает с наших тел крупными расплавленными каплями. – Завтра объявят о запуске, – смеется мой кавалер, – а мы уже знаем… Утро. Меняются проводники, и у меня появился очередной жених. Он пришел в белых штанах и белом же свитере; зовут его – Ер-Назар, он, по словам своей напарницы, не пропускает ни одной юбки. Я – его следующая жертва. Ер-Назар из тех, которые не понимают. Пол ночи он крутится возле нашего купе и зовет меня пить водку. У Ер-Назара две семьи. Со второй женой он живет уже одиннадцать лет, и у них есть маленькая дочка Лейла. С первой женой он тоже родил дочь. Ни жены, ни дочери не останавливают пылкого Ер-Назара, он волочиться за постоянно возникающими на его пути новыми попутчицами. Женщины определили его судьбу. Из некогда подающего надежды студента, а затем и аспиранта, – Ер-Назар стал тем, кем стал, теперь он мотается из Казахстана в Москву, из степи в лес и обратно. Он торгует водкой, калымит на безбилетниках, перепродает билеты, берет деньги за передачу посылок, выгадывает на всем, на чем только возможно, и не скрывает этого. – Старшей дочери надо 450 баксов, иначе ее выгонят из института, – сетует он. – Значит, я должен, кровь из носу, добыть эти деньги, и отправить так, чтобы не знала вторая жена. Представляешь, она ревнует меня до сих пор! Он небольшой, худощавый и все время в движении. Лицо его, тонкое, но в то же время, по-казахски скуластое, с темной кожей и множеством морщин и складок, словно застывших – так натянута кожа. Он сидит напротив меня и старается, как будто невзначай коснуться моего колена. Я смеюсь. Это его возбуждает, он наклоняется и проводит ладонью по моей лодыжке. – Вот-вот, ноги небритые, – пытаюсь отшутиться. – Нет, нет, – шепчет Ер-Назар, – все очень хорошо, – он склоняется еще ниже и целует эту мою несчастную лодыжку, покрытую колючей, отрастающей щетиной. – Так, телефон давай! – распаляется мой ухажер. Я, наученная горьким опытом, уже давно не раздаю свой номер направо и налево. Отказ не пугает страстного кавалера. – Надежда умирает последней, – говорит он мне, поднимается и выходит из купе. В узком вагонном коридоре он норовит преградить мне путь, а сам, пока я пытаюсь проскользнуть мимо него, успевает дотянуться губами до моей шеи, щеки, уха. Если он ловит мою руку, то неизменно тянет ее к губам и начинает нацеловывать так, как показывают в фильмах про белогвардейских офицеров и их томных любовниц. Интересно, как часто ему везет? Его вторая жена ушла от своего мужа, хотя у них уже было двое детей. Дети остались у отца, они не знают своей матери, на ее имя был наложен запрет старшими родственниками. – Она была худенькая и порхала, как птичка, как бабочка, в своей коротенькой юбочке и хвостик на затылке, – рассказывал Ер-Назар. – Я сделал из нее солидную женщину, – вздыхал он. Обижаться на него невозможно, да и бесполезно, ругать и увещевать – тоже. Единственное, что остается – принимать его таким, каков он есть. Не будь таких, как он, где нам женщинам брать силы и уверенность в том, что мы – женщины… В пять утра я не сплю, стою в коридоре и смотрю в окно; степь за окном превратилась из зелено-седой, ковыльной, в серо-коричневую. Бесконечный горизонт, бездонное небо, сопки, покрытые клочками колючей сухой травы. По степи разбросаны норы сусликов, местная такая порода, их называют зурманами. Зурманы крупные, рыжие и глаза у них удивительные, миндалевидные, с такой поволокой печали, словно им всегда очень грустно, до слез. Они стоят столбиками и пересвистываются, наверное пересказывают друг другу новости и предупреждают об опасности. Там в этой бесконечности бегут стада сайгаков, на которых регулярно устраивается «местное сафари». Когда несколько озверевших мужиков, набившись в УАЗики или «Нивы», преследуют несчастных животных, паля в них из разнокалиберных ружей, или ворованных автоматов. Потом на дачах жарят шашлык из