Вроде как было терпимо. Нет ни тоски, ни печали. Но, пролетавшие мимо, Утки с утра прокричали. Острым, ноябрьским клином Врезали с ходу по двери. Годы сказали: с почином! Зря ты в такое не верил. Зря не закрыл ещё с лета В бедной храмине все щели. С возрастом старше и ветры, Жёстче и злее метели. Надо бы сразу, с железа, Выковать в сердце ворота

Хрестоматия по чтению: 1-4 классы: без сокращений

Хрестоматия по чтению: 1-4 классы: без сокращений Коллектив авторов Школьная программа по чтению Хрестоматия для начальных классов включает в себя произведения, входящие во все программы по чтению, утверждённые Министерством просвещения РФ. Это полное собрание основных программных произведений по чтению для 1, 2, 3 и 4 классов, которые приводятся без сокращений. Издание адресовано младшим школьникам, предназначено для подготовки к урокам и самостоятельного чтения дома. Хрестоматия по чтению: 1–4 классы: без сокращений Стихи русских поэтов о природе Ф.И. Тютчев «Чародейкою Зимою…» Чародейкою Зимою Околдован, лес стоит — И под снежной бахромою, Неподвижною, немою, Чудной жизнью он блестит. И стоит он, околдован, — Не мертвец и не живой — Сном волшебным очарован, Весь опутан, весь окован Лёгкой цепью пуховой… Солнце зимнее ли мещет На него свой луч косой — В нём ничто не затрепещет, Он весь вспыхнет и заблещет Ослепительной красой. «Зима недаром злится…» Зима недаром злится, Прошла её пора — Весна в окно стучится И гонит со двора. И всё засуетилось, Всё нудит Зиму вон — И жаворонки в небе Уж подняли трезвон. Зима ещё хлопочет И на Весну ворчит. Та ей в глаза хохочет И пуще лишь шумит… Взбесилась ведьма злая И, снегу захватя, Пустила, убегая, В прекрасное дитя… Весне и горя мало: Умылася в снегу И лишь румяней стала Наперекор врагу. Весенняя гроза Люблю грозу в начале мая, Когда весенний, первый гром, Как бы резвяся и играя, Грохочет в небе голубом. Гремят раскаты молодые, Вот дождик брызнул, пыль летит, Повисли перлы дождевые, И солнце нити золотит. С горы бежит поток проворный, В лесу не молкнет птичий гам, И гам лесной и шум нагорный — Всё вторит весело громам. Ты скажешь: ветреная Геба, Кормя Зевесова орла, Громокипящий кубок с неба, Смеясь, на землю пролила. «Есть в осени первоначальной…» Есть в осени первоначальной Короткая, но дивная пора — Весь день стоит как бы хрустальный, И лучезарны вечера… Где бодрый серп гулял и падал колос, Теперь уж пусто всё – простор везде, — Лишь паутины тонкий волос Блестит на праздной борозде. Пустеет воздух, птиц не слышно боле, Но далеко ещё до первых зимних бурь — И льётся чистая и тёплая лазурь На отдыхающее поле… А.А. Фет «Я пришёл к тебе с приветом…» Я пришёл к тебе с приветом, Рассказать, что солнце встало, Что оно горячим светом По листам затрепетало; Рассказать, что лес проснулся, Весь проснулся, веткой каждой, Каждой птицей встрепенулся И весенней полон жаждой; Рассказать, что с той же страстью, Как вчера, пришёл я снова, Что душа всё так же счастью И тебе служить готова; Рассказать, что отовсюду На меня весельем веет, Что не знаю сам, что буду Петь, – но только песня зреет. Первый ландыш О первый ландыш! Из-под снега Ты просишь солнечных лучей; Какая девственная нега В душистой чистоте твоей! Как первый луч весенний ярок! Какие в нём нисходят сны! Как ты пленителен, подарок Воспламеняющей весны! Так дева в первый раз вздыхает О чём – неясно ей самой, — И робкий вздох благоухает Избытком жизни молодой. Ещё майская ночь Какая ночь! На всём какая нега! Благодарю, родной полночный край! Из царства льдов, из царства вьюг и снега Как свеж и чист твой вылетает май! Какая ночь! Все звёзды до единой Тепло и кротко в душу смотрят вновь, И в воздухе за песнью соловьиной Разносится тревога и любовь. Берёзы ждут. Их лист полупрозрачный Застенчиво манит и тешит взор. Они дрожат. Так деве новобрачной И радостен и чужд её убор. Нет, никогда нежней и бестелесней Твой лик, о ночь, не мог меня томить! Опять к тебе иду с невольной песней, Невольной – и последней, может быть. А.С. Пушкин «…Уж небо осенью дышало…» (Отрывок из романа «Евгений Онегин») Уж небо осенью дышало, Уж реже солнышко блистало, Короче становился день, Лесов таинственная сень С печальным шумом обнажалась, Ложился на поля туман, Гусей крикливых караван Тянулся к югу: приближалась Довольно скучная пора; Стоял ноябрь уж у двора. «Унылая пора! Очей очарованье!..» (Отрывок из стихотворения «Осень») Унылая пора! Очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса — Люблю я пышное природы увяданье, В багрец и в золото одетые леса, В их сенях ветра шум и свежее дыханье, И мглой волнистою покрыты небеса, И редкий солнца луч, и первые морозы, И отдалённые седой зимы угрозы. «Зима!.. Крестьянин, торжествуя…» (Отрывок из романа «Евгений Онегин») Зима!.. Крестьянин, торжествуя, На дровнях обновляет путь; Его лошадка, снег почуя, Плетётся рысью как-нибудь; Бразды пушистые взрывая, Летит кибитка удалая; Ямщик сидит на облучке В тулупе, в красном кушаке. Вот бегает дворовый мальчик, В салазки жучку посадив, Себя в коня преобразив; Шалун уж заморозил пальчик: Ему и больно и смешно, А мать грозит ему в окно… А.Н. Плещеев Птичка Для чего, певунья птичка, Птичка резвая моя, Ты так рано прилетела В наши дальние края? Заслонили солнце тучи, Небо всё заволокли; И тростник сухой и жёлтый Клонит ветер до земли. Вот и дождик, посмотри-ка, Хлынул, словно из ведра; Скучно, холодно, как будто Не весенняя пора!.. Отчизна Природа скудная родимой стороны! Ты дорога душе моей печальной; Когда-то, в дни моей умчавшейся весны, Манил меня чужбины берег дальный… И пылкая мечта, бывало, предо мной Рисует всё блестящие картины: Я вижу свод небес прозрачно-голубой, Громадных гор зубчатые вершины… Облиты золотом полуденных лучей, Казалось, мирт, платаны и оливы Зовут меня под сень раскидистых ветвей, И розы мне кивают молчаливо… То были дни, когда о цели бытия Мой дух, среди житейских обольщений, Ещё не помышлял… И, легкомыслен, я Лишь требовал у жизни наслаждений. Но быстро та пора исчезла без следа, И скорбь меня нежданно посетила… И многое, чему душа была чужда, Вдруг стало ей и дорого и мило. Покинул я тогда заветную мечту О стороне волшебной и далёкой… И в родине моей узрел я красоту, Незримую для суетного ока… Поля изрытые, колосья жёлтых нив, Простор степей, безмолвно величавый; Весеннею порой широких рек разлив, Таинственно шумящие дубравы; Святая тишина убогих деревень, Где труженик, задавленный невзгодой, Молился небесам, чтоб новый, лучший день Над ним взошёл – великий день свободы. Вас понял я тогда; и сердцу так близка Вдруг стала песнь моей страны родимой — Звучала ль в песне той глубокая тоска, Иль слышался разгул неудержимый. Отчизна! не пленишь ничем ты чуждый взор. Но ты мила красой своей суровой Тому, кто сам рвался? на волю и простор, Чей дух носил гнетущие оковы… Н.А. Некрасов «Славная осень…» (Отрывок из стихотворения «Железная дорога») Славная осень! Здоровый, ядрёный Воздух усталые силы бодрит; Лёд неокрепший на речке студёной Словно как тающий сахар лежит; Около леса, как в мягкой постели, Выспаться можно – покой и простор! Листья поблекнуть ещё не успели, Жёлты и свежи лежат, как ковёр. Славная осень! Морозные ночи, Ясные, тихие дни… Нет безобразья в природе! И кочи, И моховые болота, и пни — Всё хорошо под сиянием лунным, Всюду родимую Русь узнаю… Быстро лечу я по рельсам чугунным, Думаю думу свою. «Не ветер бушует над бором…» (Отрывок из поэмы «Мороз, Красный Нос») …Не ветер бушует над бором, Не с гор побежали ручьи, Мороз-воевода дозором Обходит владенья свои. Глядит – хорошо ли метели Лесные тропы занесли, И нет ли где трещины, щели, И нет ли где голой земли? Пушисты ли сосен вершины, Красив ли узор на дубах? И крепко ли скованы льдины В великих и малых водах? Идёт – по деревьям шагает, Трещит по замёрзлой воде, И яркое солнце играет В косматой его бороде. Забравшись на со?сну большую, По веточкам палицей бьёт И сам про себя удалую, Хвастливую песню поёт: «…Метели, снега и туманы Покорны морозу всегда, Пойду на моря-окияны — Построю дворцы изо льда. Задумаю – реки большие Надолго упрячу под гнёт, Построю мосты ледяные, Каких не построит народ. Где быстрые, шумные воды Недавно свободно текли — Сегодня прошли пешеходы, Обозы с товаром прошли. Богат я, казны не считаю, А всё не скудеет добро; Я царство моё убираю В алмазы, жемчу?г, серебро…» М.Ю. Лермонтов Тучи Тучки небесные, вечные странники! Степью лазурною, цепью жемчужною Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники С милого севера в сторону южную. Кто же вас гонит: судьбы ли решение? Зависть ли тайная? злоба ль открытая? Или на вас тяготит преступление? Или друзей клевета ядовитая? Нет, вам наскучили нивы бесплодные… Чужды вам страсти и чужды страдания; Вечно холодные, вечно свободные, Нет у вас родины, нет вам изгнания. Утёс Ночевала тучка золотая На груди утёса-великана; Утром в путь она умчалась рано, По лазури весело играя; Но остался влажный след в морщине Старого утёса. Одиноко Он стоит, задумался глубоко, И тихонько плачет он в пустыне. «На севере диком стоит одиноко…» На севере диком стоит одиноко На голой вершине сосна И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим Одета, как ризой, она. И снится ей всё, что в пустыне далёкой, В том крае, где солнца восход, Одна и грустна на утёсе горючем Прекрасная пальма растёт. Три пальмы (Восточное сказание) В песчаных степях аравийской земли Три гордые пальмы высо?ко росли. Родник между ними из почвы бесплодной, Журча, пробивался волною холодной, Хранимый, под сенью зелёных листов, От знойных лучей и летучих песков. И многие годы неслышно прошли; Но странник усталый из чуждой земли Пылающей грудью ко влаге студёной Еще не склонялся под кущей зелёной, И стали уж сохнуть от знойных лучей Роскошные листья и звучный ручей. И стали три пальмы на бога роптать: «На то ль мы родились, чтоб здесь увядать? Без пользы в пустыне росли и цвели мы, Колеблемы вихрем и зноем палимы, Ничей благосклонный не радуя взор?.. Не прав твой, о небо, святой приговор!» И только замолкли – в дали голубой Столбом уж крутился песок золотой, Звонков раздавались нестройные звуки, Пестрели коврами покрытые вьюки, И шёл, колыхаясь, как в море челнок, Верблюд за верблюдом, взрывая песок. Мотаясь, висели меж твёрдых горбов Узорные полы походных шатров; Их смуглые ручки порой подымали, И чёрные очи оттуда сверкали… И, стан худощавый к луке наклоня, Араб горячил вороного коня. И конь на дыбы подымался порой, И прыгал, как барс, поражённый стрелой; И белой одежды красивые складки По пле?чам фариса[1 - Фарисы – рыцари Востока, тяжёлая конница сарацин.] вились в беспорядке; И, с криком и свистом несясь по песку, Бросал и ловил он копьё на скаку. Вот к пальмам подходит, шумя, караван: В тени их весёлый раскинулся стан. Кувшины звуча налилися водою, И, гордо кивая махровой главою, Приветствуют пальмы нежданных гостей, И щедро пои?т их студёный ручей. Но только что сумрак на землю упал, По ко?рням упругим топор застучал, И пали без жизни питомцы столетий! Одежду их со?рвали малые дети, Изрублены были тела их потом, И медленно жгли их до у?тра огнём. Когда же на запад умчался туман, Урочный свой путь совершал караван; И следом печальным на почве бесплодной Виднелся лишь пепел седой и холодный; И солнце остатки сухие дожгло, А ветром их в степи потом разнесло. И ныне всё дико и пусто кругом — Не шепчутся листья с гремучим ключом. Напрасно пророка о тени он просит — Его лишь песок раскалённый заносит, Да коршун хохлатый, степной нелюдим, Добычу терзает и щиплет над ним. С.А. Есенин «Нивы сжаты, рощи голы…» Нивы сжаты, рощи голы, От воды туман и сырость. Колесом за сини горы Солнце тихое скатилось. Дремлет взрытая дорога. Ей сегодня примечталось, Что совсем-совсем немного Ждать зимы седой осталось. Ах, и сам я в чаще звонкой Увидал вчера в тумане: Рыжий месяц жеребёнком Запрягался в наши сани. С добрым утром! Задремали звёзды золотые, Задрожало зеркало затона, Брезжит свет на заводи речные И румянит сетку небосклона. Улыбнулись сонные берёзки, Растрепали шёлковые косы. Шелестят зелёные серёжки, И горят серебряные росы. У плетня заросшая крапива Обрядилась ярким перламутром И, качаясь, шепчет шаловливо: «С добрым утром!» Черёмуха Черёмуха душистая, С весною расцвела И ветки золотистые, Что кудри, завила. Кругом роса медвяная Сползает по коре, Под нею зелень пряная Сияет в серебре. А рядом, у проталинки, В траве, между корней, Бежит, струится маленький Серебряный ручей. Черёмуха душистая, Развесившись, стоит, А зелень золотистая На солнышке горит. Ручей волной гремучею Все ветки обдаёт И вкрадчиво под кручею Ей песенки поёт. Пороша Еду. Тихо. Слышны звоны Под копытом на снегу. Только серые вороны Расшумелись на лугу. Заколдован невидимкой, Дремлет лес под сказку сна. Словно белою косынкой Повязалася сосна. Понагнулась, как старушка, Оперлася на клюку, А под самою макушкой Долбит дятел на суку. Скачет конь, простору много. Валит снег и стелет шаль. Бесконечная дорога Убегает лентой вдаль. Саша Чёрный На вербе Солнце брызжет, солнце греет. Небо – василёк. Сквозь берёзки тихо веет Тёплый ветерок. А внизу всё будки, будки И людей – что мух. Каждый всунул в рот по дудке — Дуй во весь свой дух! В будках куклы и баранки, Чижики, цветы… Золотые рыбки в банке Раскрывают рты. Всё звончее над шатрами Вьётся писк и гам. Дети с пёстрыми шарами Тянутся к ларькам. «Верба! Верба!» – в каждой лапке Бархатный пучок. Дед распродал все охапки — Ловкий старичок! Шерстяные обезьянки Пляшут на щитках. «Ме-ри-кан-ский житель в склянке Ходит на руках!!» Пудель, страшно удивлённый, Тявкает на всех. В небо шар взлетел зелёный, А вдогонку – смех! Вот она какая верба! А у входа в ряд — На прилавочке у серба Вафельки лежат. Воробей Воробей мой, воробьишка! Серый-юркий, словно мышка. Глазки – бисер, лапки – врозь, Лапки – боком, лапки – вкось… Прыгай, прыгай, я не трону — Видишь, хлебца накрошил… Двинь-ка клювом в бок ворону, Кто её сюда просил? Прыгни ближе, ну-ка, ну-ка, Так, вот так, ещё чуть-чуть… Ветер сыплет снегом, злюка, И на спинку, и на грудь. Подружись со мной, пичужка, Будем вместе в доме жить, Сядем рядышком под вьюшкой, Будем азбуку учить… Ближе, ну ещё немножко… Фурх! Удрал… Какой нахал! Съел все зёрна, съел все крошки И спасиба не сказал. Зелёные стихи Зеленеют все опушки, Зеленеет пруд. А зелёные лягушки Песенку поют. Ёлка – сноп зелёных свечек, Мох – зелёный пол. И зелёненький кузнечик Песенку завёл… Над зелёной крышей дома Спит зелёный дуб. Два зелёненькие гнома Сели между труб. И, сорвав зелёный листик, Шепчет младший гном: «Видишь? рыжий гимназистик Ходит под окном. Отчего он не зёленый? Май теперь ведь… май!» Старший гном зевает сонно: «Цыц! не приставай». А.С. Пушкин «У лукоморья дуб зелёный…» (Отрывок из поэмы «Руслан и Людмила») У лукоморья дуб зелёный; Златая цепь на дубе том: И днём и ночью кот учёный Всё ходит по цепи кругом; Идёт направо – песнь заводит, Налево – сказку говорит. Там чудеса: там леший бродит, Русалка на ветвях сидит; Там на неведомых дорожках Следы невиданных зверей; Избушка там на курьих ножках Стоит без окон, без дверей; Там лес и дол видений полны; Там о заре прихлынут волны На брег песчаный и пустой, И тридцать витязей прекрасных Чредой из вод выходят ясных, И с ними дядька их морской; Там королевич мимоходом Пленяет грозного царя; Там в облаках перед народом Через леса, через моря Колдун несёт богатыря; В темнице там царевна тужит, А бурый волк ей верно служит; Там ступа с Бабою-ягой Идёт, бредёт сама собой; Там царь Кащей над златом чахнет; Там русский дух… там Русью пахнет! И там я был, и мёд я пил; У моря видел дуб зелёный; Под ним сидел, и кот учёный Свои мне сказки говорил. Одну я помню: сказку эту Поведаю теперь я свету… Сказка о рыбаке и рыбке Жил старик со своею старухой У самого синего моря; Они жили в ветхой землянке Ровно тридцать лет и три года. Старик ловил неводом рыбу, Старуха пряла свою пряжу. Раз он в море закинул невод, — Пришёл невод с одною тиной. Он в другой раз закинул невод — Пришёл невод с травой морскою. В третий раз закинул он невод, — Пришёл невод с одною рыбкой, С непростою рыбкой, – золотою. Как взмолится золотая рыбка! Голосом молвит человечьим: «Отпусти ты, старче, меня в море, Дорогой за себя дам откуп: Откуплюсь чем только пожелаешь». Удивился старик, испугался: Он рыбачил тридцать лет и три года И не слыхивал, чтоб рыба говорила. Отпустил он рыбку золотую И сказал ей ласковое слово: «Бог с тобою, золотая рыбка! Твоего мне откупа не надо; Ступай себе в синее море, Гуляй там себе на просторе». Воротился старик ко старухе, Рассказал ей великое чудо. «Я сегодня поймал было рыбку, Золотую рыбку, не простую; По-нашему говорила рыбка, Домой в море синее просилась, Дорогою ценою откупалась: Откупалась чем только пожелаю. Не посмел я взять с неё выкуп; Так пустил её в синее море». Старика старуха забранила: «Дурачина ты, простофиля! Не умел ты взять выкупа с рыбки! Хоть бы взял ты с неё корыто, Наше-то совсем раскололось». Вот пошёл он к синему морю; Видит, – море слегка разыгралось. Стал он кликать золотую рыбку, Приплыла к нему рыбка и спросила: «Чего тебе надобно, старче?» Ей с поклоном старик отвечает: «Смилуйся, государыня рыбка, Разбранила меня моя старуха, Не даёт старику мне покою: Надобно ей новое корыто; Наше-то совсем раскололось». Отвечает золотая рыбка: «Не печалься, ступай себе с богом, Будет вам новое корыто». Воротился старик ко старухе, У старухи новое корыто. Ещё пуще старуха бранится: «Дурачина ты, простофиля! Выпросил, дурачина, корыто! В корыте много ль корысти? Воротись, дурачина, ты к рыбке; Поклонись ей, выпроси уж избу». Вот пошёл он к синему морю, (Помутилося синее море.) Стал он кликать золотую рыбку, Приплыла к нему рыбка, спросила: «Чего тебе надобно, старче?» Ей старик с поклоном отвечает: «Смилуйся, государыня рыбка! Ещё пуще старуха бранится, Не даёт старику мне покою: Избу просит сварливая баба». Отвечает золотая рыбка: «Не печалься, ступай себе с богом, Так и быть: изба вам уж будет». Пошёл он ко своей землянке, А землянки нет уж и следа; Перед ним изба со светёлкой, С кирпичною, белёною трубою, С дубовыми, тесовыми вороты. Старуха сидит под окошком, На чём свет стоит мужа ругает. «Дурачина ты, прямой простофиля! Выпросил, простофиля, избу! Воротись, поклонися рыбке: Не хочу быть чёрной крестьянкой, Хочу быть столбовою дворянкой». Пошёл старик к синему морю; (Не спокойно синее море.) Стал он кликать золотую рыбку. Приплыла к нему рыбка, спросила: «Чего тебе надобно, старче?» Ей с поклоном старик отвечает: «Смилуйся, государыня рыбка! Пуще прежнего старуха вздурилась, Не даёт старику мне покою: Уж не хочет быть она крестьянкой, Хочет быть столбовою дворянкой». Отвечает золотая рыбка: «Не печалься, ступай себе с богом». Воротился старик ко старухе. Что ж он видит? Высокий терем. На крыльце стоит его старуха В дорогой собольей душегрейке[2 - Душегрейка – женская тёплая куртка без рукавов.], Парчовая на маковке[3 - Маковка – макушка.] кичка[4 - Кичка – старинный женский головной убор.], Жемчуги огрузили шею, На руках золотые перстни, На ногах красные сапожки. Перед нею усердные слуги; Она бьёт их, за чупрун[5 - Чупрун – чуб, прядь волос, спадающая на лоб.] таскает. Говорит старик своей старухе: «Здравствуй, барыня сударыня дворянка! Чай[6 - Чай – старинное русское слово, то же, что «вероятно, надеюсь».], теперь твоя душенька довольна». На него прикрикнула старуха, На конюшне служить его послала. Вот неделя, другая проходит, Ещё пуще старуха вздурилась: Опять к рыбке старика посылает. «Воротись, поклонися рыбке: Не хочу быть столбовою дворянкой, А хочу быть вольною царицей». Испугался старик, взмолился: «Что ты, баба, белены объелась? Ни ступить, ни молвить не умеешь, Насмешишь ты целое царство». Осердилася пуще старуха, По щеке ударила мужа. «Как ты смеешь, мужик, спорить со мною, Со мною, дворянкой столбовою? — Ступай к морю, говорят тебе честью, Не пойдёшь, поведут поневоле». Старичок отправился к морю, (Почернело синее море.) Стал он кликать золотую рыбку. Приплыла к нему рыбка, спросила: «Чего тебе надобно, старче?» Ей с поклоном старик отвечает: «Смилуйся, государыня рыбка! Опять моя старуха бунтует: Уж не хочет быть она дворянкой, Хочет быть вольною царицей». Отвечает золотая рыбка: «Не печалься, ступай себе с богом! Добро! будет старуха царицей!» Старичок к старухе воротился. Что ж? Пред ним царские палаты. В палатах видит свою старуху, За столом сидит она царицей, Служат ей бояре да дворяне, Наливают ей заморские вины; Заедает она пряником печатным; Вкруг её стоит грозная стража, На плечах топорики держат. Как увидел старик, – испугался! В ноги он старухе поклонился, Молвил: «Здравствуй, грозная царица! Ну, теперь твоя душенька довольна». На него старуха не взглянула, Лишь с очей прогнать его велела. Подбежали бояре и дворяне, Старика взашеи затолкали. А в дверях-то стража подбежала, Топорами чуть не изрубила. А народ-то над ним насмеялся: «Поделом тебе, старый невежа! Впредь тебе, невежа, наука: Не садися не в свои сани!» Вот неделя, другая проходит, Ещё пуще старуха вздурилась: Царедворцев за мужем посылает, Отыскали старика, привели к ней. Говорит старику старуха: «Воротись, поклонися рыбке. Не хочу быть вольною царицей, Хочу быть владычицей морскою, Чтобы жить мне в Окияне-море, Чтоб служила мне рыбка золотая И была б у меня на посылках». Старик не осмелился перечить, Не дерзнул поперёк слова молвить. Вот идёт он к синему морю, Видит, на море чёрная буря: Так и вздулись сердитые волны, Так и ходят, так воем и воют. Стал он кликать золотую рыбку. Приплыла к нему рыбка, спросила: «Чего тебе надобно, старче?» Ей старик с поклоном отвечает: «Смилуйся, государыня рыбка! Что мне делать с проклятою бабой? Уж не хочет быть она царицей, Хочет быть владычицей морскою; Чтобы жить ей в Окияне-море, Чтобы ты сама ей служила И была бы у ней на посылках». Ничего не сказала рыбка, Лишь хвостом по воде плеснула И ушла в глубокое море. Долго у моря ждал он ответа, Не дождался, к старухе воротился — Глядь: опять перед ним землянка; На пороге сидит его старуха, А пред нею разбитое корыто. Сказка о золотом петушке Негде, в тридевятом царстве, В тридесятом государстве, Жил-был славный царь Дадон. Смолоду был грозен он И соседям то и дело Наносил обиды смело; Но под старость захотел Отдохнуть от ратных дел И покой себе устроить. Тут соседи беспокоить Стали старого царя, Страшный вред ему творя. Чтоб концы своих владений Охранять от нападений, Должен был он содержать Многочисленную рать. Воеводы не дремали, Но никак не успевали: Ждут, бывало, с юга, глядь, — Ан с востока лезет рать. Справят здесь, – лихие гости И?дут о?т моря. Со злости Инда[7 - Инда – даже.] плакал царь Дадон, Инда забывал и сон. Что и жизнь в такой тревоге! Вот он с просьбой о помоге Обратился к мудрецу, Звездочёту и скопцу. Шлёт за ним гонца с поклоном. Вот мудрец перед Дадоном Стал и вынул из мешка Золотого петушка. «Посади ты эту птицу, — Молвил он царю, – на спицу; Петушок мой золотой Будет верный сторож твой: Коль кругом всё будет мирно, Так сидеть он будет смирно; Но лишь чуть со стороны Ожидать тебе войны, Иль набега силы бранной, Иль другой беды незваной, Вмиг тогда мой петушок Приподымет гребешок, Закричит и встрепенётся И в то место обернётся». Царь скопца благодарит, Горы золота сулит. «За такое одолженье, — Говорит он в восхищенье, — Волю первую твою Я исполню, как мою». Петушок с высокой спицы Стал стеречь его границы. Чуть опасность где видна, Верный сторож как со сна Шевельнётся, встрепенётся, К той сторонке обернётся И кричит: «Кири-ку-ку, Царствуй, лёжа на боку!» И соседи присмирели, Воевать уже не смели: Таковой им царь Дадон Дал отпор со всех сторон! Год, другой проходит мирно; Петушок сидит всё смирно. Вот однажды царь Дадон Страшным шумом пробуждён: «Царь ты наш! отец народа! — Возглашает воевода, — Государь! проснись! беда!» – Что такое, господа? — Говорит Дадон, зевая, — А?.. Кто там?.. беда какая? — Воевода говорит: «Петушок опять кричит; Страх и шум во всей столице». Царь к окошку, – ан на спице, Видит, бьётся петушок, Обратившись на восток. Медлить нечего: «Скорее! Люди, на? конь! Эй, живее!» Царь к востоку войско шлёт, Старший сын его ведёт. Петушок угомонился, Шум утих, и царь забылся. Вот проходит восемь дней, А от войска нет вестей; Было ль, не было ль сраженья, — Нет Дадону донесенья. Петушок кричит опять. Кличет царь другую рать; Сына он теперь меньшого Шлёт на выручку большого; Петушок опять утих. Снова вести нет от них! Снова восемь дней проходят; Люди в страхе дни проводят; Петушок кричит опять, Царь скликает третью рать И ведёт её к востоку, — Сам не зная, быть ли проку. Во?йска и?дут день и ночь; Им становится невмочь. Ни побоища, ни стана, Ни надгробного кургана Не встречает царь Дадон. «Что за чудо?» – мыслит он. Вот осьмой уж день проходит, Войско в горы царь приводит И промеж высоких гор Видит шёлковый шатёр. Всё в безмолвии чудесном Вкруг шатра; в ущелье тесном Рать побитая лежит. Царь Дадон к шатру спешит… Что за страшная картина! Перед ним его два сына Без шеломов[8 - Шело?м – шлем.] и без лат Оба мёртвые лежат, Меч вонзивши друг во друга. Бродят кони их средь луга, По притоптанной траве, По кровавой мураве… Царь завыл: «Ох дети, дети! Горе мне! попались в сети Оба наши сокола?! Горе! смерть моя пришла». Все завыли за Дадоном, Застонала тяжким стоном Глубь долин, и сердце гор Потряслося. Вдруг шатёр Распахнулся… и девица, Шамаханская царица, Вся сияя как заря, Тихо встретила царя. Как пред солнцем птица ночи, Царь умолк, ей глядя в очи, И забыл он перед ней Смерть обоих сыновей. И она перед Дадоном Улыбнулась – и с поклоном Его за? руку взяла И в шатёр свой увела. Там за стол его сажала, Всяким яством угощала; Уложила отдыхать На парчовую кровать. И потом, неделю ровно, Покорясь ей безусловно, Околдован, восхищён, Пировал у ней Дадон. Наконец и в путь обратный Со своею силой ратной И с девицей молодой Царь отправился домой. Перед ним молва бежала, Быль и небыль разглашала. Под столицей, близ ворот, С шумом встретил их народ, — Все бегут за колесницей, За Дадоном и царицей; Всех приветствует Дадон… Вдруг в толпе увидел он, В сарачинской шапке белой, Весь как лебедь поседелый, Старый друг его, скопец. «А, здорово, мой отец, — Молвил царь ему, – что скажешь? Подь поближе. Что прикажешь?» – Царь! – ответствует мудрец, — Разочтёмся наконец. Помнишь? за мою услугу Обещался мне, как другу, Волю первую мою Ты исполнить, как свою. Подари ж ты мне девицу, Шамаханскую царицу. — Крайне царь был изумлён. «Что ты? – старцу молвил он, — Или бес в тебя ввернулся, Или ты с ума рехнулся? Что ты в голову забрал? Я, конечно, обещал, Но всему же есть граница. И зачем тебе девица? Полно, знаешь ли, кто я?? Попроси ты от меня Хоть казну, хоть чин боярский, Хоть коня с конюшни царской, Хоть полцарства моего». – Не хочу я ничего! Подари ты мне девицу, Шамаханскую царицу, — Говорит мудрец в ответ. Плюнул царь: «Так лих же: нет! Ничего ты не получишь. Сам себя ты, грешник, мучишь; Убирайся, цел пока; Оттащите старика!» Старичок хотел заспорить, Но с иным накладно вздорить; Царь хватил его жезло?м По лбу; тот упал ничком, Да и дух вон. – Вся столица Содрогнулась, а девица — Хи-хи-хи да ха-ха-ха! Не боится, знать, греха. Царь, хоть был встревожен сильно, Усмехнулся ей умильно. Вот – въезжает в город он… Вдруг раздался лёгкий звон, И в глазах у всей столицы Петушок спорхнул со спицы, К колеснице полетел И царю на темя сел, Встрепенулся, клюнул в темя И взвился?… и в то же время С колесницы пал Дадон — Охнул раз, – и умер он. А царица вдруг пропала, Будто вовсе не бывало. Сказка ложь, да в ней намёк! Добрым молодцам урок. Сказка о попе и о работнике его Балде Жил-был поп, Толоконный лоб[9 - Толоконный лоб – глупый человек.]. Пошёл поп по базару Посмотреть кой-какого товару. Навстречу ему Балда Идёт, сам не зная куда. «Что, батька, так рано поднялся? Чего ты взыскался?» Поп ему в ответ: «Нужен мне работник: Повар, конюх и плотник. А где найти мне такого Служителя не слишком дорогого?» Балда говорит: «Буду служить тебе славно, Усердно и очень исправно, В год за три щелка?[10 - Щелка – щелчка.] тебе по? лбу, Есть же мне давай варёную полбу[11 - Полба – злак, особый вид пшеницы.]». Призадумался поп, Стал себе почёсывать лоб. Щёлк щёлку ведь розь. Да понадеялся он на русский авось. Поп говорит Балде: «Ладно. Не будет нам обоим накладно. Поживи-ка на моём подворье, Окажи своё усердие и проворье». Живёт Балда в поповом доме, Спит себе на соломе, Ест за четверых, Работает за семерых; До? светла всё у него пляшет, Лошадь запряжёт, полосу вспашет, Печь затопит, всё заготовит, закупит, Яичко испечёт, да сам и облупит. Попадья Балдой не нахвалится, Поповна о Балде лишь и печалится, Попёнок зовет его тятей; Кашу заварит, нянчится с дитятей. Только поп один Балду не любит, Никогда его не приголубит, О расплате думает частенько; Время идёт, и срок уж близенько. Поп ни ест, ни пьёт, ночи не спит: Лоб у него заране трещит. Вот он попадье признаётся: «Так и так: что делать остаётся?» Ум у бабы догадлив, На всякие хитрости повадлив. Попадья говорит: «Знаю средство, Как удалить от нас такое бедство: Закажи Балде службу, чтоб стало ему невмочь; А требуй, чтоб он её исполнил точь-в-точь. Тем ты и лоб от расправы избавишь, И Балду-то без расплаты отправишь». Стало на сердце попа веселее, Начал он глядеть на Балду посмелее. Вот он кричит: «Поди-ка сюда, Верный мой работник Балда. Слушай: платить обязались черти Мне оброк по самой моей смерти; Лучшего б не надобно дохода, Да есть на них недоимки за три года. Как наешься ты своей полбы, Собери-ка с чертей оброк мне полный». Балда, с попом понапрасну не споря, Пошёл, сел у берега моря; Там он стал верёвку крутить Да конец её в море мочить. Вот из моря вылез старый Бес: «Зачем ты, Балда, к нам залез?» – Да вот верёвкой хочу море мо?рщить, Да вас, проклятое племя, корчить. — Беса старого взяла тут унылость. «Скажи, за что такая немилость?» – Как за что? Вы не плотите оброка, Не помните положенного срока; Вот ужо будет вам потеха, Вам, собакам, великая помеха. — «Ба?лдушка, погоди ты морщить море, Оброк сполна ты получишь вскоре. Погоди, вышлю к тебе внука». Балда мыслит: «Этого провести не штука!» Вынырнул подосланный бесёнок, Замяукал он, как голодный котёнок: «Здравствуй, Балда мужичок; Какой тебе надобен оброк? Об оброке век мы не слыхали, Не было чертям такой печали. Ну, так и быть – возьми, да с уговору, С общего нашего приговору — Чтобы впредь не было никому горя: Кто скорее из нас обежит около моря, Тот и бери себе полный оброк, Между тем там приготовят мешок». Засмеялся Балда лукаво: «Что ты это выдумал, право? Где тебе тягаться со мною, Со мною, с самим Балдою? Экого послали супостата! Подожди-ка моего меньшого брата». Пошёл Балда в ближний лесок, Поймал двух зайков, да в мешок. К морю опять он приходит, У моря бесёнка находит. Держит Балда за уши одного зайку: «Попляши-тка ты под нашу балалайку: Ты, бесёнок, ещё молоде?нек, Со мною тягаться слабе?нек; Это было б лишь времени трата. Обгони-ка сперва моего брата. Раз, два, три! догоняй-ка». Пустились бесёнок и зайка: Бесёнок по берегу морскому, А зайка в лесок до дому. Вот, море кругом обежавши, Высунув язык, мордку поднявши, Прибежал бесёнок, задыхаясь, Весь мокрёшенек, лапкой утираясь, Мысля: дело с Балдою сладит. Глядь – а Балда братца гладит, Приговаривая: «Братец мой любимый, Устал, бедняжка! Отдохни, родимый». Бесёнок оторопел, Хвостик поджал, совсем присмирел. На братца поглядывает боком. «Погоди, – говорит, – схожу за оброком». Пошёл к деду, говорит: «Беда! Обогнал меня меньшой Балда!» Старый Бес стал тут думать думу. А Балда наделал такого шуму, Что всё море смутилось И волнами так и расходилось. Вылез бесёнок: «Полно, мужичок, Вышлем тебе весь оброк — Только слушай. Видишь ты палку эту? Выбери себе любимую мету. Кто далее палку бросит, Тот пускай и оброк уносит. Что ж? Боишься вывихнуть ручки? Чего ты ждёшь?» – «Да жду вон этой тучки; Зашвырну туда твою палку, Да и начну с вами, чертями, свалку». Испугался бесёнок да к деду, Рассказывать про Балдову победу, А Балда над морем опять шумит Да чертям верёвкой грозит. Вылез опять бесёнок: «Что ты хлопочешь? Будет тебе оброк, коли захочешь…» – Нет, – говорит Балда, — Теперь моя череда, Условия сам назначу, Задам тебе, вражонок, задачу. Посмотрим, какова у тебя сила. Видишь, там сивая кобыла? Кобылу подыми-тка ты, Да неси её полверсты; Снесёшь кобылу, оброк уж твой; Не снесёшь кобылы, ан будет он мой. — Бедненькой бес Под кобылу подлез, Понатужился, Понапружился, Приподнял кобылу, два шага шагнул, На третьем упал, ножки протянул. А Балда ему: «Глупый ты бес, Куда ж ты за нами полез? И руками-то снести не смог, А я, смотри, снесу промеж ног». Сел Балда на кобылку верхом, Да версту проскакал, так что пыль столбом. Испугался бесёнок и к деду Пошёл рассказывать про такую победу. Делать нечего – черти собрали оброк Да на Балду взвалили мешок. Идёт Балда, покрякивает, А поп, завидя Балду, вскакивает, За попадью прячется, Со страху корячится. Балда его тут отыскал, Отдал оброк, платы требовать стал. Бедный поп Подставил лоб: С первого щелка? Прыгнул поп до потолка; Со второго щелка? Лишился поп языка; А с третьего щелка? Вышибло ум у старика. А Балда приговаривал с укоризной: «Не гонялся бы ты, поп, за дешевизной». Сказка о мёртвой царевне и о семи богатырях Царь с царицею простился, В путь-дорогу снарядился, И царица у окна Села ждать его одна. Ждёт-пождёт с утра до ночи, Смотрит в поле, инда[12 - Инда – даже.] очи Разболелись глядючи С белой зори до ночи; Не видать милого друга! Только видит: вьётся вьюга, Снег валится на поля, Вся белёшенька земля. Девять месяцев проходит, С поля глаз