сайгачатины. – Скольких же вы убили? – спрашиваю у соседа по даче, угощающего меня шашлыком. – Не знаю, – он равнодушен. – Но, я надеюсь, вы их хоть подобрали… Мясо все-таки, – я ищу оправдания его равнодушной жестокости. – Не-а, куда столько. Мы и так уж холодильник забили до отказа, мать пельменей накрутила, котлет наделала, шашлык вот – три дня есть будем… – Вы что же, бросаете туши в степи? – Конечно, там подъест кто-нибудь. Корсаки, хорь, да мало ли… Говорят, что природа мстит нам. Говорят, что у соседа по даче отец умер от болезни крови, которую он заполучил, охотясь на сайгаков. Есть такое место в степи – кладбище космических кораблей. Якобы там больше всего сайги. Она словно сбегается туда, убегает, заманивает… Там радиация, превышающая все допустимые пределы. Сначала умер его отец, потом мать, от той же болезни, теперь, говорят, пришла очередь детей. А еще хвалились, что городишко, мол, прямо на уране стоит. И нам поэтому теперь ничто не грозит. Регулярное облучение в малых дозах – это как привыкание к яду. (Раньше детишек царских приучали, чтоб не травили завистники.) Говорят, даже академик какой-то приезжал, рассказывал, как нам всем повезло, мы теперь, как крысы, нам теперь атомная война ни по чем. Подъезжаем. На запасных путях товарняки с медной рудой, обогатительная фабрика, пригород, платформа вокзала. Ер-Назар ловит меня в тамбуре, прижимается к спине и горячо шепчет в ухо: – Едем обратно вместе! У меня следующий рейс через 15 дней. Я тебе билет возьму… Ты, знаешь что, ты позвони мне, скажи когда поедешь… – Хорошо Ер-Назар. Извини, мне надо вещи взять. – Успеем, никуда не денутся… И еще, послушай, я уверен, у нас с тобой получится! Мы похожи… Прибыли. Кажется, нас встречает весь город. Сухой и холодный воздух; радостные, праздничные лица, крики, объятия; торговцы, на дощатых, наскоро сбитых прилавках… Вот какие-то женщины помогают Дине спуститься со ступенек, наверное, сестры. Вот Тамара машет пожилому мужчине, стоящему чуть в стороне, а ее дочь кричит «Дедушка!». Мама бежит мне навстречу. Я обнимаю выросшего сына, прижимаю его к себе, вдыхаю запах его волос. Когда он был маленький, он пах нежностью, именно нежностью, я это помню. Я пытаюсь сохранить в себе те, самые первые дни в его жизни; я не вижу, как он растет, и представляю его маленьким, вспоминаю его маленьким… Я никогда не плачу при нем, я делаю вид, что у нас все хорошо и правильно. Он тоже делает вид. Так надо. Я посчитала, обратный билет мне надо взять на 25-е июня, чтобы не попасть со сменой Ер-Назара. Все-таки он меня достал. Мама сразу же обижается, ей хочется задержать меня подольше, хоть на пару дней. – Подумаешь! Проводник! – возмущается мама, – Я помню, раньше пересадка была в Жарыке. Это когда мы с Андрюшкой в Ташкент ездили. Поезд в Жарыке ночью останавливался. Я проводника предупредила, мне еще билет компостировать, я с ребенком…. Остановились, а он спит. Я к нему в купе, ну и скандал там закатила, билет-то у него. В общем, потрясла его немножко, за грудки… вернулась за Андрюшкой, а он уже оделся, сидит, ждет меня. Ему тогда четыре года было, а время – три часа ночи. Я удивилась: – Андрей, ты уже собрался? – Ну да, я оделся, пока ты била проводника… Мама смеется. – Алжир помнишь? 10 Вот оно! Помню ли я Алжир… возможно. Это совсем другое место, далеко-далеко… Тогда еще не было Андрюшки; а мои родители были моложе меня теперешней… Кстати, неплохо было бы вспомнить, что такое возраст… и почему, если исходить из предположения, что у всех людей он, возраст, разный… точнее: каждый человек бывает ребенком, потом подростком, молодым человеком, взрослым, пожилым, старым… Это еще не все, бывает ведь, что человек не доживает до старости, или до зрелости… Бывает, что он не доживает ни до чего! В любом случае – мы все здесь должны быть разного возраста. Наверное, так и есть, только