она не сводит. Вот в сочельник в самый, в ночь Бог даёт царице дочь. Рано утром гость желанный, День и ночь так долго жданный, Издалеча наконец Воротился царь-отец. На него она взглянула, Тяжелёшенько вздохнула, Восхищенья не снесла И к обедне умерла. Долго царь был неутешен, Но как быть? и он был грешен; Год прошёл как сон пустой, Царь женился на другой. Правду молвить, молодица Уж и впрямь была царица: Высока, стройна, бела, И умом и всем взяла; Но зато горда, ломлива, Своенравна и ревнива. Ей в приданое дано Было зеркальце одно; Свойство зеркальце имело: Говорить оно умело. С ним одним она была Добродушна, весела, С ним приветливо шутила И, красуясь, говорила: «Свет мой, зеркальце! скажи Да всю правду доложи: Я ль на свете всех милее, Всех румяней и белее?» И ей зеркальце в ответ: «Ты, конечно, спору нет; Ты, царица, всех милее, Всех румяней и белее». И царица хохотать, И плечами пожимать, И подмигивать глазами, И прищёлкивать перстами, И вертеться подбочась, Гордо в зеркальце глядясь. Но царевна молодая, Тихомолком расцветая, Между тем росла, росла, Поднялась – и расцвела, Белолица, черноброва, Нраву кроткого такого. И жених сыскался ей, Королевич Елисей. Сват приехал, царь дал слово, А приданое готово: Семь торговых городов Да сто сорок теремов. На девичник собираясь, Вот царица, наряжаясь Перед зеркальцем своим, Перемолвилася с ним: «Я ль, скажи мне, всех милее, Всех румяней и белее?» Что же зеркальце в ответ? «Ты прекрасна, спору нет; Но царевна всех милее, Всех румяней и белее». Как царица отпрыгнёт, Да как ручку замахнёт, Да по зеркальцу как хлопнет, Каблучком-то как притопнет!.. «Ах ты, мерзкое стекло! Это врёшь ты мне назло. Как тягаться ей со мною? Я в ней дурь-то успокою. Вишь какая подросла! И не диво, что бела: Мать брюхатая сидела Да на снег лишь и глядела! Но скажи: как можно ей Быть во всём меня милей? Признавайся: всех я краше. Обойди всё царство наше, Хоть весь мир; мне ровной нет. Так ли?» Зеркальце в ответ: «А царевна всё ж милее, Всё ж румяней и белее». Делать нечего. Она, Чёрной зависти полна, Бросив зеркальце под лавку, Позвала к себе Чернавку И наказывает ей, Сенной девушке своей, Весть царевну в глушь лесную И, связав её, живую Под сосной оставить там На съедение волкам. Чёрт ли сладит с бабой гневной? Спорить нечего. С царевной Вот Чернавка в лес пошла И в такую даль свела, Что царевна догадалась, И до смерти испугалась, И взмолилась: «Жизнь моя! В чём, скажи, виновна я? Не губи меня, девица! А как буду я царица, Я пожалую тебя». Та, в душе её любя, Не убила, не связала, Отпустила и сказала: «Не кручинься, бог с тобой». А сама пришла домой. «Что? – сказала ей царица, — Где красавица девица?» – Там, в лесу, стоит одна, — Отвечает ей она. — Крепко связаны ей локти; Попадётся зверю в когти, Меньше будет ей терпеть, Легче будет умереть. И молва трезвонить стала: Дочка царская пропала! Тужит бедный царь по ней. Королевич Елисей, Помолясь усердно богу, Отправляется в дорогу За красавицей-душой, За невестой молодой. Но невеста молодая, До зари в лесу блуждая, Между тем всё шла да шла И на терем набрела. Ей на встречу пёс, залая, Прибежал и смолк, играя; В ворота? вошла она, На подворье тишина. Пёс бежит за ней, ласкаясь, А царевна, подбираясь, Поднялася на крыльцо И взялася за кольцо; Дверь тихонько отворилась, И царевна очутилась В светлой горнице; кругом Лавки, крытые ковром, Под святыми стол дубовый, Печь с лежанкой изразцовой. Видит девица, что тут Люди добрые живут; Знать, не будет ей обидно! Никого меж тем не видно. Дом царевна обошла, Всё порядком убрала, Засветила богу свечку, Затопила жарко печку, На полати взобралась И тихонько улеглась. Час обеда приближался, Топот по? двору раздался: Входят семь богатырей, Семь румяных усачей. Старший молвил: «Что за диво! Всё так чисто и красиво. Кто-то терем прибирал Да хозяев поджидал. Кто же? Выдь и покажися, С нами честно подружися. Коль ты старый человек, Дядей будешь нам навек. Коли парень ты румяный, Братец будешь нам названый. Коль старушка, будь нам мать, Так и станем величать. Коли красная девица, Будь нам милая сестрица». И царевна к ним сошла, Честь хозяям отдала, В пояс низко поклонилась; Закрасневшись, извинилась, Что-де в гости к ним зашла, Хоть звана и не была. Вмиг по речи те спознали, Что царевну принимали; Усадили в уголок, Подносили пирожок; Рюмку полну наливали, На подносе подавали. От зелёного вина Отрекалася она; Пирожок лишь разломила, Да кусочек прикусила, И с дороги отдыхать Отпросилась на кровать. Отвели они девицу Вверх во светлую светлицу И оставили одну, Отходящую ко сну. День за днём идёт, мелькая, А царевна молодая Всё в лесу, не скучно ей У семи богатырей. Перед утренней зарёю Братья дружною толпою Выезжают погулять, Серых уток пострелять, Руку правую потешить, Сорочина[13 - Сорочин (сарацин) – так в те времена называли арабов и другие народы Ближнего Востока.] в поле спешить, Иль башку с широких плеч У татарина отсечь, Или вытравить из леса Пятигорского черкеса. А хозяюшкой она В терему меж тем одна Приберёт и приготовит. Им она не прекословит, Не перечат ей они. Так идут за днями дни. Братья милую девицу Полюбили. К ней в светлицу Раз, лишь только рассвело, Всех их семеро вошло. Старший молвил ей: «Девица, Знаешь: всем ты нам сестрица, Всех нас семеро, тебя Все мы любим, за себя Взять тебя мы все бы ради, Да нельзя, так бога ради Помири нас как-нибудь: Одному женою будь, Прочим ласковой сестрою. Что ж качаешь головою? Аль отказываешь нам? Аль товар не по купцам?» «Ой вы, молодцы честные, Братцы вы мои родные, — Им царевна говорит, — Коли лгу, пусть бог велит Не сойти живой мне с места. Как мне быть? ведь я невеста. Для меня вы все равны, Все удалы, все умны, Всех я вас люблю сердечно; Но другому я навечно Отдана. Мне всех милей Королевич Елисей». Братья молча постояли Да в затылке почесали. «Спрос не грех. Прости ты нас, — Старший молвил поклонясь, — Коли так, не заикнуся Уж о том». — «Я не сержуся, — Тихо молвила она, — И отказ мой не вина». Женихи ей поклонились, Потихоньку удалились, И согласно все опять Стали жить да поживать. Между тем царица злая, Про царевну вспоминая, Не могла простить её, А на зеркальце своё Долго дулась и сердилась; Наконец об нём хватилась И пошла за ним, и, сев Перед ним, забыла гнев, Красоваться снова стала И с улыбкою сказала: «Здравствуй, зеркальце! скажи Да всю правду доложи: Я ль на свете всех милее, Всех румяней и белее?» И ей зеркальце в ответ: «Ты прекрасна, спору нет; Но живёт без всякой славы, Средь зелёныя дубравы, У семи богатырей Та, что всё ж тебя милей». И царица налетела На Чернавку: «Как ты смела Обмануть меня? и в чём!..» Та призналася во всём: Так и так. Царица злая, Ей рогаткой угрожая, Положила иль не жить, Иль царевну погубить. Раз царевна молодая, Милых братьев поджидая, Пряла, сидя под окном. Вдруг сердито под крыльцом Пёс залаял, и девица Видит: нищая черница[14 - Черница – монахиня.] Ходит по? двору, клюкой Отгоняя пса. «Постой, Бабушка, постой немножко, — Ей кричит она в окошко, — Пригрожу сама я псу И кой-что тебе снесу». Отвечает ей черница: «Ох ты, дитятко девица! Пёс проклятый одолел, Чуть до смерти не заел. Посмотри, как он хлопочет! Выдь ко мне». – Царевна хочет Выйти к ней и хлеб взяла, Но с крылечка лишь сошла, Пёс ей под ноги – и лает, И к старухе не пускает; Лишь пойдёт старуха к ней, Он, лесного зверя злей, На старуху. «Что за чудо? Видно, выспался он худо, — Ей царевна говорит: — На ж, лови!» – и хлеб летит. Старушонка хлеб поймала: «Благодарствую, – сказала. — Бог тебя благослови; Вот за то тебе, лови!» И к царевне наливное, Молодое, золотое Прямо яблочко летит… Пёс как прыгнет, завизжит… Но царевна в обе руки Хвать – поймала. «Ради скуки Кушай яблочко, мой свет. Благодарствуй за обед». Старушоночка сказала, Поклонилась и пропала… И с царевной на крыльцо Пёс бежит и ей в лицо Жалко смотрит, грозно воет, Словно сердце пёсье ноет, Словно хочет ей сказать: Брось! – Она его ласкать, Треплет нежною рукою; «Что, Соколко, что с тобою? Ляг!» – и в комнату вошла, Дверь тихонько заперла, Под окно за пряжу села Ждать хозяев, а глядела Всё на яблоко. Оно Соку спелого полно, Так свежо и так душисто, Так румяно-золотисто, Будто мёдом налилось! Видны семечки насквозь… Подождать она хотела До обеда; не стерпела, В руки яблочко взяла, К алым губкам поднесла, Потихоньку прокусила И кусочек проглотила… Вдруг она, моя душа, Пошатнулась не дыша, Белы руки опустила, Плод румяный уронила, Закатилися глаза, И она под образа Головой на лавку пала И тиха, недвижна стала… Братья в ту пору домой Возвращалися толпой С молодецкого разбоя. Им навстречу, грозно воя, Пёс бежит и ко двору Путь им кажет. «Не к добру! — Братья молвили: – печали Не минуем». Прискакали, Входят, ахнули. Вбежав, Пёс на яблоко стремглав С лаем кинулся, озлился, Проглотил его, свалился И издох. Напоено Было ядом, знать, оно. Перед мёртвою царевной Братья в горести душевной Все поникли головой И с молитвою святой С лавки подняли, одели, Хоронить её хотели И раздумали. Она, Как под крылышком у сна, Так тиха, свежа лежала, Что лишь только не дышала. Ждали три дня, но она Не восстала ото сна. Сотворив обряд печальный, Вот они во гроб хрустальный Труп царевны молодой Положили – и толпой Понесли в пустую гору, И в полуночную пору Гроб её к шести столбам На цепях чугунных там Осторожно привинтили И решёткой оградили; И, пред мёртвою сестрой Сотворив поклон земной, Старший молвил: «Спи во гробе; Вдруг погасла, жертвой злобе, На земле твоя краса; Дух твой примут небеса. Нами ты была любима И для милого хранима — Не досталась никому, Только гробу одному». В тот же день царица злая, Доброй вести ожидая, Втайне зеркальце взяла И вопрос свой задала: «Я ль, скажи мне, всех милее, Всех румяней и белее?» И услышала в ответ: «Ты, царица, спору нет, Ты на свете всех милее, Всех румяней и белее». За невестою своей Королевич Елисей Между тем по свету скачет. Нет как нет! Он горько плачет, И кого ни спросит он, Всем вопрос его мудрён; Кто в глаза ему смеётся, Кто скорее отвернётся; К красну солнцу наконец Обратился молодец. «Свет наш солнышко! Ты ходишь Круглый год по небу, сводишь Зиму с тёплою весной, Всех нас видишь под собой. Аль откажешь мне в ответе? Не видало ль где на свете Ты царевны молодой? Я жених ей». — «Свет ты мой, — Красно солнце отвечало, — Я царевны не видало. Знать её в живых уж нет. Разве месяц, мой сосед, Где-нибудь её да встретил Или след её заметил». Тёмной ночки Елисей Дождался в тоске своей. Только месяц показался, Он за ним с мольбой погнался. «Месяц, месяц, мой дружок, Позолоченный рожок! Ты встаёшь во тьме глубокой, Круглолицый, светлоокий, И, обычай твой любя, Звёзды смотрят на тебя. Аль откажешь мне в ответе? Не видал ли где на свете Ты царевны молодой? Я жених ей». – «Братец мой, Отвечает месяц ясный, — Не видал я девы красной. На стороже я стою Только в очередь мою. Без меня царевна, видно, Пробежала». – «Как обидно!» — Королевич отвечал. Ясный месяц продолжал: «Погоди; об ней, быть может, Ветер знает. Он поможет. Ты к нему теперь ступай, Не печалься же, прощай». Елисей, не унывая, К ветру кинулся, взывая: «Ветер, ветер! Ты могуч, Ты гоняешь стаи туч, Ты волнуешь сине море, Всюду веешь на просторе, Не боишься никого, Кроме бога одного. Аль откажешь мне в ответе? Не видал ли где на свете Ты царевны молодой? Я жених её». – «Постой, — Отвечает ветер буйный, — Там за речкой тихоструйной Есть высокая гора, В ней глубокая нора; В той норе, во тьме печальной, Гроб качается хрустальный На цепях между столбов. Не видать ничьих следов Вкруг того пустого места; В том гробу твоя невеста». Ветер дале побежал. Королевич зарыдал И пошёл к пустому месту, На прекрасную невесту Посмотреть ещё хоть раз. Вот идёт; и поднялась Перед ним гора крутая; Вкруг неё страна пустая; Под горою тёмный вход. Он туда скорей идёт. Перед ним, во мгле печальной, Гроб качается хрустальный, И в хрустальном гробе том Спит царевна вечным сном. И о гроб невесты милой Он ударился всей силой. Гроб разбился. Дева вдруг Ожила. Глядит вокруг Изумлёнными глазами, И, качаясь над цепями, Привздохнув, произнесла: «Как же долго я спала!» И встаёт она из гроба… Ах!.. и зарыдали оба. В руки он её берёт И на свет из тьмы несёт, И, беседуя приятно, В путь пускаются обратно, И трубит уже молва: Дочка царская жива! Дома в ту пору без дела Злая мачеха сидела Перед зеркальцем своим И беседовала с ним. Говоря: «Я ль всех милее, Всех румяней и белее?» И услышала в ответ: «Ты прекрасна, слова нет, Но царевна всё ж милее, Всё румяней и белее». Злая мачеха, вскочив, О?б пол зеркальце разбив, В двери прямо побежала И царевну повстречала. Тут её тоска взяла, И царица умерла. Лишь её похоронили, Свадьбу тотчас учинили, И с невестою своей Обвенчался Елисей; И никто с начала мира Не видал такого пира; Я там был, мёд, пиво пил, Да усы лишь обмочил. И.А. Крылов Басни Ворона и Лисица Уж сколько раз твердили миру, Что лесть гнусна, вредна; но только всё не впрок, И в сердце льстец всегда отыщет уголок. Вороне где-то бог послал кусочек сыру; На ель Ворона взгромоздясь, Позавтракать было совсем уж собралась, Да позадумалась, а сыр во рту держала. На ту беду, Лиса близёхонько бежала; Вдруг сырный дух Лису остановил: Лисица видит сыр, — Лисицу сыр пленил, Плутовка к дереву на цыпочках подходит; Верти?т хвостом, с Вороны глаз не сводит, И говорит так сладко, чуть дыша: «Голубушка, как хороша! Ну что за шейка, что за глазки! Рассказывать, так, право, сказки! Какие пёрышки! какой носок! И, верно, ангельский быть должен голосок! Спой, светик, не стыдись! Что ежели, сестрица, При красоте такой и петь ты мастерица, Ведь ты б у нас была царь-птица!» Вещуньина с похвал вскружилась голова, От радости в зобу дыханье сперло, — И на приветливы Лисицыны слова Ворона каркнула во всё воронье горло: Сыр выпал – с ним была плутовка такова. Квартет Проказница Мартышка, Осёл, Козёл Да косолапый Мишка Затеяли сыграть Квартет. Достали нот, баса, альта, две скрипки И сели на лужок под липки, — Пленять своим искусством свет. Ударили в смычки, дерут, а толку нет. «Стой, братцы, стой! – кричит Мартышка. – Погодите! Как музыке идти? Ведь вы не так сидите. Ты с басом, Мишенька, садись против альта, Я, прима, сяду против вторы[15 - Прима – первая скрипка в оркестре, втора – вторая скрипка.]; Тогда пойдёт уж музыка не та: У нас запляшут лес и горы!» Расселись, начали Квартет; Он всё-таки на лад нейдёт. «Постойте ж, я сыскал секрет, — Кричит Осел, – мы, верно, уж поладим, Коль рядом сядем». Послушались Осла: уселись чинно в ряд, А всё-таки Квартет нейдёт на лад. Вот пуще прежнего пошли у них разборы И споры, Кому и как сидеть. Случилось Соловью на шум их прилететь. Тут с просьбой все к нему, чтоб их решить сомненье: «Пожалуй, – говорят, — возьми на час терпенье, Чтобы Квартет в порядок наш привесть: И ноты есть у нас, и инструменты есть, Скажи лишь, как нам сесть!» — «Чтоб музыкантом быть, так надобно уменье И уши ваших понежней, — Им отвечает Соловей. — А вы, друзья, как ни садитесь, Все в музыканты не годитесь». Свинья под Дубом Свинья под Дубом вековым Наелась желудей досы?та, до отвала; Наевшись, выспалась под ним; Потом, глаза продравши, встала И рылом подрывать у Дуба корни стала. «Ведь это дереву вредит, — Ей с Дубу Ворон говорит, — Коль корни обнажишь, оно засохнуть может». «Пусть сохнет, – говорит Свинья, — Ничуть меня то не тревожит, В нём проку мало вижу я; Хоть век его не будь, ничуть не пожалею; Лишь были б желуди: ведь я от них жирею». «Неблагодарная! – промолвил Дуб ей тут, — Когда бы вверх могла поднять ты рыло, Тебе бы видно было, Что эти жёлуди на мне растут». Невежда так же в ослепленье Бранит науку и ученье И все учёные труды, Не чувствуя, что он вкушает их плоды. Волк на псарне Волк ночью, думая залезть в овчарню, Попал на псарню. Поднялся вдруг весь псарный двор. Почуя серого так близко забияку, Псы залились в хлевах и рвутся вон на драку; Псари кричат: «Ахти, ребята, вор!» — И вмиг ворота на запор; В минуту псарня стала адом. Бегут: иной с дубьём, Иной с ружьём. «Огня! – кричат, – огня!» Пришли с огнём. Мой Волк сидит, прижавшись в угол задом. Зубами щёлкая и ощетиня шерсть, Глазами, кажется, хотел бы всех он съесть; Но, видя то, что тут не перед стадом И что приходит, наконец, Ему рассчесться за овец, — Пустился мой хитрец В переговоры И начал так: «Друзья! К чему весь этот шум? Я, ваш старинный сват и кум, Пришёл мириться к вам, совсем не ради ссоры; Забудем прошлое, уставим общий лад! А я, не только впредь не трону здешних стад, Но сам за них с другими грызться рад И волчьей клятвой утверждаю, Что я…» – «Послушай-ка, сосед,— Тут ловчий перервал в ответ, — Ты сер, а я, приятель, сед, И волчью вашу я давно натуру знаю; А потому обычай мой: С волками и?