почему-то кажется, что мы – одинаковые… Нет, конечно, у нас разные воспоминания и, еще что-то… Только почему наши воспоминания отличаются лишь крохотными деталями. Вот, как если бы, один и тот же человек вспоминал одно и то же событие собственной жизни, но в разное время, или находясь в различных эмоциональных состояниях, попросту говоря, в разном настроении… А ведь есть еще то, что мы называем генетической памятью. И еще: памятью разных людей об одном и том же событии; в конце концов – память памяти! Чужие воспоминания, пропущенные через твою память… Вот, сейчас дотронусь до руки рядом стоящего человека и спрошу, был ли он когда-нибудь в Алжире… И тогда… Послышался деликатный стук у черного входа, и мама, думая, что местные дети принесли на продажу яйца, не спрашивая, открыла дверь. Увидев молодого, незнакомого араба, мама не испугалась, она вообще, по-моему, ничего не боится. – Кеске? – спросила она у пришельца. Араб словно оцепенел, несколько секунд смотрел на нее полуоткрыв рот, затем вдруг очнулся и заговорил быстро-быстро, понизив голос до шепота. Во время своего монолога он все время указывал рукой куда-то за спину и тревожно озирался по сторонам. – Ничего не понимаю, – сама себе сказала мама. – Кеске ву вуле? – еще раз раздельно произнесла она и перешла на русский, – Ты что, по-французски не понимаешь? Араб в очередной раз испуганно оглянулся, с мольбой посмотрел на маму и тихо произнес: – Же сви контрабандист… Для убедительности он похлопал себя по большой, спортивной сумке, висевшей у него через плечо: – Пур ву… – А, так это ты, – мама с облегчением вздохнула, она была наслышана от старожилок о приходящем в поселок торговце. Она посторонилась, и мужчина прошмыгнул мимо нее в образовавшийся проем. – Бонжур, – сказал он, увидев меня. – Бонжур, – вежливо ответила я. Мама указала арабу на табурет у кухонного стола, он робко присел на краешек, сумку поставил на колени, положил на нее худые, маленькие, как у женщины руки и принялся нас рассматривать. Глаза его, казавшиеся на узком темном лице особенно большими и яркими, перебегали с мамы на меня. – Вотр фий? – спросил он у мамы. – Да, да, дочка, Маша, Мария, – объяснила она. – Мария, – произнес араб, растянув мое имя и сделав ударение на последнем слоге. Потом спохватился и представился: – Азиз, – он приложил ладонь к груди. – Азиз? – переспросила мама. – Уи, уи! Сава бьен! – он обрадовался, – А ву? И взгляд его снова пробежал по маминой фигуре, сверкнул, но мгновенно затих и уткнулся в пол. – Галя, Галина, – мама слегка качнула головой, словно подтвердила свои слова. – Галина, – выдохнул Азиз. – Кофе будешь? – спросила мама. – А? – Азиз встрепенулся, – кофи? – после чего он застеснялся и его щеки из бронзовых стали темно-кирпичными. Уж не знаю, что он там себе надумал, после такого предложения. Мне стало интересно, и я устроилась на табуретке с другой стороны стола, наблюдать. Не мог же Азиз знать того, что мама подкармливает всех бездомных животных и раздает голодным арабским детишкам булочки своего приготовления. Как только мы приехали в крохотный горняцкий поселочек, она сразу же расположила к себе местного пса-бродяжку. Этот пес теперь не отходил от нашей виллы, патрулируя ее и облаивая всех, кто пытался посягнуть на территорию его хозяев. Особенно не терпел Рыжий своих земляков. Азизу просто повезло, что Рыжий отлучился по своим собачим делам и выпустил из своего поля зрения черный вход. Ласковый и тихий кобелек какой-то светло-рыжей, почти розовой масти, при приближении посторонних буквально зверел, срывался с места, бросался на дерзнувшего, лаял громко, взахлеб, при этом хвост его непостижимым образом начинал вращаться, как пропеллер у вертолета. Обычно он гнал врага за бетонный забор, обозначавший границы советской территории, после чего возвращался, победно задрав голову с курносым, как у поросенка