наче не делать мировой, Как снявши шкуру с них долой». И тут же выпустил на Волка гончих стаю. Чиж и Голубь Чижа захлопнула злодейка-западня: Бедняжка в ней и рвался, и метался, А Голубь молодой над ним же издевался. «Не стыдно ль, – говорит, – средь бела дня Попался! Не провели бы так меня: За это я ручаюсь смело». Ан смотришь, тут же сам запутался в силок. И дело! Вперёд чужой беде не смейся, Голубок. Слон и Моська По улицам Слона водили, Как видно, напоказ — Известно, что Слоны в диковинку у нас — Так за Слоном толпы зевак ходили. Отколе ни возьмись, навстречу Моська им. Увидевши Слона, ну на него метаться, И лаять, и визжать, и рваться, Ну, так и лезет в драку с ним. «Соседка, перестань срамиться, — Ей шавка говорит, — тебе ль с Слоном возиться? Смотри, уж ты хрипишь, а он себе идёт Вперёд И лаю твоего совсем не примечает». «Эх, эх! – ей Моська отвечает. — Вот то-то мне и духу придаёт, Что я, совсем без драки, Могу попасть в большие забияки. Пускай же говорят собаки: “Ай, Моська! знать она сильна, Что лает на Слона!”» Волк и Журавль Что волки жадны, всякий знает: Волк, евши, никогда Костей не разбирает. Зато на одного из них пришла беда! Он костью чуть не подавился. Не может Волк ни охнуть, ни вздохнуть; Пришло хоть ноги протянуть! По счастью, близко тут Журавль случился. Вот кой-как знаками стал Волк его манить И просит горю пособить. Журавль свой нос по шею Засунул к Волку в пасть и с трудностью большею Кость вытащил и стал за труд просить. «Ты шутишь! – зверь вскричал коварный, — Тебе за труд? Ах ты, неблагодарный! А это ничего, что свой ты долгий нос И с глупой головой из горла цел унес! Поди ж, приятель, убирайся, Да берегись: вперёд ты мне не попадайся». В.Ф. Одоевский Мороз Иванович Нам даром без труда ничего не даётся, – Недаром исстари пословица ведётся. В одном доме жили две девочки – Рукодельница да Ленивица, а при них нянюшка. Рукодельница была умная девочка: рано вставала, сама, без нянюшки, одевалась, а вставши с постели, за дело принималась: печку топила, хлебы месила, избу мела, петуха кормила, а потом на колодец за водой ходила. А Ленивица меж тем в постельке лежала, потягивалась, с боку на бок переваливалась, уж разве наскучит лежать, так скажет спросонья: «Нянюшка, надень мне чулочки, нянюшка, завяжи башмачки», а потом заговорит: «Нянюшка, нет ли булочки?» Встанет, попрыгает, да и сядет к окошку мух считать: сколько прилетело да сколько улетело. Как всех пересчитает Ленивица, так уж и не знает, за что приняться и чем бы заняться; ей бы в постельку – да спать не хочется; ей бы покушать – да есть не хочется; ей бы к окошку мух считать – да и то надоело. Сидит, горемычная, и плачет да жалуется на всех, что ей скучно, как будто в том другие виноваты. Между тем Рукодельница воротится, воду процедит, в кувшины нальёт; да ещё какая затейница: коли вода нечиста, так свернёт лист бумаги, наложит в неё угольков да песку крупного насыплет, вставит ту бумагу в кувшин да нальёт в неё воды, а вода-то знай проходит сквозь песок да сквозь уголья и каплет в кувшин чистая, словно хрустальная; а потом Рукодельница примется чулки вязать или платки рубить, а не то и рубашки шить да кроить, да ещё рукодельную песенку затянет; и не было никогда ей скучно, потому что и скучать-то было ей некогда: то за тем, то за другим делом, а тут, смотришь, и вечер – день прошёл. Однажды с Рукодельницей беда приключилась: пошла она на колодец за водой, опустила ведро на верёвке, а верёвка-то и оборвись; упало ведро в колодец. Как тут быть? Расплакалась бедная Рукодельница, да и пошла к нянюшке рассказывать про свою беду и несчастье; а нянюшка Прасковья была такая строгая и сердитая, говорит: – Сама беду сделала, сама и поправляй; сама ведёрко утопила, сама и доставай. Нечего было делать: пошла бедная Рукодельница опять к колодцу, ухватилась за верёвку и спустилась по ней к самому дну. Только тут с ней чудо случилось. Едва спустилась, смотрит: перед ней печка, а в печке сидит пирожок, такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает: – Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня из печки возьмёт, тот со мной и пойдёт! Рукодельница, нимало не мешкая, схватила лопатку, вынула пирожок и положила его за пазуху. Идёт она дальше. Перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят и промеж себя говорят: – Мы, яблочки наливные, созрелые; корнем дерева питалися, студёной росой обмывалися; кто нас с дерева стрясёт, тот нас себе и возьмёт. Рукодельница подошла к дереву, потрясла его за сучок, и золотые яблочки так и посыпались к ней в передник. Рукодельница идёт дальше. Смотрит: перед ней сидит старик Мороз Иванович, седой-седой; сидит он на ледяной лавочке да снежные комочки ест; тряхнёт головой – от волос иней сыплется, духом дохнёт – валит густой пар. – А! – сказал он. – Здорово, Рукодельница! Спасибо, что ты мне пирожок принесла; давным-давно уж я ничего горяченького не ел. Тут он посадил Рукодельницу возле себя, и они вместе пирожком позавтракали, а золотыми яблочками закусили. – Знаю я, зачем ты пришла, – говорит Мороз Иванович, – ты ведёрко в мой студенец[16 - Студенец – колодец.] опустила; отдать тебе ведёрко отдам, только ты мне за то три дня прослужи; будешь умна, тебе ж лучше; будешь ленива, тебе ж хуже. А теперь, – прибавил Мороз Иванович, – мне, старику, и отдохнуть пора; поди-ка приготовь мне постель, да смотри взбей хорошенько перину. Рукодельница послушалась… Пошли они в дом. Дом у Мороза Ивановича сделан был весь изо льда: и двери, и окошки, и пол ледяные, а по стенам убрано снежными звёздочками; солнышко на них сияло, и всё в доме блестело, как брильянты. На постели у Мороза Ивановича вместо перины лежал снег пушистый; холодно, а делать было нечего. Рукодельница принялась взбивать снег, чтобы старику было мягче спать, а между тем у ней, бедной, руки окостенели и пальчики побелели, как у бедных людей, что зимой в проруби бельё полощут: и холодно, и ветер в лицо, и бельё замерзает, колом стоит, а делать нечего – работают бедные люди. – Ничего, – сказал Мороз Иванович, – только снегом пальцы потри, так и отойдут, не отзнобишь. Я ведь старик добрый; посмотри-ка, что у меня за диковинки. Тут он приподнял свою снежную перину с одеялом, и Рукодельница увидела, что под периною пробивается зелёная травка. Рукодельнице стало жалко бедной травки. – Вот ты говоришь, – сказала она, – что ты старик добрый, а зачем ты зелёную травку под снежной периной держишь, на свет божий не выпускаешь? – Не выпускаю потому, что ещё не время, ещё трава в силу не вошла. Осенью крестьяне её посеяли, она и взошла, и кабы вытянулась уже, то зима бы её захватила, и к лету травка бы не вызрела. Вот я и прикрыл молодую зелень моею снежною периной, да ещё сам прилёг на неё, чтобы снег ветром не разнесло, и вот придёт весна, снежная перина растает, травка заколосится, а там, смотришь, выглянет и зерно, а зерно крестьянин соберёт да на мельницу отвезёт; мельник зерно смелет, и будет мука, а из муки ты, Рукодельница, хлеб испечёшь. – Ну, а скажи мне, Мороз Иванович, – сказала Рукодельница, – зачем ты в колодце-то сидишь? – Я затем в колодце сижу, что весна подходит, – сказал Мороз Иванович. – Мне жарко становится; а ты знаешь, что и летом в колодце холодно бывает, оттого и вода в колодце студёная, хоть посреди самого жаркого лета. – А зачем ты, Мороз Иванович, – спросила Рукодельница, – зимой по улицам ходишь да в окошки стучишься? – А я затем в окошко стучусь, – отвечал Мороз Иванович, – чтоб не забывали печей топить да трубы вовремя закрывать; а не то, ведь я знаю, есть такие неряхи, что печку истопить истопят, а трубу закрыть не закроют или и закрыть закроют, да не вовремя, когда ещё не все угольки прогорели, а от того в горнице угарно бывает, голова у людей болит, в глазах зелено; даже и совсем умереть от угара можно. А затем ещё я в окошко стучусь, чтобы никто не забывал, что есть на свете люди, которым зимой холодно, у которых нету шубки, да и дров купить не на что; вот я затем в окошко стучусь, чтобы им помогать не забывали. Тут добрый Мороз Иванович погладил Рукодельницу по головке да и лёг почивать на свою снежную постель. Рукодельница меж тем всё в доме прибрала, пошла на кухню, кушанье изготовила, платье у старика починила и бельё выштопала. Старичок проснулся; был всем очень доволен и поблагодарил Рукодельницу. Потом сели они обедать; обед был прекрасный, и особенно хорошо было мороженое, которое старик сам изготовил. Так прожила Рукодельница у Мороза Ивановича целых три дня. На третий день Мороз Иванович сказал Рукодельнице: – Спасибо тебе, умная ты девочка, хорошо ты меня, старика, утешила, и я у тебя в долгу не останусь. Ты знаешь: люди за рукоделье деньги получают, так вот тебе твоё ведёрко, а в ведёрко я всыпал целую горсть серебряных пятачков; да сверх того, вот тебе, на память, брильянтик – косыночку закалывать. Рукодельница поблагодарила, приколола брильянтик, взяла ведёрко, пошла опять к колодцу, ухватилась за верёвку и вышла на свет божий. Только что она стала подходить к дому, как петух, которого она всегда кормила, увидел её, обрадовался, взлетел на забор и закричал: Кукареку, кукареки! У Рукодельницы в ведёрке пятаки! Когда Рукодельница пришла домой и рассказала всё, что с ней было, нянюшка очень дивовалась, а потом примолвила: – Вот видишь ты, Ленивица, что люди за рукоделье получают! Поди-ка к старичку да послужи ему, поработай; в комнате у него прибирай, на кухне готовь, платье чини да бельё штопай, так и ты горсть пятачков заработаешь, а оно будет кстати: у нас к празднику денег мало. Ленивице очень не по вкусу было идти к старику работать. Но пятачки ей получить хотелось и брильянтовую булавочку тоже. Вот, по примеру Рукодельницы, Ленивица пошла к колодцу, схватилась за верёвку, да бух прямо ко дну. Смотрит – перед ней печка, а в печке сидит пирожок, такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает: – Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня возьмёт, тот со мной и пойдёт. А Ленивица ему в ответ: – Да, как бы не так! Мне себя утомлять – лопатку поднимать да в печку тянуться; захочешь, сам выскочишь. Идёт она далее, перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят да промеж себя говорят: – Мы, яблочки наливные, созрелые; корнем дерева питалися, студёной росой обмывалися; кто нас с дерева стрясёт, тот нас себе и возьмёт. – Да, как бы не так! – отвечала Ленивица. – Мне себя утомлять – ручки подымать, за сучья тянуть… Успею набрать, как сами нападают! И прошла Ленивица мимо них. Вот дошла она и до Мороза Ивановича. Старик по-прежнему сидел на ледяной скамеечке да снежные комочки прикусывал. – Что тебе надобно, девочка? – спросил он. – Пришла я к тебе, – отвечала Ленивица, – послужить да за работу получить. – Дельно ты сказала, девочка, – отвечал старик, – за работу деньга следует, только посмотрим, какова ещё твоя работа будет! Поди-ка взбей мне перину, а потом кушанье изготовь, да платье мое повычини, да бельё повыштопай. Пошла Ленивица, а дорогой думает: «Стану я себя утомлять да пальцы знобить! Авось старик не заметит и на невзбитой перине уснёт». Старик в самом деле не заметил или прикинулся, что не заметил, лёг в постель и заснул, а Ленивица пошла на кухню. Пришла на кухню, да и не знает, что делать. Кушать-то она любила, а подумать, как готовилось кушанье, это ей и в голову не приходило; да и лень было ей посмотреть. Вот она огляделась: лежит перед ней и зелень, и мясо, и рыба, и уксус, и горчица, и квас – всё по порядку. Думала она, думала, кое-как зелень обчистила, мясо и рыбу разрезала, да чтоб большого труда себе не давать, как всё было, мытое-немытое, так и положила в кастрюлю: и зелень, и мясо, и рыбу, и горчицу, и уксус да ещё кваску подлила, а сама думает: – Зачем себя трудить, каждую вещь особо варить? Ведь в желудке всё вместе будет. Вот старик проснулся, просит обедать. Ленивица притащила ему кастрюлю, как есть, даже скатерцы не подостлала. Мороз Иванович попробовал, поморщился, а песок так и захрустел у него на зубах. – Хорошо ты готовишь, – заметил он, улыбаясь. – Посмотрим, какова твоя другая работа будет. Ленивица отведала, да тотчас и выплюнула, а старик покряхтел, покряхтел, да и принялся сам готовить кушанье и сделал обед на славу, так что Ленивица пальчики облизала, кушая чужую стряпню. После обеда старик опять лёг отдохнуть да припомнил Ленивице, что у него платье не починено, да и бельё не выштопано. Ленивица понадулась, а делать было нечего: принялась платье и бельё разбирать; да и тут беда: платье и бельё Ленивица на?шивала[17 - На?шивала – носила.], а как его шьют, о том и не спрашивала; взяла было иголку, да с непривычки укололась; так её и бросила. А старик опять будто бы ничего не заметил, ужинать Ленивицу позвал, да ещё спать уложил. А Ленивице то и любо; думает себе: «Авось и так пройдёт. Вольно было сестрице на себя труд принимать; старик добрый, он мне и так, задаром, пятачков подарит». На третий день приходит Ленивица и просит Мороза Ивановича её домой отпустить да за работу наградить. – Да какая же была твоя работа? – спросил старичок. – Уж коли на правду дело пошло, так ты мне должна заплатить, потому что не ты для меня работала, а я тебе служил. – Да, как же! – отвечала Ленивица. – Я ведь у тебя целых три дня жила. – Знаешь, голубушка, – отвечал старичок, – что я тебе скажу: жить и служить – разница, да и работа работе рознь; заметь это: вперёд пригодится. Но, впрочем, если тебя совесть не зазрит, я тебя награжу: и какова твоя работа, такова будет тебе и награда. С этими словами Мороз Иванович дал Ленивице пребольшой серебряный слиток, а в другую руку – пребольшой брильянт. Ленивица так этому обрадовалась, что схватила то и другое и, даже не поблагодарив старика, домой побежала. Пришла домой и хвастается. – Вот, – говорит, – что я заработала; не сестре чета, не горсточку пятачков да не маленький брильянтик, а целый слиток серебряный, вишь, какой тяжёлый, да и брильянт-то чуть не с кулак… Уж на это можно к празднику обнову купить… Не успела она договорить, как серебряный слиток растаял и полился на пол; он был не что иное, как ртуть, которая застыла от сильного холода; в то же время начал таять и брильянт. А петух вскочил на забор и громко закричал: Кукареку-кукарекулька, У Ленивицы в руках ледяная сосулька! А вы, детушки, думайте, гадайте, что здесь правда, что неправда; что сказано впрямь, что стороною; что шутки ради, что в наставленье… Игоша Я сидел с нянюшкой в детской; на полу разостлан был ковёр, на ковре игрушки, а между игрушками – я; вдруг дверь отворилась, а никто не взошёл. Я посмотрел, подождал – всё нет никого. – Нянюшка! нянюшка! Кто дверь отворил? – Безрукий, безногий дверь отворил, дитятко! Вот безрукий, безногий и запал мне на мысль. – Что за безрукий, безногий такой, нянюшка? – Ну, да так – известно что, – отвечала нянюшка, – безрукий, безногий. Мало мне было нянюшкиных слов, и я, бывало, как дверь ли, окно ли отворится – тотчас забегу посмотреть: не тут ли безрукий – и, как он ни увёртлив, верно бы мне попался, если бы в то время батюшка не возвратился из города и не привёз с собою новых игрушек, которые заставили меня на время позабыть о безруком. Радость! веселье! прыгаю! любуюсь игрушками! А нянюшка ставит да ставит рядком их на столе, покрытом салфеткою, приговаривая: «Не ломай, не разбей, помаленьку играй, дитятко». Между тем зазвонили к обеду. Я прибежал в столовую, когда батюшка рассказывал, отчего он так долго не возвращался. «Всё постромки лопались, – говорил он, – а не постромки, так кучер то и дело что кнут свой теряет; а не то пристяжная ногу зашибёт, беда, да и только! Хоть стань на дороге; уж в самом деле я подумал: не от Игоши ли?» – От какого Игоши? – спросила его маменька. – Да вот послушай, – на завражке я остановился лошадей покормить; прозяб я и вошёл в избу погреться; в избе за столом сидят трое извозчиков, а на столе лежат четыре ложки; вот они хлеб ли режут, лишний ломоть к ложке положат; пирога ли попросят, лишний кусок отрушат. – Кому это вы, верно, товарищу оставляете, добрые молодцы? – спросил я. – Товарищу не товарищу, – отвечали они, – а такому молодцу, который обид не любит. – Да кто же он такой? – спросил я. – Да Игоша, барин. Что за Игоша, вот я их и ну допрашивать. – А вот послушайте, барин, – отвечал мне один из них, – летом у земляка-то родился сынок, такой хворенький, Бог с ним, без ручек, без ножек, – в чём душа; не успели за попом сходить, как он и дух испустил; до обеда не дожил. Вот, делать нечего, поплакали, погоревали, да и предали младенца земле. Только с той поры всё у нас стало не по-прежнему… впрочем, Игоша, барин, малый добрый: наших лошадей бережёт, гривы им заплетает, к попу под благословенье подходит; но если же ему лишней ложки за столом не положишь или поп лишнего благословенья при отпуске в церкви не даст, то Игоша и пойдёт кутить: то у попадьи квашню опрокинет или из горшка горох выбросает; а у нас или у лошадей подкову сломает, или у колокольчика язык вырвет – мало ли что