носом. Мама сварила кофе, налила его в большую фаянсовую кружку и поставила перед незваным гостем. Азиз удивился размеру чашечки кофе, но ничего не сказал, опустил сумку на пол и ногой задвинул ее под табурет, робко взялся за ручку кружки, поднес к губам, попытался отпить, обжегся, но кружку не поставил и сидел молча, прихлебывая кофе маленькими глотками. Его поза и в эти жадные глотки подействовали на маму, как действовал на нее всегда вид любого несчастного существа. Она, сердобольно вздохнув, пододвинула к Азизу плетенку с печеньем. Потом вернулась к плите, открыла кастрюльку и положила на тарелку несколько котлет, нарезала длинный батон хлеба толстыми ломтями; всю эту снедь поставила перед арабом. – Вот, манже… сильвупле… Азиз чуть не поперхнулся кофе, потом все-таки отставил кружку и потянулся за печеньем. – Ты мясо ешь, дурачок, – мягко приказала мама. Еще немного и она стала бы тыкать его в тарелку носом, как несмышленого котенка. Теперь и я увидела, что Азиз голоден; он старался изо всех сил не показывать этого, был деликатен, если можно так сказать. Но еда все-таки поглотила его целиком, он даже забыл о нас с мамой; ел он быстро, но очень аккуратно и бесшумно. Арабы вообще могут быть неслышными. Они умеют двигаться, как призраки: возникает такой призрак перед тобой неожиданно, сначала ты его видишь, только потом – слышишь. Шумными арабы делаются только тогда, когда хотят, чтобы их заметили, или когда пьяны; спиртное, подчас, доводит их до буйства. Дорожки в поселке были засыпаны гравием, даже дети-арабы бегали так, что не слышно было перекатывающихся под их ногами камешков. Наконец Азиз закончил с едой, отставил тарелку, вздохнул, сказал «мерси» и снова обратил свой взгляд на маму. – На здоровье, – ответила она. Азиз встрепенулся, поднял с пола свою сумку раскрыл и начал доставать оттуда всякую всячину: объемные открытки, с улыбающимися японками, брелоки в виде рыбок и крошечных дамских ножичков с пилками для ногтей… – Но, но, – попыталась протестовать мама, – нам не надо. Но Азиз, казалось, не обратил на ее слова никакого внимания, и к ассортименту на нашем кухонном столе добавились комплекты женских трусиков и карты с неприличными картинками. Прямо на обложке красовалась голая девица в кружевном фартучке. И тут я увидела, как Азиз усмехнулся, только краешками губ, но сразу же спрятал свою усмешку, словно смазал ее. Теперь покраснела мама. Она потянулась к картам. Азиз молча следил за ее движениями: как она взяла колоду, мельком взглянула на обложку и сунула колоду в карман платья. Потом она начала рассматривать женское белье, долго выясняла размеры, в конце концов, они с Азизом достали одни трусики из упаковки и растягивали их руками. Они больше не заливались краской, а только спорили о цене и качестве товара. К картам присоединились и пакеты с трусами и открытки с японками, и рыбки, и ножички. Обрадованный Азиз попытался было назвать свою цену, но с мамой торговаться невозможно, она всегда платит частникам столько, сколько считает нужным. У нее даже есть свой комплект гирек, с которыми она ходит на рынок. Азиз об этом не знал. Он побледнел, его скулы, и без того острые, теперь заострились еще больше, глаза сузились, кожа на лице стала почти серой от волнения. Он сделал попытку вернуть свой товар, рассказывал, как он, рискуя жизнью, пробирается через границу. Он то повышал голос, то снижал его до шепота, втягивал голову и озирался, показывая, как он боится пограничников. Но маму заставить расстаться с деньгами, всегда было очень непросто: – Что ты мне рассказываешь, – отмахивалась она от торговца, – да этого дерьма и здесь полно, зачем через границу?! – Но, но, мадам! – Он чуть не плакал. Ну как, как рассказать этой дьяволице с внешностью райской гурии, о том, что ему несказанно повезло с этой самой границей. Полтора километра по горам и – Марокко. Здесь – на этой стороне объявились иностранцы, практически отрезанные от больших городов, с их огромными магазинами. А значит, у Азиза появился шанс. И он решился. Он берет у себя дома в Марокко всякий мелкий товар и продает здесь. И, казалось бы, все складно, правда есть одно но: на границе жандармы, а у них автоматы. Жандармы злые, им нельзя жениться. Азиз тоже пока не может жениться, за невесту надо заплатить, а у Азиза на руках семья – мать и куча младших братьев и сестренок. Поспорили и как-то неожиданно успокоились, сошлись в цене. Прощались уже как деловые партнеры. – Же сви камрад, – Азиз хлопал себя по груди, а мама ворчала: – Иди, иди, камрад, много вас тут друзей ходит… – и чтобы припугнуть, она сообщила, что вот-вот придет муж, – Муа мари ту свит марше а ля мезон. Так что давай, оревуар. Азиз закивал, вскочил поспешно со стула, понял. На крыльце снова втянул голову в плечи и огляделся, нет ли поблизости этих страшных жандармов. – Да кому ты нужен! – подбодрила его мама. – Оревуар, мадам, оревуар Мари! Он простился и исчез. Мама закрыла дверь и вернулась в кухню. Я рассматривала открытки, поворачивая их так и эдак, японки подмигивали. – Мам, а зачем это? – Кто его знает, – неопределенно ответила мама. Отец приехал на обед, и мама стала показывать ему то, что купила у контрабандиста. – С ума сошла, Галина, я же коммунист! Ты бы еще американских шпионов принимала! – отец возмущенно фыркнул. – Вы что, девочки, хотите чтобы нас с контракта вышвырнули? Мама немножко растерялась и не очень уверено предположила: – Да кому ты нужен… Она достала из кармана колоду неприличных карт и положила их перед отцом. – Елкина жизнь, – только и сказал папа. Теперь по вечерам у нас собирались гости, рассаживались за большим обеденным столом и пытались играть новым картами. – Ты чем побил-то! – Как чем, тузом. – Где туз? Это шестерка! – Эта? С таким задом? – Ха-ха-ха! К картам быстро привыкли и при раздаче заказывали: – Раздай-ка мне ту, мою любимую… – Блондинку? – Да, кажется, блондинку. У нее еще взгляд такой… – Это у тебя взгляд, а у нее бюст! Игроки потешались друг над другом и над картами, их щеки краснели, игра приобретала особый чувственный оттенок, когда партнеров привлекает не результат, не проигрыш или выигрыш, а сам процесс. Играли обычно в самого простого подкидного дурачка. И проигравший, вместо того, чтобы переживать из-за неудачи, не обращая внимания на смешки более удачливых игроков, рассматривал кусочки атласного картона у себя в руках. Мужчины потихоньку присвистывали, а то и восхищенно матерились. Кроме этих вечерних посиделок, да еще всенародных праздников, особых развлечений не было. Мама, не спрашивая согласия других родителей, стала режиссером-постановщиком детских утренников; она собирала всех советских ребятишек и разучивала с нами стихи и песни, шила нам костюмы, мы даже ставили небольшие спектакли. Взрослым очень нравились наши концерты, хотя каждый из них неоднократно бывал на репетициях, и всю программу в поселке знали наизусть, задолго до начала праздника. Родители каждый раз вручали нам подарки, их покупали и прятали, но мы неизменно находили яркие шелестящие пакеты и шепотом рассказывали друг другу об их содержании. К Новому году обязательно украшали елки, роль которых играли пушистые хвойные деревца, усыпанные оранжевыми ягодами. Говорили, что они похожи на наш, российский можжевельник. Дедом Морозом наряжался наш парторг, а я была снегурочкой. Мы любили праздники. Русским женщинам в забытом Богом Эль-Абеде приходилось нелегко. Мужья работали на руднике, для жен у них оставалось не так уж много времени. Женщины сами придумывали себе занятия. Самым повальным увлечением было вязание, вынужденные домохозяйки обвязывали свои семьи на много лет вперед, щеголяя друг перед другом сложностью новых узоров и сочетанием цветов. Еще одним маленьким развлечением