бывает. – И! да я вижу, Игоша-то проказник у вас, – сказал я, – отдайте-ка его мне, и если он хорошо мне послужит, то у меня ему славное житьё будет; я ему, пожалуй, и харчевые назначу. Между тем лошади отдохнули, я отогрелся, сел в сани, покатился: не отъехали версты – шлея соскочила, потом постромки оборвались, а наконец оглобля пополам – целых два часа понапрасну потеряли. В самом деле подумаешь, что Игоша ко мне привязался. Так говорил батюшка; я не пропустил ни одного слова. В раздумье пошёл я в свою комнату, сел на полу, но игрушки меня не занимали – у меня в голове всё вертелся Игоша да Игоша. Вот я смотрю – няня на ту минуту вышла – вдруг дверь отворилась; я по своему обыкновению хотел было вскочить, но невольно присел, когда увидел, что ко мне в комнату вошёл, припрыгивая, маленький человечек в крестьянской рубашке, подстриженный в кружок; глаза у него горели, как угольки, и голова на шейке у него беспрестанно вертелась; с самого первого взгляда я заметил в нём что-то странное, посмотрел на него пристальнее и увидел, что у бедняжки не было ни рук, ни ног, а прыгал он всем туловищем. Как мне его жалко стало! Смотрю, маленький человечек – прямо к столу, где у меня стояли рядком игрушки, вцепился зубами в салфетку и потянул её, как собачонка; посыпались мои игрушки: фарфоровая моська вдребезги, барабан у барабанщика выскочил, у колясочки слетели колёса – я взвыл и закричал благим матом: «Что за негодный мальчишка! зачем ты сронил мои игрушки, эдакой злыдень! да что ещё мне от нянюшки достанется! Говори, зачем ты сронил игрушки?» – А вот зачем, – отвечал он тоненьким голоском, – затем, – прибавил он густым басом, – что твой батюшка всему дому валежки сшил, а мне, маленькому, – заговорил он снова тоненьким голоском, – ни одного не сшил, а теперь мне, маленькому, холодно, на дворе мороз, гололедица, пальцы костенеют. – Ах, жалкенький, – сказал я сначала, но потом, одумавшись, – да какие пальцы, негодный, да у тебя и рук-то нет, на что тебе валежки? – А вот на что, – сказал он басом, – что ты вот видишь, твои игрушки в дребезгах, так ты и скажи батюшке: «Батюшка, батюшка, Игоша игрушки ломает, валежек просит, купи ему валежки», – а ты возьми да и брось их ко мне в окошко. Игоша не успел окончить, как нянюшка вошла ко мне в комнату. Игоша не прост молодец, разом лыжи навострил, а нянюшка – на меня: «Ах ты, проказник, сударь! зачем изволил игрушки сронить? Нельзя тебя одного ни на минуту оставить. Вот ужо тебя маменька…» – Нянюшка! Не я уронил игрушки, право, не я, это Игоша… – Какой Игоша, сударь?.. ещё изволишь выдумывать! – Безрукий, безногий, нянюшка. На крик прибежал батюшка, я ему рассказал всё как было, он расхохотался. – Изволь, дам тебе валежки, отдай их Игоше. Так я и сделал. Едва я остался один, как Игоша явился ко мне, только уже не в рубашке, а в полушубке. – Добрый ты мальчик, – сказал он мне тоненьким голоском, – спасибо за валежки; посмотри-ка, я из них себе какой полушубок сшил, вишь, какой славный! И Игоша стал повёртываться со стороны на сторону и опять к столу, на котором нянюшка поставила свой заветный чайник, очки, чашку без ручки и два кусочка сахара – и опять за салфетку, и опять ну тянуть. – Игоша! Игоша! – закричал я, – погоди, не роняй! Хорошо мне один раз прошло, а в другой не поверят; скажи лучше, что тебе надобно? – А вот что, – сказал он густым басом, – я твоему батюшке верой и правдой служу, не хуже других слуг ничего не делаю, а им всем батюшка к празднику сапоги пошил, а мне, маленькому, – прибавил он тоненьким голоском, – и сапожишков нет, на дворе днём мокро, ночью морозно, ноги ознобишь… – и с сими словами Игоша потянул за салфетку, и полетели на пол и заветный нянюшкин чайник, и очки выскочили из очешника, и чашка без ручки расшиблась, и кусочек сахарца укатился… Вошла нянюшка, опять меня журит: я на Игошу, она на меня. – Батюшка, безногий сапогов просит, – закричал я, когда вошёл батюшка. – Нет, шалун, – сказал батюшка, – раз тебе прошло, в другой раз не пройдёт; эдак ты у меня всю посуду перебьёшь; полно про Игошу-то толковать, становись-ка в угол. – Не бось, не бось[18 - Не бось – не бойся, не трусь.], – шептал мне кто-то на ухо, – я уже тебя не выдам. В слезах я побрёл к углу. Смотрю: там стоит Игоша, только батюшка отвернётся, а он меня головой толк да толк в спину, и я очутюсь на ковре с игрушками посредине комнаты; батюшка увидит, я опять в угол; отворотится, а Игоша снова меня толкнёт. Батюшка рассердился. – Так ты ещё не слушаться? – сказал он. – Сейчас в угол и ни с места. – Батюшка, это не я… это Игоша толкается. – Что ты вздор мелешь, негодяй; стой тихо, а не то на целый день привяжу тебя к стулу. Рад бы я был стоять, но Игоша не давал мне покоя: то ущипнёт меня, то оттолкнёт, то сделает мне смешную рожу – я захохочу; Игоша для батюшки был невидим – и батюшка пуще рассердился. – Постой, – сказал он, – увидим, как тебя Игоша будет отталкивать, – и с сими словами привязал мне руки к стулу. А Игоша не дремлет: он ко мне – и ну зубами тянуть узлы; только батюшка отворотится, он петлю и вытянет; не прошло двух минут – и я снова очутился на ковре между игрушек, посредине комнаты. Плохо бы мне было, если б тогда не наступил уже вечер; за непослушание меня уложили в постель ранее обыкновенного, накрыли одеялом и велели спать, обещая, что завтра, сверх того, меня запрут одного в пустую комнату. Ночью, едва нянюшка загнула в свинец свои пукли[19 - Пукля (уст.) – локоны, завитые крупными кольцами пряди.], надела коленкоровый чепчик, белую канифасную[20 - Канифас – хлопчатобумажная ткань с рисунком.] кофту, пригладила виски свечным огарком, покурила ладаном и захрапела, я прыг с постели, схватил нянюшкины ботинки и махнул их за форточку, приговаривая вполголоса: «Вот тебе, Игоша». – Спасибо! – отвечал мне со двора тоненький голосок. Разумеется, что ботинок назавтра не нашли, и нянюшка не могла надивиться, куда они девались. Между тем батюшка не забыл обещания и посадил меня в пустую комнату, такую пустую, что в ней не было ни стола, ни стула, ни даже скамейки. – Посмотрим, – сказал батюшка, – что здесь разобьёт Игоша! Нет, брат, я вижу, что ты не по летам вырос на шалости… пора за ученье. Теперь сиди здесь, а через час за азбуку, – и с этими словами батюшка запер двери. Несколько минут я был в совершенной тишине и прислушивался к тому странному звуку, который слышится в ухе, когда совершенно тихо в пустой комнате. Мне приходил на мысль и Игоша. Что-то он делает с нянюшкиными ботинками? Верно, скачет по гладкому снегу и взрывает хлопья. Как вдруг форточка хлопнула, разбилась, зазвенела, и Игоша, с ботинкой на голове, запрыгал у меня по комнате. «Спасибо! Спасибо! – закричал он пискляво. – Вот какую я себе славную шапку сшил!» – Ах, Игоша! не стыдно тебе? Я тебе и полушубок достал, и ботинки тебе выбросил из окошка, – а ты меня только в беды вводишь! – Ах ты неблагодарный, – закричал Игоша густым басом, – я ли тебе не служу, – прибавил он тоненьким голоском, – я тебе и игрушки ломаю, и нянюшкины чайники бью, и в угол не пускаю, и верёвки развязываю; а когда уже ничего не осталось, так рамы бью; да к тому ж служу тебе и батюшке из чести, обещанных харчевых не получаю, а ты ещё на меня жалуешься. Правда у нас говорится, что люди – самое неблагодарное творение! Прощай же, брат, если так, не поминай меня лихом. К твоему батюшке приехал из города немец, доктор, который надоумил твоего батюшку тебя за азбуку посадить, да всё меня к себе напрашивается, попробую ему послужить; я уж и так ему склянки перебил, а вот к вечеру после ужина и парик под бильярд закину – посмотрим, не будет ли он тебя благодарнее… С сими словами исчез мой Игоша, и мне жаль его стало. С тех пор Игоша мне более не являлся. Мало-помалу ученье, служба, житейские происшествия отдалили от меня даже воспоминание о том полусонном состоянии моей младенческой души, где игра воображения так чудно сливалась с действительностью; этот психологический процесс сделался для меня недоступным; те условия, при которых он совершался, уничтожились рассудком; но иногда, в минуту пробуждения, когда душа возвращается из какого-то иного мира, в котором она жила и действовала по законам, нам здесь неизвестным, и ещё не успела забыть о них, в эти минуты странное существо, являвшееся мне в младенчестве, возобновляется в моей памяти, и его явление кажется мне понятным и естественным. Городок в табакерке Папенька поставил на стол табакерку. «Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка», – сказал он. Миша был послушный мальчик; тотчас оставил игрушки и подошёл к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! Пёстренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвёртый, – и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встаёт солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу. – Что это за городок? – спросил Миша. – Это городок Динь-Динь, – отвечал папенька и тронул пружинку… И что же? Вдруг, невидимо где, заиграла музыка. Откуда слышна эта музыка, Миша не мог понять: он ходил и к дверям – не из другой ли комнаты? и к часам – не в часах ли? и к бюро, и к горке; прислушивался то в том, то в другом месте; смотрел и под стол… Наконец Миша уверился, что музыка точно играла в табакерке. Он подошёл к ней, смотрит, а из-за деревьев солнышко выходит, крадётся тихонько по небу, а небо и городок всё светлее и светлее; окошки горят ярким огнём, и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, всё ниже да ниже, и наконец за пригорком совсем скрылось; и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только ненадолго. Вот затеплилась звёздочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городке стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи. – Папенька! папенька! нельзя ли войти в этот городок? Как бы мне хотелось! – Мудрено, мой друг: этот городок тебе не по росту. – Ничего, папенька, я такой маленький; только пустите меня туда; мне так бы хотелось узнать, что там делается… – Право, мой друг, там и без тебя тесно. – Да кто же там живёт? – Кто там живёт? Там живут колокольчики. С этими словами папенька поднял крышку на табакерке, и что же увидел Миша? И колокольчики, и молоточки, и валик, и колёса… Миша удивился: – Зачем эти колокольчики? Зачем молоточки? Зачем валик с крючками? – спрашивал Миша у папеньки. А папенька отвечал: – Не скажу тебе, Миша; сам посмотри попристальнее да подумай: авось-либо[21 - Авось-либо – может быть, вдруг.] отгадаешь. Только вот этой пружинки не трогай, а иначе всё изломается. Папенька вышел, а Миша остался над табакеркой. Вот он сидел-сидел над нею, смотрел-смотрел, думал-думал, отчего звенят колокольчики? Между тем музыка играет да играет; вот всё тише да тише, как будто что-то цепляется за каждую нотку, как будто что-то отталкивает один звук от другого. Вот Миша смотрит: внизу табакерки отворяется дверца, и из дверцы выбегает мальчик с золотою головкою и в стальной юбочке, останавливается на пороге и манит к себе Мишу. «Да отчего же, – подумал Миша, – папенька сказал, что в этом городке и без меня тесно? Нет, видно, в нём живут добрые люди, видите, зовут меня в гости». – Извольте, с величайшею радостью! С этими словами Миша побежал к дверце и с удивлением заметил, что дверца ему пришлась точь-в-точь по росту. Как хорошо воспитанный мальчик, он почёл долгом прежде всего обратиться к своему провожатому. – Позвольте узнать, – сказал Миша, – с кем я имею честь говорить? – Динь-динь-динь, – отвечал незнакомец, – я мальчик-колокольчик, житель этого городка. Мы слышали, что вам очень хочется побывать у нас в гостях, и потому решились просить вас сделать нам честь к нам пожаловать. Динь-динь-динь, динь-динь-динь. Миша учтиво поклонился; мальчик-колокольчик взял его за руку, и они пошли. Тут Миша заметил, что над ними был свод, сделанный из пёстрой тиснёной бумажки с золотыми краями. Перед ними был другой свод, только поменьше; потом третий, ещё меньше; четвёртый, ещё меньше, и так все другие своды – чем дальше, тем меньше, так что в последний, казалось, едва могла пройти головка его провожатого. – Я вам очень благодарен за ваше приглашение, – сказал ему Миша, – но не знаю, можно ли будет мне им воспользоваться. Правда, здесь я свободно прохожу, но там, дальше, посмотрите, какие у вас низенькие своды, – там я, позвольте сказать откровенно, там я и ползком не пройду. Я удивляюсь, как и вы под ними проходите. – Динь-динь-динь! – отвечал мальчик. – Пройдём, не беспокойтесь, ступайте только за мной. Миша послушался. В самом деле, с каждым их шагом, казалось, своды подымались, и наши мальчики всюду свободно проходили; когда же они дошли до последнего свода, тогда мальчик-колокольчик попросил Мишу оглянуться назад. Миша оглянулся, и что же он увидел? Теперь тот первый свод, под который он подошёл, входя в дверцы, показался ему маленьким, как будто, пока они шли, свод опустился. Миша был очень удивлён. – Отчего это? – спросил он своего проводника. – Динь-динь-динь! – отвечал проводник, смеясь. – Издали всегда так кажется. Видно, вы ни на что вдаль со вниманием не смотрели; вдали всё кажется маленьким, а подойдёшь – большое. – Да, это правда, – отвечал Миша, – я до сих пор не думал об этом, и оттого вот что со мною случилось: третьего дня я хотел нарисовать, как маменька возле меня играет на фортепьяно, а папенька на другом конце комнаты читает книжку. Только этого мне никак не удалось сделать: тружусь, тружусь, рисую как можно вернее, а всё на бумаге у меня выйдет, что папенька возле маменьки сидит и кресло его возле фортепьяно стоит, а между тем я очень хорошо вижу, что фортепьяно стоит возле меня, у окошка, а папенька сидит на другом конце, у камина. Маменька мне говорила, что папеньку надобно нарисовать маленьким, но я думал, что маменька шутит, потому что папенька гораздо больше её ростом; но теперь вижу, что она правду говорила: папеньку надобно было нарисовать маленьким, потому что он сидел вдалеке. Очень вам благодарен за объяснение, очень благодарен. Мальчик-колокольчик смеялся изо всех сил: «Динь-динь-динь, как смешно! Не уметь рисовать папеньку с маменькой! Динь-динь-динь, динь-динь-динь!» Мише показалось досадно, что мальчик-колокольчик над ним так немилосердно насмехается, и он очень вежливо сказал ему: – Позвольте мне спросить у вас: зачем вы к каждому слову всё говорите «динь-динь-динь»? – Уж у нас поговорка такая, – отвечал мальчик-колокольчик. – Поговорка? – заметил Миша. – А вот папенька говорит, что очень нехорошо привыкать к поговоркам. Мальчик-колокольчик закусил губы и не сказал больше ни слова. Вот перед ними ещё дверцы; они отворились, и Миша очутился на улице. Что за улица! Что за городок! Мостовая вымощена перламутром; небо пёстренькое, черепаховое; по небу ходит золотое солнышко; поманишь его, оно с неба сойдёт, вкруг руки обойдёт и опять поднимается. А домики-то стальные, полированные, крытые разноцветными раковинками, и под каждою крышкою сидит мальчик-колокольчик с золотою головкою, в серебряной юбочке, и много их, много и все мал мала меньше. – Нет, теперь уж меня не обманут, – сказал Миша. – Это так только мне кажется издали, а колокольчики-то все одинаковые. – Ан вот и неправда, – отвечал провожатый, – колокольчики не одинаковые. Если бы все были одинаковые, то и звенели бы мы все в один голос, один как другой; а ты слышишь, какие мы песни выводим. Это оттого, что, кто из нас побольше, у того и голос потолще. Неужели ты и этого не знаешь? Вот видишь ли, Миша, это тебе урок: вперёд не смейся над теми, у которых поговорка дурная; иной и с поговоркою, а больше другого знает, и можно от него кое-чему научиться. Миша, в свою очередь, закусил язычок. Между тем их окружили мальчики-колокольчики, теребили Мишу за платье, звенели, прыгали, бегали. – Весело вы живёте, – сказал им Миша, – век бы с вами остался. Целый день вы ничего не делаете, у вас ни уроков, ни учителей, да ещё и музыка целый день. – Динь-динь-динь! – закричали колокольчики. – Уж нашёл у нас веселье! Нет, Миша, плохое нам житьё. Правда, уроков у нас нет, да что же в том толку? Мы бы уроков не побоялися. Вся наша беда именно в том, что у нас, бедных, никакого нет дела; нет у нас ни книжек, ни картинок; нет ни папеньки, ни маменьки; нечем заняться; целый день играй да играй, а ведь это, Миша, очень, очень скучно. Поверишь ли? Хорошо наше черепаховое небо, хорошо и золотое солнышко и золотые деревья; но мы, бедные, насмотрелись на них вдоволь, и всё это очень нам надоело; из городка мы – ни шагу, а ты можешь себе вообразить, каково целый век, ничего не делая, просидеть в табакерке, и даже в табакерке с музыкой. – Да, – отвечал Миша, – вы говорите правду. Это и со мной случается: когда после ученья примешься за игрушки, то так весело; а когда в праздник целый день всё играешь да играешь, то к вечеру и сделается скучно; и за ту и за другую игрушку примешься – всё не мило. Я долго не понимал, отчего это, а теперь понимаю. – Да сверх того, на нас есть другая беда, Миша: у нас есть дядьки. – Какие же дядьки? – спросил Миша. – Дядьки-молоточки, – отвечали колокольчики, – уж какие злые! То и дело что ходят по городу да нас постукивают. Которые побольше, тем ещё реже «тук-тук» бывает, а уж маленьким куда больно достаётся. В самом деле, Миша увидел, что по улице ходили какие-то господа на тоненьких ножках, с предлинными носами и шептали между собою: «Тук-тук-тук! Тук-тук-тук, поднимай! Задевай! Тук-тук-тук!» И в самом деле, дядьки-молоточки беспрестанно то по тому, то по другому колокольчику тук да тук. Мише даже их жалко стало. Он подошёл к этим господам, очень вежливо поклонился им и с добродушием спросил, зачем они без всякого сожаления колотят бедных мальчиков. А молоточки ему в ответ: – Прочь ступай, не мешай! Там в палате и в халате надзиратель лежит и стучать нам велит. Всё ворочается, прицепляется. Тук-тук-тук! Тук-тук-тук! – Какой это у вас надзиратель? – спросил Миша у колокольчиков. – А это господин Валик, – зазвенели они, – предобрый человек, день и ночь с дивана не сходит; на него мы не можем пожаловаться. Миша – к надзирателю. Смотрит: он в самом деле лежит на диване, в халате и с боку на бок переворачивается, только всё лицом кверху. А по халату-то у него шпильки, крючочки видимо-невидимо; только что попадётся ему молоток, он его крючком сперва зацепит, потом спустит, а молоточек-то и стукнет по колокольчику. Только что Миша к нему подошёл, как надзиратель закричал: – Шуры-муры! Кто здесь ходит? Кто здесь бродит? Шуры-муры! Кто прочь не идёт? Кто мне спать не даёт? Шуры-муры! Шуры-муры! – Это я, – храбро отвечал Миша, – я – Миша… – А что тебе надобно? – спросил надзиратель. – Да мне жаль бедных мальчиков-колокольчиков, они все такие умные, такие добрые, такие музыканты, а по вашему приказанию дядьки их беспрестанно постукивают… – А мне какое дело, шуры-муры! Не я здесь набольший[22 - Набольший – главный.]. Пусть себе дядьки стукают мальчиков! Мне что за дело! Я надзиратель добрый, всё на диване лежу и ни за кем не гляжу. Шуры-муры, шуры-муры… – Ну, многому же я научился в этом городке! – сказал про себя Миша. – Вот ещё иногда мне бывает досадно, зачем надзиратель с меня глаз не спускает… Между тем Миша пошёл далее – и остановился. Смотрит, золотой шатёр с жемчужною бахромою; наверху золотой флюгер вертится, будто ветряная мельница, а под шатром лежит царевна Пружинка и, как змейка, то свернётся, то развернётся и беспрестанно надзирателя под бок толкает. Миша этому очень удивился и сказал ей: – Сударыня царевна! Зачем вы надзирателя под бок толкаете? – Зиц-зиц-зиц, – отвечала царевна. – Глупый ты мальчик, неразумный мальчик. На всё смотришь, ничего не видишь! Кабы я валик не толкала, валик бы не вертелся; кабы валик не вертелся, то он за молоточки бы не цеплялся, молоточки бы не стучали; кабы молоточки не стучали, колокольчики бы не звенели; кабы колокольчики не звенели, и музыки бы не было! Зиц-зиц-зиц. Мише захотелось узнать, правду ли говорит царевна. Он наклонился и прижал её пальчиком – и что же? В одно мгновение пружинка с силою развилась, валик сильно завертелся, молоточки быстро застучали, колокольчики заиграли дребедень и вдруг пружинка лопнула. Всё умолкло, валик остановился, молоточки попадали, колокольчики свернулись на сторону, солнышко повисло, домики изломались… Тогда Миша вспомнил, что папенька не приказывал ему трогать пружинку, испугался и… проснулся. – Что во сне видел, Миша? – спросил папенька. Миша долго не мог опамятоваться. Смотрит: та же папенькина комната, та же перед ним табакерка; возле него сидят папенька и маменька и смеются. – Где же мальчик-колокольчик? Где дядька-молоточек? Где царевна Пружинка? – спрашивал Миша. – Так это был сон? – Да, Миша, тебя музыка убаюкала, и ты здесь порядочно вздремнул. Расскажи же нам по крайней мере, что тебе приснилось! – Да видите, папенька, – сказал Миша, протирая глазки, – мне всё хотелось узнать, отчего музыка в табакерке играет; вот я принялся на неё прилежно смотреть и разбирать, что в ней движется и отчего движется; думал, думал и стал уже добираться, как вдруг, смотрю, дверка в табакерку растворилась… – Тут Миша рассказал весь свой сон по порядку. – Ну, теперь вижу, – сказал папенька, – что ты в самом деле почти понял, отчего музыка в табакерке играет; но ты это ещё лучше поймёшь, когда будешь учиться механике. А. Погорельский Чёрная курица, или Подземные жители Лет сорок тому назад в С.-Петербурге, на Васильевском острову, в Первой линии, жил-был содержатель мужского пансиона, который ещё до сих пор, вероятно, у многих остался в свежей памяти, хотя дом, где пансион тот помещался, давно уже уступил место другому, нисколько не похожему на прежний. В то время Петербург наш уже славился в целой Европе своею красотой, хотя и далеко ещё не был таким, каков теперь. Тогда на проспектах Васильевского острова не было весёлых тенистых аллей: деревянные подмостки, часто из гнилых досок сколоченные, заступали место нынешних прекрасных тротуаров. Исаакиевский мост, узкий в то время и неровный, совсем иной представлял вид, нежели как теперь; да и самая площадь Исаакиевская вовсе не такова была. Тогда монумент Петра Великого от Исаакиевской церкви отделён был канавою; Адмиралтейство не было обсажено деревьями; манеж Конногвардейский не украшал площади прекрасным нынешним фасадом; одним словом, Петербург тогдашний не то был, что теперешний. Города перед людьми имеют, между прочим, то преимущество, что они иногда с летами становятся красивее… впрочем, не о том теперь идёт дело. В другой раз и при другом случае я, может быть, поговорю с вами пространнее о переменах, происшедших в Петербурге в течение моего века, – теперь же обратимся опять к пансиону, который лет сорок тому назад находился на Васильевском острову, в Первой линии. Дом, которого теперь – как уже вам сказывал – вы не найдёте, был о двух этажах, крытый голландскими черепицами. Крыльцо, по которому в него входили, было деревянное и выдавалось на улицу. Из сеней довольно крутая лестница вела в верхнее жильё, состоявшее из осьми или девяти комнат, в которых с одной стороны жил содержатель пансиона, а с другой были классы. Дортуары, или спальные комнаты детей, находились в нижнем этаже, по правую сторону сеней, а по левую жили две старушки-голландки, из которых каждой было более ста лет и которые собственными глазами видали Петра Великого и даже с ним говаривали. В нынешнее время вряд ли в целой России вы встретите человека, который бы видал Петра Великого; настанет время, когда и наши следы сотрутся с лица земного! Всё проходит, всё исчезает в бренном мире нашем… Но не о том теперь идёт дело. В числе тридцати или сорока детей, обучавшихся в том пансионе, находился один мальчик, по имени Алёша, которому тогда было не более девяти или десяти лет. Родители его, жившие далеко-далеко от Петербурга, года за два перед тем привезли его в столицу, отдали в пансион и возвратились домой, заплатив учителю условленную плату за несколько лет вперёд. Алёша был мальчик умненький, миленький, учился хорошо, и все его любили и ласкали. Однако, несмотря на то, ему часто скучно бывало в пансионе, а иногда даже и грустно. Особливо[23 - Особли?во – особенно.] сначала он никак не мог приучиться к мысли, что он разлучён с родными своими. Но потом мало-помалу он стал привыкать к своему положению, и бывали даже минуты, когда, играя с товарищами, он думал, что в пансионе гораздо веселее, нежели в родительском доме. Вообще дни учения для него проходили скоро и приятно, но когда наставала суббота и все товарищи его спешили домой к родным, тогда Алёша горько чувствовал своё одиночество. По воскресеньям и праздникам он весь день оставался один, и тогда единственным утешением его было чтение книг, которые учитель позволял ему брать из небольшой своей библиотеки. Учитель был родом немец, в то время в немецкой литературе господствовала мода на рыцарские романы и на волшебные повести, и библиотека эта большею частию состояла из книг сего рода. Итак, Алёша, будучи ещё в десятилетнем возрасте, знал уже наизусть деяния славнейших рыцарей, по крайней мере так, как они описаны были в романах. Любимое его занятие в длинные зимние вечера, по воскресеньям и другим праздничным дням было мысленно переноситься в старинные, давно прошедшие веки… Особливо в вакантное время, как, например, об Рождестве или в Светлое Христово Воскресенье, – когда он бывал разлучён надолго со своими товарищами, когда часто целые дни просиживал в уединении, – юное воображение его бродило по рыцарским замкам, по страшным развалинам или по тёмным, дремучим лесам. Я забыл сказать вам, что к этому дому принадлежал довольно пространный двор, отделённый от переулка деревянным забором из барочных досок. Ворота и калитка, кои вели в переулок, всегда были заперты, и поэтому Алёше никогда не удавалось побывать в этом переулке, который сильно возбуждал его любопытство. Всякий раз, когда позволяли ему в часы отдыха играть на дворе, первое движение его было – подбегать к забору. Тут он становился на цыпочки и пристально смотрел в круглые дырочки, которыми был усеян забор. Алёша не знал, что дырочки эти происходили от деревянных гвоздей, которыми прежде сколочены были барки, и ему казалось, что какая-нибудь добрая волшебница нарочно для него провертела эти дырочки. Он всё ожидал, что когда-нибудь эта волшебница явится в переулке и сквозь дырочку подаст ему игрушку, или талисман, или письмецо от папеньки или маменьки, от которых не получал он давно уже никакого известия. Но, к крайнему его сожалению, не являлся никто даже похожий на волшебницу. Другое занятие Алёши состояло в том, чтобы кормить курочек, которые жили около забора в нарочно для них выстроенном домике и целый день играли и бегали на дворе. Алёша очень коротко с ними познакомился, всех знал по имени, разнимал их драки, а забияк наказывал тем, что иногда несколько дней сряду не давал им ничего от крошек, которые всегда после обеда и ужина он собирал со скатерти. Между курами он особенно любил чёрную хохлатую, названную Чернушкою. Чернушка была к нему ласковее других; она даже иногда позволяла себя гладить, и поэтому Алёша лучшие кусочки приносил ей. Она была нрава тихого; редко прохаживалась с другими и, казалось, любила Алёшу более, нежели подруг своих. Однажды (это было во время вакаций[24 - Вакации – свободное от учения или службы время.] между Новым годом и Крещеньем – день был прекрасный и необыкновенно тёплый, не более трёх или четырёх градусов мороза) Алёше позволили поиграть на дворе. В тот день учитель и жена его в больших были хлопотах. Они давали обед директору училищ, и ещё накануне, с утра до позднего вечера, везде в доме мыли полы, вытирали пыль и вощили красного дерева столы и комоды. Сам учитель ездил закупать провизию для стола: белую архангельскую телятину, огромный окорок и из Милютиных лавок киевское варенье. Алёша тоже по мере сил способствовал приготовлениям: его заставили из белой бумаги вырезывать красивую сетку на окорок и украшать бумажною резьбою нарочно купленные шесть восковых свечей. В назначенный день поутру явился парикмахер и показал своё искусство над буклями, тупеем[25 - Тупей – так в XVIII веке называлась причёска со взбитым хохлом и зачёсанными назад волосами.] и длинной косой учителя. Потом принялся за супругу его, напомадил и напудрил у неё локоны и шиньон и взгромоздил на её голове целую оранжерею разных цветов, между которыми блистали искусным образом помещённые два бриллиантовых перстня, когда-то подаренные мужу её родителями учеников. По окончании головного убора накинула она на себя старый, изношенный салоп[26 - Салоп – широкое женское пальто.] и отправилась хлопотать по хозяйству, наблюдая при том строго, чтоб как-нибудь не испортилась причёска; и для того сама она не входила в кухню, а давала приказания своей кухарке, стоя в дверях. В необходимых же случаях посылала туда мужа своего, у которого причёска не так была высока. В продолжение всех этих забот Алёшу нашего совсем забыли, и он тем воспользовался, чтоб на просторе играть во дворе. По обыкновению своему, он подошёл сначала к дощатому забору и долго смотрел в дырочку; но и в этот день никто почти не проходил по переулку, и он со вздохом обратился к любезным своим курочкам. Не успел он присесть на бревно и только начал манить их к себе, как вдруг увидел подле себя кухарку с большим ножом. Алёше никогда не нравилась эта кухарка – сердитая и бранчливая[27 - Бранчливый – вздорный, любящий браниться.] чухонка[28 - Чухонка – старое название финнов и эстонцев.]. Но с тех пор как он заметил, что она-то была причиною, что от времени до времени уменьшалось число его курочек, он ещё менее стал её любить. Когда же однажды нечаянно увидел он в кухне одного хорошенького, очень любимого им петушка, повешенного за ноги с перерезанным горлом, то возымел он к ней ужас и отвращение. Увидев её теперь с ножом, он тотчас догадался, что это значит, и, чувствуя с горестию, что он не в силах помочь своим друзьям, вскочил и побежал далеко прочь. – Алёша, Алёша! Помоги мне поймать курицу! – кричала кухарка, но Алёша принялся бежать ещё пуще, спрятался у забора за курятником и сам не замечал, как слёзки одна за другою выкатывались из его глаз и упадали на землю. Довольно долго стоял он у курятника, и сердце в нём сильно билось, между тем как кухарка бегала по двору – то манила курочек: «Цып, цып, цып!», то бранила их по-чухонски. Вдруг сердце у Алёши ещё сильнее забилось: ему послышался голос любимой его Чернушки! Она кудахтала самым отчаянным образом, и ему показалось, что она кричит: Куда?х, куда?х, куду?ху! Алёша, спаси Чернуху! Куду?ху, куду?ху, Чернуху, Чернуху! Алёша никак не мог долее оставаться на своём месте. Он, громко всхлипывая, побежал к кухарке и бросился к ней на шею в ту самую минуту, как она поймала уже Чернушку за крыло. – Любезная, милая Тринушка! – вскричал он, обливаясь слезами. – Пожалуйста, не тронь мою Чернуху! Алёша так неожиданно бросился на шею к кухарке, что она упустила из рук Чернушку, которая, воспользовавшись этим, от страха взлетела на кровлю сарая и там продолжала кудахтать. Но Алёше теперь слышалось, будто она дразнит кухарку и кричит: Куда?х, куда?х, куду?ху! Не поймала ты Чернуху! Куду?ху, куду?ху, Чернуху, Чернуху! Между тем кухарка была вне себя от досады. – Руммаль пойсь![29 - Руммаль пойсь! – Глупый мальчик (финск.).] – кричала она. – Вот-та я паду кассаину и пашалюсь. Шорна курис нада режить… Он ленива… Он яишка не делать, он сыплатка не сижить. Тут хотела она бежать к учителю, но Алёша не пустил её. Он прицепился к полам её платья и так умильно стал просить, что она остановилась. – Душенька, Тринушка! – говорил он. – Ты такая хорошенькая, чистенькая, добренькая… Пожалуйста, оставь мою Чернушку! Вот посмотри, что я тебе подарю, если ты будешь добра! Алёша вынул из кармана империал[30 - Империал – золотая монета.], составлявший всё его имение, который берёг пуще глаза своего, потому что это был подарок доброй его бабушки. Кухарка взглянула на золотую монету, окинула взором окошки дома, чтобы удостовериться, что никто их не видит, и протянула руку за империалом. Алёше очень, очень было жаль империала, но он вспомнил о Чернушке – и с твёрдостию отдал драгоценный подарок. Таким образом Чернушка была спасена от жестокой и неминуемой смерти. Лишь только кухарка удалилась в дом, Чернушка слетела с кровли и подбежала к Алёше. Она как будто знала, что он её избавитель: кружилась около него, хлопала крыльями и кудахтала весёлым голосом. Всё утро она ходила за ним по двору, как собачка, и казалось, будто что-то хочет сказать ему, да не может. По крайней мере он никак не мог разобрать её кудахтанья. Часа за два перед обедом начали собираться гости. Алёшу позвали наверх, надели на него рубашку с круглым воротником и батистовыми манжетами с мелкими складками, белые шароварцы и широкий шёлковый голубой кушак. Длинные русые волосы, висевшие у него почти до пояса, хорошенько расчесали, разделили на две ровные части и переложили наперёд – по обе стороны груди. Так наряжали тогда детей. Потом научили, каким образом он должен шаркнуть ногой, когда войдёт в комнату директор, и что должен отвечать, если будут сделаны ему какие-нибудь вопросы. В другое время Алёша был бы очень рад приезду директора, которого давно хотелось ему видеть, потому что, судя по почтению, с каким отзывались о нём учитель и учительша, он воображал, что это должен быть какой-нибудь знаменитый рыцарь в блестящих латах и в шлеме с большими перьями. Но на этот раз любопытство это уступило место мысли, исключительно его тогда занимавшей: о чёрной курице. Ему всё представлялось, как кухарка за нею бегала с ножом и как Чернушка кудахтала разными голосами. Притом ему очень досадно было, что не мог он разобрать, что она ему сказать