был поход в магазин или на рынок, за всякой мелочью. Покупать что-либо серьезное в поселке было невыгодно, покупали продукты, да и то, в основном, каждодневные. Хлеб продавался в небольшой лавке на окраине поселка – длинные тонкие батоны. Русские страдали по черному – «бородинскому», вспоминали вкус его и селедки. На рынок ходили женщины, а за хлебом посылали нас – детей. Открытые лица, руки, ноги европеек сильно смущали неизбалованных арабов. Пожилые старались вести себя прилично, зато молодежь, особенно мальчишки, могли и нагрубить, и бросить камнем. Детей на «контракте» было немного: человек восемь, включая совсем еще маленькую Куралайку – дочку Набу и Айши; они, как и мои родители, приехали из Жезказгана. Несколько семей с Урала, еще одна – из Караганды, и переводчики – из Москвы. Переводчики – муж с женой были совсем молоденькие, у них детей не было. Еще была семья врачей из Еревана и наш начальник с женой, кажется, из Свердловска – к ним дети приезжали только один раз на каникулы. Это были уже совсем взрослые девушки и юноши. Они смотрели на нас с высока, когда мы, замирая от восторга, наблюдали за их степенными разговорами между собой, за тем, какие «умные» очки у Гагика, и какая короткая юбка у Лидочки. AIMOR стал первым образчиком западной чудо-техники, увиденным нами сразу по приезде в Эль-Абед. Плоская коробка с блестящей серебристой ручкой заключала в себе радиоприемник, кассетный магнитофон и часы с будильником. Коробка среди наших соплеменников носила гордое название комбайн. AIMORы были у всех без исключения советских специалистов на нашем контракте. Они гордо красовались на низких посудных горках, на комодах и диванных тумбочках – то есть на самых видных местах самой большой комнаты. Мы не стали исключением: комбайн, приобретенный в первую же поездку в Тлемсен, был установлен отцом на тумбочку возле дивана. Весь вечер мы исследовали возможности магнитофона, записывая друг друга на маленькие желтые кассеты; потом отец ставил будильник, там был какой-то фокус с двумя кнопками: правой и левой; потом, наконец догадались включить радио и, когда отец, покрутив ручку настройки, нашел нужную волну, мы, неожиданно услышали русскую речь. – Это Союз? – спросила я. – Нет, – ответил отец и с довольной улыбкой откинулся на диванную подушку, забросив руки за голову, – Это – Европа. Тихо, сейчас будут читать Солженицына! Мама присела рядом, и они вдвоем с заговорщицкими лицами принялись слушать женщину, монотонно произносящую какой-то скучный текст. – А почему она по-русски говорит? – не унималась я. На меня зашикали, и я поняла, что сегодня уже больше ничего интересного не будет. Потому что, хоть незнакомая женщина и читала по-русски, но она была мне так же непонятна, как если бы говорила на неизвестном языке. Родители, как назло, даже после окончания передачи еще долго шептались о чем-то, обсуждая услышанное. Они вели себя, как заговорщики, словно сговорились играть в шпионов и разведчиков, а меня не позвали. Я обиделась и ушла спать. Так на нашей вилле поселился комбайн, начиненный, помимо всего прочего, вражескими голосами. По утрам комбайн пел голосом Шарля Азнавура очень грустную песню о том, как несчастный француз влюбился в русскую девушку: «mon guide Nataly», с которой они гуляли по «la Place Rouge, et Le Kremlin», и она рассказывала ему о «La Revolution d'Octobre, et le Lenin, et le poete Puchkin»… А потом они вместе пили «le chocolate a cafe Puchkin»… Но французу пришло время возвращаться в свой Париж, а mon guide Nataly оставалась в Москве. Француз очень грустит о девушке, а так же о: La Revolution, et le Lenin, le chocolate, et le poete Puchkin… cette passe deja – все уже прошло! Днем вражеские голоса передавали концерты Высоцкого, которые мама записывала целиком. Она записывала и The Beatles, называя их битлами, и других, которые пели под битлов. Особенно смешно пели в одной французской песне: «Же сви малат, же сви малат, же сви мала-а-ат» – это значит: «я болен, я болен…», – все, других слов в песне не было, зато было очень много грохота. Мама это тоже записала. – Для истории, – пояснила она. Солженицын, наверно, очень много написал, потому что его читали каждый день, и все никак не могли прочесть. Даже родители устали это слушать, хотя радио включали, и оно продолжало вещать скучным женским голосом. Время от времени отец спрашивал: – Не понимаю, почему у нас это запрещают? – Не знаю, ничего тут особого нет, – говорила мама, – только ажиотаж создали на пустом месте. Еще на весь контракт был один черно-белый телевизор, одна швейная машинка, киноаппарат и библиотека, в которой имелось что-то около сотни книг. Телевизор и библиотека вели кочевой образ жизни. Телевизор перемещался от семьи к семье раз месяц, По нему шел бесконечный сериал о Тарзане, который все желающие могли смотреть по вечерам, собираясь у очередных владельцев. Этот старенький аппарат ловил только марокканский канал, поэтому мы становились вынужденными зрителями бесконечных аудиенций, которые давал марокканский король Хасан Второй, или как его называли дикторы, и мы следом за ними – Хасан До. Еще телевизор показывал затяжные марокканские концерты, которые мы смотрели уже вообще ничего не понимая, потому что певице, спевшей особенно долго одну ноту, зрительный зал устраивал бешенную овацию, на что счастливая исполнительница отвечала еще более долгим вибрирующим звуком своего голоса, чем вводила поклонников в полный восторг. Мужчины смотрели новости, которые марокканские дикторы читали на арабском и французском языках. У нас были свои любимчики – те, кто четко, раздельно и медленно произносил текст. Тогда можно было перевести и понять, особенно если показывали какой-нибудь отснятый сюжет. С дикторами здоровались, обсуждали покрой их пиджаков и форму галстуков, прическу, дикцию и вообще – умение вести себя перед камерой. Сравнивали с нашими дикторами, всегда в пользу наших, разумеется. Старинную швейную машинку мама узурпировала сразу же и никому ее не давала. Дело в том, что машинка была не рабочая, поэтому интереса к ней женщины не проявляли, она пылилась среди ненужных вещей в нежилой вилле. Да и шить-то на контракте никто не умел. Машинку мама обнаружила, при разборке всякого хлама, перенесла к себе, наладила ее как-то, чем сразу же вызвала зависть остальных. Женщины потянулись с просьбами «подрубить простыни, ушить брюки, сострочить наволочку…». – Вот при мне и строчи! – заявила мама на попытку одной из женщин унести починенный инструмент. – Она же общая! – гудела супруга начальника контракта Лида Ананьина. – Была общая, а стала моя! – отрезала мама. – Гала, ты не права, – не унималась Лида. – Хорошо, но больше я ее чинить не буду. Забирайте, но бегать по виллам, для того чтобы правильно вставить нитку в шпульку, или смазать, или иголку поменять – в общем, не дождетесь! И женщины контракта смирились. Библиотека перемещалась медленнее телевизора. Понятное дело: книги кто-то должен был переносить, а все всегда были страшно заняты. Поэтому книги переезжали раз в несколько месяцев и то, только потому, что они занимали у своих временных владельцев целую комнату, каждая женщина рада была от них избавиться. За библиотекой надо было смотреть: вести формуляры, мыть полы после незваных гостей, то бишь, читателей, одним словом – напрягаться. А напрягаться никто не любит. Кино крутили примерно раз в месяц. Киномеханиками вызвались быть папа и Паньшин. Оба – впервые в жизни. Сеанс устраивали прямо на улице. Каждый приходил со своим стулом и устанавливал его перед самодельным экраном – листом жести, выкрашенным белой краской. Наш фильмофонд состоял из «Опасных гастролей», «12-ти стульев» и «Последней реликвии». Взрослые предпочитали «стулья», дети – «реликвию», арабам нравились «гастроли». Там кордебалет, женщины полураздетые ногами машут. Опять же, идеологически выдержанный фильм, про революцию, где все пляшут, поют, и все взрывается. Приходили письма. Мама ждала их и обижалась, прочитав полученное. – Нет, ты посмотри, – говорила она отцу, – пишут: «Галя, пришли нам три джинсовых костюма. Размеры: 52, 46 и 48…». Хоть бы спросил кто, как мы тут живем, пусть даже из вежливости. Только просят, даже не просят, требуют! Им всем кажется, что тут прямо манна небесная! Отцу было стыдно. Он писем не читал, довольствовался тем, что пересказывала мама. Только раз, когда пришла телеграмма о смерти деда Александра, отец целый вечер просидел в большой комнате не зажигая света… Он хлопотал об отпуске, но его так и не отпустили. Тогда же умерла и Анна Михайловна. Я не умела думать о смерти. Не знала ее. Просто мир, к которому я привыкла, мгновенно и незаметно изменился. За два года только раз выпал снег. Мы так обрадовались, что не хотели заходить домой, все бегали, ловили руками тающие хлопья, подставляли снежинкам разгоряченные лица. Снега было так много, что наши новые соседи – сирийцы: молодой врач и его жена, выскочили на улицу и, хохоча, начали кидаться в нас снежками. Мы познакомились и пошли к ним в гости. Врач чистил нам апельсины, а его жена угощала шоколадом. Мы старались вести себя чинно, все-таки в гостях у иностранцев… Но веселость наших новых друзей расшевелила нас, мы болтали и смеялись, мешая французские и русские слова. Я даже спросила, почему жена доктора не носит паранджу. И тут выяснилось, что они христиане, православные и очень любят Россию. Оказалось, что они впервые видят снег, но много читали о нем и знают, что такое снежки. Правда, местные жители их радости не разделяли, поселок вымер на время снегопада. Потом у меня была ангина, и сирийский доктор лечил меня. Он приходил такой радостный и довольный, что я начинала стыдиться своей болезни. – Бон жур, Мари! Коман сава? – Бон жур, – поздоровалась я, стараясь вылезти из-под одеяла и наспех пальцами, расчесывая лохматую голову, – Сава бьен, – я бодрилась изо всех сил. А мама смеялась, стоя в дверях комнаты. Доктор присел на краешек моей кровати и попросил меня открыть рот, рассмотрел мое горло и весело сообщил мне и маме о том, что ангина бывает тогда, когда дети едят лед. – Какой лед? – удивилась я. И доктор объяснил на пальцах буквально, что бывают такие длинные ледяные наросты, которые растут на крышах, головой вниз. – Сосульки! – взвизгнула я, хлопая в ладоши от радости, что поняла его очень образный рассказ. Доктор сделал большие глаза и торжественно пожал мне руку: – Уи, Уи! Да! Сосюлка! – Маша, ты сосульки что ли ела? – строго спросила мама. – Нет, – почти честно ответила я, – мы их только немного попробовали – алжирские сосульки, и не стали, так, лизнули по паре раз. Наши лучше, вкуснее. Как бы там ни было, а уколы делать пришлось. Доктор приходил три раза в день и, стараясь отвлечь, болтал и смешил меня. Но мне все-таки было неприятно. Он был такой молодой, что казался мне почти ровесником. Я стеснялась поднимать рубашку, когда доктор делал мне уколы. Жаль, сирийцы быстро уехали. Они жили в поселке всего несколько месяцев. Жена доктора иногда приходила к маме и жаловалась. Ее обижали алжирцы: из-за того, что арабская женщина не может быть христианкой, не должна ходить с открытым лицом, а раз она так себя ведет, то в нее надо бросать камнями и обзывать ее страшными ругательствами. Веселость молодой сирийки скоро уступила место страху, она боялась выйти из дому, отсиживалась у русских женщин и все больше плакала. Доктор не выдержал, расторг контракт, и увез жену куда-то в Европу. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/irina-scheglova/rodovoe-proklyatie/?lfrom=688855901) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.