хотела, – и его так и тянуло к курятнику… Но делать было нечего: надлежало дожидаться, пока кончится обед! Наконец приехал директор. Приезд его возвестила учительша, давно уже сидевшая у окна, пристально смотря в ту сторону, откуда его ждали. Всё пришло в движение: учитель стремглав бросился из дверей, чтобы встретить его внизу, у крыльца; гости встали с мест своих. И даже Алёша на минуту забыл о своей курочке и подошёл к окну, чтобы посмотреть, как рыцарь будет слезать с ретивого коня. Но ему не удалось увидеть его: директор уже успел войти в дом. У крыльца же вместо ретивого коня стояли обыкновенные извозчичьи сани. Алёша очень этому удивился. «Если бы я был рыцарь, – подумал он, – то никогда тогда бы не ездил на извозчике, а всегда верхом!» Между тем отворили настежь все двери; и учительша начала приседать в ожидании столь почтенного гостя, который вскоре потом показался. Сперва нельзя было видеть его за толстою учительшею, стоявшею в самых дверях; но когда она, окончив длинное приветствие своё, присела ниже обыкновенного, Алёша, к крайнему удивлению, из-за неё увидел… не шлем пернатый, но просто маленькую лысую головку, набело распудренную, единственным украшением которой, как после заметил Алёша, был маленький пучок! Когда вошёл он в гостиную, Алёша ещё более удивился, увидев, что, несмотря на простой серый фрак, бывший на директоре вместо блестящих лат, все обращались с ним необыкновенно почтительно. Сколь, однако ж, ни казалось всё это странным Алёше, сколь в другое время он бы ни был обрадован необыкновенным убранством стола, но в этот день он не обращал большого на то внимания. У него в головке всё бродило утреннее происшествие с Чернушкою. Подали десерт: разного рода варенья, яблоки, бергамоты, финики, винные ягоды и грецкие орехи; но и тут он ни на одно мгновение не переставал помышлять о своей курочке. И только что встали из-за стола, как он с трепещущим от страха и надежды сердцем подошёл к учителю и спросил, можно ли идти поиграть во дворе. – Подите, – отвечал учитель, – только не долго там будьте, уж скоро сделается темно. Алёша поспешно надел свою красную бекешу[31 - Бекеша – мужское пальто.] на беличьем меху и зелёную бархатную шапочку с собольим околышком и побежал к забору. Когда он туда прибыл, курочки уже начали собираться на ночлег и, сонные, не очень обрадовались принесённым крошкам. Одна Чернушка, казалось, не чувствовала охоты ко сну: она весело к нему подбежала, захлопала крыльями и опять начала кудахтать. Алёша долго с ней играл; наконец, когда сделалось темно и настала пора идти домой, он сам затворил курятник, удостоверившись наперёд, что любезная его курочка уселась на шесте. Когда он выходил из курятника, ему показалось, что глаза у Чернушки светятся в темноте, как звёздочки, и что она тихонько ему говорит: – Алёша, Алёша! Останься со мною! Алёша возвратился в дом и весь вечер просидел один в классных комнатах, между тем как на другой половине часу до одиннадцатого пробыли гости и на нескольких столах играли в вист. Прежде нежели они разъехались, Алёша пошёл в нижний этаж, в спальню, разделся, лёг в постель и потушил огонь. Долго не мог он заснуть. Наконец сон его преодолел, и он только что успел во сне разговориться с Чернушкою, как, к сожалению, пробуждён был шумом разъезжающихся гостей. Немного погодя учитель, провожавший директора со свечкою, вошёл к нему в комнату, посмотрел, всё ли в порядке, и вышел вон, замкнув дверь ключом. Ночь была месячная, и сквозь ставни, неплотно затворявшиеся, упадал в комнату бледный луч луны. Алёша лежал с открытыми глазами и долго слушал, как в верхнем жилье, над его головою, ходили по комнатам и приводили в порядок стулья и столы. Наконец всё утихло. Он взглянул на стоявшую подле него кровать, немного освещённую месячным сиянием, и заметил, что белая простыня, висящая почти до полу, легко шевелилась. Он пристальнее стал всматриваться: ему послышалось, как будто что-то под кроватью царапается, и немного погодя показалось, что кто-то тихим голосом зовёт его: – Алёша, Алёша! Алёша испугался! Он один был в комнате, и ему тотчас пришло на мысль, что под кроватью должен быть вор. Но потом, рассудив, что вор не назвал бы его по имени, он несколько ободрился, хотя сердце в нём дрожало. Он немного приподнялся в постели и ещё яснее увидел, что простыня шевелится, ещё внятнее услышал, что кто-то говорит: – Алёша, Алёша! Вдруг белая простыня приподнялась, и из-под неё вышла… чёрная курица! – Ах! Это ты, Чернушка! – невольно вскричал Алёша. – Как ты зашла сюда? Чернушка захлопала крыльями, взлетела к нему на кровать и сказала человеческим голосом: – Это я, Алёша! Ты не боишься меня, не правда ли? – Зачем я тебя буду бояться? – отвечал он. —Я тебя люблю; только для меня странно, что ты так хорошо говоришь: я совсем не знал, что ты говорить умеешь! – Если ты меня не боишься, – продолжала курица, – так поди за мною: я тебе покажу что-нибудь хорошенькое. Одевайся скорее! – Какая ты, Чернушка, смешная! – сказал Алёша. – Как мне можно одеться в темноте? Я платья своего теперь не сыщу, я и тебя насилу[32 - Насилу – с большим трудом.] вижу! – Постараюсь этому помочь, – сказала курочка. Тут она закудахтала странным голосом, и вдруг откуда-то взялись маленькие свечки в серебряных шандалах[33 - Шандал – подсвечник.], не больше как с Алёшин маленький пальчик. Шандалы эти очутились на полу, на стульях, на окнах, даже на рукомойнике, и в комнате сделалось так светло, как будто днём. Алёша начал одеваться, а курочка подавала ему платье, и таким образом он вскоре совсем был одет. Когда Алёша был готов, Чернушка опять закудахтала, и все свечки исчезли. – Иди за мною! – сказала она ему. И он смело последовал за нею. Из глаз её выходили как будто лучи, которые освещали всё вокруг них, хотя не так ярко, как маленькие свечки. Они прошли через переднюю. – Дверь заперта ключом, – сказал Алёша. Но курочка ему не отвечала: она хлопнула крыльями, и дверь сама собою отворилась… Потом, пройдя через сени, обратились они к комнатам, где жили столетние старушки-голландки. Алёша никогда у них не бывал, но слыхал, что комнаты у них убраны по-старинному, что у одной из них большой серый попугай, а у другой серая кошка, очень умная, которая умеет прыгать через обруч и подавать лапку. Ему давно хотелось всё это видеть, и потому он очень обрадовался, когда курочка опять хлопнула крыльями, и дверь в покои старушек отворилась. Алёша в первой комнате увидел всякого рода старинные мебели: резные стулья, кресла, столы и комоды. Большая лежанка была из голландских изразцов, на которых были нарисованы синей муравой[34 - Мурава – цветное жидкое стекло.] люди и звери. Алёша хотел было остановиться, чтоб рассмотреть мебели, а особливо фигуры на лежанке, но Чернушка ему не позволила. Они вошли во вторую комнату, и тут-то Алёша обрадовался! В прекрасной золотой клетке сидел большой серый попугай с красным хвостом. Алёша тотчас хотел подбежать к нему. Чернушка опять его не допустила. – Не трогай здесь ничего, – сказала она. – Берегись разбудить старушек! Тут только Алёша заметил, что подле попугая стояла кровать с белыми кисейными занавесками, сквозь которые он мог различить старушку, лежащую с закрытыми глазами; она показалась ему как будто восковая. В другом углу стояла такая же точно кровать, где спала другая старушка, а подле неё сидела серая кошка и умывалась передними лапами. Проходя мимо неё, Алёша не мог утерпеть, чтоб не попросить у неё лапки… Вдруг она громко замяукала, попугай нахохлился и начал громко кричать: «Дуррак! дуррак!» В то самое время видно было сквозь кисейные занавески, что старушки приподнялись в постели. Чернушка поспешно удалилась, и Алёша побежал за нею, дверь вслед за ними сильно захлопнулась… И ещё долго слышно было, как попугай кричал: «Дуррак! дуррак!» – Как тебе не стыдно! – сказала Чернушка, когда они удалились от комнат старушек. – Ты, верно, разбудил рыцарей… – Каких рыцарей? – спросил Алёша. – Ты увидишь, – отвечала курочка. – Не бойся, однако ж, ничего, иди за мною смело. Они спустились вниз по лестнице, как будто в погреб, и долго-долго шли по разным переходам и коридорам, которых прежде Алёша никогда не видывал. Иногда коридоры эти так были низки и узки, что Алёша принуждён был нагибаться. Вдруг вошли они в залу, освещённую тремя большими хрустальными люстрами. Зала была без окошек, и по обеим сторонам висели на стенах рыцари в блестящих латах, с большими перьями на шлемах, с копьями и щитами в железных руках. Чернушка шла впереди на цыпочках и Алёше велела следовать за собою тихонько-тихонько… В конце залы была большая дверь из светлой жёлтой меди. Лишь только они подошли к ней, как соскочили со стен два рыцаря, ударили копьями об щиты и бросились на чёрную курицу. Чернушка подняла хохол, распустила крылья и вдруг сделалась большая-большая, выше рыцарей, и начала с ними сражаться! Рыцари сильно на неё наступали, а она защищалась крыльями и носом. Алёше сделалось страшно, сердце в нём сильно затрепетало, и он упал в обморок. Когда пришёл он опять в себя, солнце сквозь ставни освещало комнату и он лежал в своей постеле. Не видно было ни Чернушки, ни рыцарей. Алёша долго не мог опомниться. Он не понимал, что с ним было ночью: во сне ли он всё то видел или в самом деле это происходило? Он оделся и пошёл наверх, но у него не выходило из головы виденное им в прошлую ночь. С нетерпением ожидал он минуты, когда можно ему будет идти играть на двор, но весь тот день, как нарочно, шёл сильный снег, и нельзя было и подумать, чтоб выйти из дому. За обедом учительша между прочими разговорами объявила мужу, что чёрная курица непонятно куда спряталась. – Впрочем, – прибавила она, – беда невелика, если бы она и пропала: она давно назначена была на кухню. Вообрази себе, душенька, что с тех пор, как она у нас в доме, она не снесла ни одного яичка. Алёша чуть-чуть не заплакал, хотя и пришло ему на мысль, что лучше, чтоб её нигде не находили, нежели чтоб попала она на кухню. После обеда Алёша остался опять один в классных комнатах. Он беспрестанно думал о том, что происходило в прошедшую ночь, и не мог никак утешиться в потере любезной Чернушки. Иногда ему казалось, что он непременно должен её увидеть в следующую ночь, несмотря на то, что она пропала из курятника. Но потом ему казалось, что это дело несбыточное, и он опять погружался в печаль. Настало время ложиться спать, и Алёша с нетерпением разделся и лёг в постель. Не успел он взглянуть на соседнюю кровать, опять освещённую тихим лунным сиянием, как зашевелилась белая простыня – точно так, как накануне… Опять послышался ему голос, его зовущий: «Алёша, Алёша!» – и немного погодя вышла из-под кровати Чернушка и взлетела к нему на постель. – Ах, здравствуй, Чернушка! – вскричал он вне себя от радости. – Я боялся, что никогда тебя не увижу. Здорова ли ты? – Здорова, – отвечала курочка, – но чуть было не занемогла по твоей милости. – Как это, Чернушка? – спросил Алёша, испугавшись. – Ты добрый мальчик, – продолжала курочка, – но при том ты ветрен и никогда не слушаешься с первого слова, а это нехорошо! Вчера я говорила тебе, чтоб ты ничего не трогал в комнатах старушек, – несмотря на то, ты не мог утерпеть, чтобы не попросить у кошки лапку. Кошка разбудила попугая, попугай старушек, старушки рыцарей – и я насилу с ними сладила! – Виноват, любезная Чернушка, вперёд не буду! Пожалуйста, поведи меня сегодня опять туда; ты увидишь, что я буду послушен. – Хорошо, – сказала курочка, – увидим! Курочка закудахтала, как накануне, и те же маленькие свечки явились в тех же серебряных шандалах. Алёша опять оделся и пошёл за курицею. Опять вошли они в покои старушек, но в этот раз он уж ни до чего не дотрагивался. Когда они проходили чрез первую комнату, то ему показалось, что люди и звери, нарисованные на лежанке, делают разные смешные гримасы и манят его к себе; но он нарочно от них отвернулся. Во второй комнате старушки-голландки, так же как накануне, лежали в постелях, будто восковые; попугай смотрел на Алёшу и хлопал глазами, серая кошка опять умывалась лапками. На уборном столе перед зеркалом Алёша увидел две фарфоровые китайские куклы, которых вчера он не заметил. Они кивали ему головою, но он помнил приказание Чернушки и прошёл не останавливаясь, однако не мог утерпеть, чтоб мимоходом им не поклониться. Куколки тотчас соскочили со стола и побежали за ним, всё кивая головою. Чуть-чуть он не остановился – такими они показались ему забавными, но Чернушка оглянулась на него с сердитым видом, и он опомнился. Куколки проводили их до дверей и, видя, что Алёша на них не смотрит, возвратились на свои места. Опять спустились они с лестницы, ходили по переходам и коридорам и пришли в ту же залу, освещённую тремя хрустальными люстрами. Те же рыцари висели на стенах, и опять, когда приблизились они к двери из жёлтой меди, два рыцаря сошли со стены и заступили им дорогу. Казалось, однако, что они не так сердиты были, как накануне; они едва тащили ноги, как осенние мухи, и видно было, что они через силу держали свои копья… Чернушка сделалась большая и нахохлилась; но только что ударила их крыльями, как они рассыпались на части, – и Алёша увидел, что то были пустые латы! Медная дверь сама собою отворилась, и они пошли далее. Немного погодя вошли они в другую залу, пространную, но невысокую, так что Алёша мог достать рукою до потолка. Зала эта освещена была такими же маленькими свечками, какие он видел в своей комнате, но шандалы были не серебряные, а золотые. Тут Чернушка оставила Алёшу. – Побудь здесь немного, – сказала она ему, – я скоро приду назад. Сегодня ты был умён, хотя неосторожно поступил, поклонясь фарфоровым куклам. Если бы ты им не поклонился, то рыцари бы остались на стене. Впрочем, ты сегодня не разбудил старушек, и оттого рыцари не имели никакой силы. – После сего Чернушка вышла из залы. Оставшись один, Алёша со вниманием стал рассматривать залу, которая очень богато была убрана. Ему показалось, что стены сделаны из лабрадора[35 - Лабрадор – камень породы полевого шпата.], какой он видел в минеральном кабинете, имеющемся в пансионе; панели и двери были из чистого золота. В конце залы, под зелёным балдахином, на возвышенном месте, стояли кресла из золота. Алёша очень любовался этим убранством, но странным показалось ему, что всё было в самом маленьком виде, как будто для небольших кукол. Между тем как он с любопытством всё рассматривал, отворилась боковая дверь, прежде им не замеченная, и вошло множество маленьких людей, ростом не более как с пол-аршина[36 - Аршин – старая русская мера длины. 1 аршин = 71,12 см.], в нарядных разноцветных платьях. Вид их был важен: иные по одеянию казались военными, другие – гражданскими чиновниками. На всех были круглые с перьями шляпы наподобие испанских. Они не замечали Алёши, прохаживались чинно по комнатам и громко между собой говорили, но он не мог понять, что они говорили. Долго смотрел он на них молча и только что хотел подойти к одному из них с вопросом, как отворилась большая дверь в конце залы… все замолкли, стали к стенам в два ряда и сняли шляпы. В одно мгновение комната сделалась ещё светлее, все маленькие свечки ещё ярче загорели, – и Алёша увидел двадцать маленьких рыцарей в золотых латах, с пунцовыми на шлемах перьями, которые попарно входили тихим маршем. Потом в глубоком молчании стали они по обеим сторонам кресел. Немного погодя вошёл в залу человек с величественною осанкою, на голове с венцом, блестящим драгоценными камнями. На нём была светло-зелёная мантия, подбитая мышьим мехом, с длинным шлейфом, который несли двадцать маленьких пажей в пунцовых платьях. Алёша тотчас догадался, что это должен быть король. Он низко ему поклонился. Король отвечал на поклон его весьма ласково и сел в золотые кресла. Потом что-то приказал одному из стоявших подле рыцарей, который, подошед к Алёше, объявил ему, чтоб он приблизился к креслам. Алёша повиновался. – Мне давно было известно, – сказал король, – что ты добрый мальчик; но третьего дня ты оказал великую услугу моему народу и за то заслуживаешь награду. Мой главный министр донёс мне, что ты спас его от неизбежной и жестокой смерти. – Когда? – спросил Алёша с удивлением. – Третьего дня на дворе, – отвечал король. – Вот тот, который обязан тебе жизнию. Алёша взглянул на того, на которого указывал король, и тут только заметил, что между придворными стоял маленький человек, одетый весь в чёрное. На голове у него была особенного рода шапка малинового цвета, наверху с зубчиками, надетая немного набок, а на шее белый платок, очень накрахмаленный, отчего казался он немного синеватым. Он умильно улыбался, глядя на Алёшу, которому лицо его показалось знакомым, хотя не мог он вспомнить, где его видал. Сколь для Алёши ни было лестно, что приписывали ему такой благородный поступок, но он любил правду и потому, сделав низкий поклон, сказал: – Господин король! Я не могу принять на свой счёт того, чего никогда не делал. Третьего дня я имел счастие избавить от смерти не министра вашего, а чёрную нашу курицу, которую не любила кухарка за то, что не снесла она ни одного яйца… – Что ты говоришь! – прервал его с гневом король. – Мой министр – не курица, а заслуженный чиновник! Тут подошёл министр ближе, и Алёша увидел, что в самом деле это была его любезная Чернушка. Он очень обрадовался и попросил у короля извинения, хотя никак не мог понять, что это значит. – Скажи мне, чего ты желаешь? – продолжал король. – Если я в силах, то непременно исполню твоё требование. – Говори смело, Алёша! – шепнул ему на ухо министр. Алёша задумался и не знал, чего пожелать. Если б дали ему более времени, то он, может быть, и придумал бы что-нибудь хорошенькое; но так как ему казалось неучтивым заставить дожидаться короля, то он поспешил с ответом. – Я бы желал, – сказал он, – чтобы, не учившись, я всегда знал урок свой, какой мне ни задали. – Не думал я, что ты такой ленивец, – отвечал король, покачав головою. – Но делать нечего, я должен исполнить своё обещание. Он махнул рукою, и паж поднёс золотое блюдо, на котором лежало одно конопляное семечко. – Возьми это семечко, – сказал король. – Пока оно будет у тебя, ты всегда знать будешь урок свой, какой бы тебе ни задали, с тем, однако, условием, чтоб ты ни под каким предлогом никому не сказывал ни одного слова о том, что ты здесь видел или впредь увидишь. Малейшая нескромность лишит тебя навсегда наших милостей, а нам наделает множество хлопот и неприятностей. Алёша взял конопляное зерно, завернул в бумажку и положил в карман, обещаясь быть молчаливым и скромным. Король после того встал с кресел и тем же порядком вышел из залы, приказав прежде министру угостить Алёшу как можно лучше. Лишь только король удалился, как окружили Алёшу все придворные и начали его всячески ласкать, изъявляя признательность свою за то, что он избавил министра. Они все предлагали ему свои услуги: одни спрашивали, не хочет ли он погулять в саду или посмотреть королевский зверинец, другие приглашали его на охоту. Алёша не знал, на что решиться; наконец министр объявил, что сам будет показывать подземные редкости дорогому гостю. Сначала повёл он его в сад, устроенный в английском вкусе. Дорожки усеяны были крупными разноцветными камешками, отражавшими свет от бесчисленных маленьких ламп, которыми увешаны были деревья. Этот блеск чрезвычайно понравился Алёше. – Камни эти, – сказал министр, – у вас называются драгоценными. Это всё брильянты, яхонты, изумруды и аметисты. – Ах, когда бы у нас этим усыпаны были дорожки! – вскричал Алёша. – Тогда и у вас бы они так же были малоценны, как здесь, – отвечал министр. Деревья также показались Алёше отменно красивыми, хотя притом очень странными. Они были разного цвета: красные, зелёные, коричневые, белые, голубые и лиловые. Когда посмотрел он на них со вниманием, то увидел, что это не что иное, как разного рода мох, только выше и толще обыкновенного. Министр рассказал ему, что мох этот выписан королём за большие деньги из дальних стран и из самой глубины земного шара. Из сада пошли они в зверинец. Там показали Алёше диких зверей, которые привязаны были на золотых цепях. Всматриваясь внимательнее, он, к удивлению своему, увидел, что дикие эти звери были не что иное, как большие крысы, кроты, хорьки и подобные им звери, живущие в земле и под полами. Ему это очень показалось смешно, но он из учтивости не сказал ни слова. Возвратившись в комнаты после прогулки, Алёша в большой зале нашёл накрытый стол, на котором расставлены были разного рода конфеты, пироги, паштеты и фрукты. Блюда все были из чистого золота, а бутылки и стаканы выточены из цельных брильянтов, яхонтов и изумрудов. – Кушай что угодно, – сказал министр, – с собою же брать ничего не позволяется. Алёша в тот день очень хорошо поужинал, и потому ему вовсе не хотелось кушать. – Вы обещались взять меня с собою на охоту, – сказал он. – Очень хорошо, – отвечал министр. – Я думаю, что лошади уже осёдланы. Тут он свистнул, и вошли конюхи, ведущие в поводах палочки, у которых набалдашники были резной работы и представляли лошадиные головы. Министр с большой ловкостью вскочил на свою лошадь. Алёше подвели палку гораздо более других. – Берегись, – сказал министр, – чтоб лошадь тебя не сбросила: она не из самых смирных. Алёша внутренне смеялся этому, но когда он взял палку между ног, то увидел, что совет министра был небесполезен. Палка начала под ним увёртываться и манежиться[37 - Манежиться – жеманничать, вести себя неестественно, упрямиться.], как настоящая лошадь, и он насилу мог усидеть. Между тем затрубили в рога, и охотники пустились скакать во всю прыть по разным переходам и коридорам. Долго они так скакали, и Алёша от них не отставал, хотя с трудом мог сдерживать бешеную палку свою… Вдруг из одного бокового коридора выскочило несколько крыс, таких больших, каких Алёша никогда не видывал; они хотели пробежать мимо; но когда министр приказал их окружить, то они остановились и начали защищаться храбро. Несмотря, однако, на то, они были побеждены мужеством и искусством охотников. Восемь крыс легли на месте, три обратились в бегство, а одну, довольно тяжело раненную, министр велел вылечить и отвесть в зверинец. По окончании охоты Алёша так устал, что глазки его невольно закрывались. При всём том ему хотелось о многом поговорить с Чернушкою, и он попросил позволения возвратиться в залу, из которой они выехали на охоту. Министр на то согласился. Большою рысью поехали они назад и по прибытии в залу отдали лошадей конюхам, раскланялись с придворными и охотниками и сели друг против друга на принесённые им стулья. – Скажи, пожалуйста, – начал Алёша, – зачем вы убили бедных крыс, которые вас не беспокоят и живут так далеко от вашего жилища? – Если б мы их не истребляли, – сказал министр, – то они вскоре бы нас выгнали из комнат наших и истребили бы все наши съестные припасы. К тому же мышьи и крысьи меха у нас в высокой цене по причине их лёгкости и мягкости. Одним знатным особам дозволено их у нас употреблять. – Да расскажи мне, пожалуйста, кто вы таковы? – продолжал Алёша. – Неужели ты никогда не слыхал, что под землёю живёт народ наш? – отвечал министр. – Правда, не многим удаётся нас видеть, однако бывали примеры, особливо в старину, что мы выходили на свет и показывались людям. Теперь это редко случается, потому что люди сделались очень нескромны. А у нас существует закон, что если тот, кому мы показались, не сохранит этого в тайне, то мы принуждены бываем немедленно оставить местопребывание наше и идти далеко-далеко, в другие страны. Ты легко представить себе можешь, что королю нашему невесело было бы оставить все здешние заведения и с целым народом переселиться в неизвестные земли. И поэтому убедительно тебя прошу быть как можно скромнее; ибо в противном случае ты нас всех сделаешь несчастными, а особливо меня. Из благодарности я упросил короля призвать тебя сюда; но он никогда мне не простит, если по твоей нескромности мы принуждены будем оставить этот край… – Я даю тебе честное слово, что никогда не буду ни с кем о вас говорить, – прервал его Алёша. – Я теперь вспомнил, что читал в одной книжке о гномах, которые живут под землёю. Пишут, что в некотором городе очень разбогател один сапожник в самое короткое время, так что никто не понимал, откуда взято его богатство. Наконец как-то узнали, что он шил сапоги и башмаки для гномов, плативших ему за то очень дорого. – Быть может, что это правда, – отвечал министр. – Но, – сказал ему Алёша, – объясни мне, любезная Чернушка, отчего ты, будучи министром, являешься в свет в виде курицы и какую связь имеете вы со старушками-голландками? Чернушка, желая удовлетворить его любопытству, начала было рассказывать ему подробно о многом, но при самом начале её рассказа глаза Алёшины закрылись, и он крепко заснул. Проснувшись на другое утро, он лежал в своей постели. Долго не мог он опомниться и не знал, что ему делать… Чернушка и министр, король и рыцари, голландки и крысы – всё это смешалось у него в голове, и он насилу мысленно привёл в порядок всё виденное им в прошлую ночь. Вспомнив, что король подарил ему конопляное зерно, он поспешно бросился к своему платью и действительно нашёл в кармане бумажку, в которой завёрнуто было конопляное семечко. «Увидим, – подумал он, – сдержит ли своё слово король! Завтра начнутся классы, а я ещё не успел выучить всех своих уроков». Исторический урок особенно его беспокоил: ему задано было выучить наизусть несколько страниц из Шрековой всемирной истории[38 - Имеется в виду «Всемирная история для обучения юношества» И.М. Шрека.], а он не знал ещё ни одного слова! Настал понедельник, съехались пансионеры, и начались классы. От десяти часов до двенадцати преподавал историю сам содержатель пансиона. У Алёши сильно билось сердце… Пока дошла до него очередь, он несколько раз ощупывал лежащую в кармане бумажку с конопляным зёрнышком… Наконец его вызвали. С трепетом подошёл он к учителю, открыл рот, сам ещё не зная, что сказать, и – безошибочно, не останавливаясь, проговорил заданное. Учитель очень его хвалил; однако Алёша не принимал его хвалу с тем удовольствием, которое прежде чувствовал он в подобных случаях. Внутренний голос ему говорил, что он не заслуживает этой похвалы, потому что урок этот не стоит ему никакого труда. В продолжение нескольких недель учители не могли нахвалиться Алёшею. Все уроки без исключения знал он совершенно, все переводы с одного языка на другой были без ошибок, так что не могли надивиться чрезвычайным его успехам. Алёша внутренне стыдился этих похвал: ему совестно было, что поставляли его в пример товарищам, тогда как он вовсе того не заслуживал. В течение этого времени Чернушка к нему не являлась, несмотря на то что Алёша, особливо в первые недели после получения конопляного зёрнышка, не пропускал почти ни одного дня без того, чтобы её не звать, когда ложился спать. Сначала он очень о том горевал, но потом успокоился мыслию, что она, вероятно, занята важными делами по своему званию. Впоследствии же похвалы, которыми все его осыпали, так его заняли, что он довольно редко о ней вспоминал. Между тем слух о необыкновенных его способностях разнёсся вскоре по целому Петербургу. Сам директор училищ приезжал несколько раз в пансион и любовался Алёшею. Учитель носил его на руках, ибо через него пансион вошёл в славу. Со всех концов города съезжались родители и приставали к нему, чтоб он детей их принял к себе, в надежде, что и они такие же будут учёные, как Алёша. Вскоре пансион так наполнился, что не было уже места для новых пансионеров, и учитель с учительшею начали помышлять о том, чтоб нанять дом, гораздо пространнейший того, в котором они жили. Алёша, как сказал я уже выше, сначала стыдился похвал, чувствуя, что вовсе их не заслуживает, но мало-помалу он стал к ним привыкать, и наконец самолюбие его дошло до того, что он принимал, не краснея, похвалы, которыми его осыпали. Он много стал о себе думать, важничал перед другими мальчиками и вообразил, что он гораздо лучше и умнее всех их. Нрав Алёши от этого совсем испортился: из доброго, милого и скромного мальчика он сделался гордый и непослушный. Совесть часто его в том упрекала, и внутренний голос ему говорил: «Алёша, не гордись! Не приписывай самому себе того, что не тебе принадлежит; благодари судьбу за то, что она тебе доставила выгоды против других детей, но не думай, что ты лучше их. Если ты не исправишься, то никто тебя любить не будет, и тогда ты, при всей своей учёности, будешь самое несчастное дитя!» Иногда он и принимал намерение исправиться, но, к несчастию, самолюбие так в нём было сильно, что заглушало голос совести, и он день ото дня становился хуже, и день ото дня товарищи менее его любили. Притом Алёша сделался страшным шалуном. Не имея нужды твердить уроков, которые ему задавали, он в то время, когда другие дети готовились к классам, занимался шалостями, и эта праздность ещё более портила его нрав. Наконец он так надоел всем дурным своим нравом, что учитель серьёзно начал думать о средствах к исправлению такого дурного мальчика и для того задавал ему уроки вдвое и втрое большие, нежели другим; но и это нисколько не помогало. Алёша вовсе не учился, а всё-таки знал урок с начала до конца, без малейшей ошибки. Однажды учитель, не зная, что с ним делать, задал ему выучить наизусть страниц двадцать к другому утру и надеялся, что он, по крайней мере, в этот день будет смирнее. Куда! Наш Алёша и не думал об уроке! В этот день он нарочно шалил более обыкновенного, и учитель тщетно грозил ему наказанием, если на другое утро не будет он знать урока. Алёша внутренне смеялся этим угрозам, будучи уверен, что конопляное семечко поможет ему непременно. На следующий день, в назначенный час, учитель взял в руки книжку, из которой был задан урок Алёше, подозвал его к себе и велел проговорить заданное. Все дети с любопытством обратили на Алёшу внимание, и сам учитель не знал, что подумать, когда Алёша, несмотря на то, что вовсе накануне не твердил урока, смело встал с скамейки и подошёл к нему. Алёша нимало не сомневался в том, что и этот раз ему удастся показать свою необыкновенную способность; он раскрыл рот… и не мог выговорить ни слова! – Что же вы молчите? – сказал ему учитель. – Говорите урок. Алёша покраснел, потом побледнел, опять покраснел, начал мять свои руки, слёзы у него от страха навернулись на глазах… Всё тщетно! Он не мог выговорить ни одного слова, потому что, надеясь на конопляное зерно, он даже и не заглядывал в книгу. – Что это значит, Алёша? – закричал учитель. – Зачем вы не хотите говорить? Алёша сам не знал, чему приписать такую странность, всунул руку в карман, чтоб ощупать семечко… Но как описать его отчаяние, когда он его не нашёл! Слёзы градом полились из глаз его… Он горько плакал и всё-таки не мог сказать ни слова. Между тем учитель терял терпение. Привыкнув к тому, что Алёша всегда отвечал безошибочно и не запинаясь, он считал невозможным, чтоб Алёша не знал по крайней мере начала урока, и потому приписывал молчание его упрямству. – Пойдите в спальню, – сказал он, – и оставайтесь там, пока совершенно будете знать урок. Алёшу отвели в нижний этаж, дали ему книгу и заперли дверь ключом. Лишь только он остался один, как начал везде искать конопляного зёрнышка. Он долго шарил у себя в карманах, ползал по полу, смотрел под кроватью, перебирал одеяло, подушку, простыни – всё напрасно! Нигде не было и следов любезного зёрнышка! Он старался вспомнить, где он мог его потерять, и наконец уверился, что выронил его как-нибудь накануне, играя на дворе. Но каким образом найти его? Он заперт был в комнате, а если б и позволили выйти на двор, так и это, вероятно, ни к чему бы не послужило, ибо он знал, что курочки лакомы на коноплю и зёрнышко его, верно, которая-нибудь из них успела склевать! Отчаявшись отыскать его, он вздумал призвать к себе на помощь Чернушку. – Милая Чернушка! – говорил он. – Любезный министр! Пожалуйста, явись мне и дай другое семечко! Я, право, впредь буду осторожнее… Но никто не отвечал на его просьбы, и он наконец сел на стул и опять принялся горько плакать. Между тем настала пора обедать; дверь отворилась, и вошёл учитель. – Знаете ли вы теперь урок? – спросил он у Алёши. Алёша, громко всхлипывая, принуждён был сказать, что не знает. – Ну, так оставайтесь здесь, пока не выучите! – сказал учитель, велел подать ему стакан воды и кусок ржаного хлеба и оставил его опять одного. Алёша стал твердить наизусть, но ничего не входило ему в голову. Он давно отвык от занятий, да и как вытвердить двадцать печатных страниц! Сколько он ни трудился, сколько ни напрягал свою память, но когда настал вечер, он не знал более двух или трёх страниц, да и то плохо. Когда пришло время другим детям ложиться спать, все товарищи его разом нагрянули в комнату, и с ними пришёл опять учитель. – Алёша, знаете ли вы урок? – спросил он. И бедный Алёша сквозь слёзы отвечал: – Знаю только две страницы. – Так, видно, и завтра придётся вам просидеть здесь на хлебе и на воде, – сказал учитель, пожелал другим детям покойного сна и удалился. Алёша остался с товарищами. Тогда, когда он был доброе и скромное дитя, все его любили, и если, бывало, подвергался он наказанию, то все о нём жалели, и это ему служило утешением. Но теперь никто не обращал на него внимания: все с презрением на него смотрели и не говорили с ним ни слова. Он решился сам начать разговор с одним мальчиком, с которым в прежнее время был очень дружен, но тот от него отворотился не отвечая. Алёша обратился к другому, но и тот говорить с ним не хотел и даже оттолкнул его от себя, когда он опять с ним заговорил. Тут несчастный Алёша почувствовал, что он заслуживает такое с ним обхождение товарищей. Обливаясь слезами, лёг он в свою постель, но никак не мог заснуть. Долго лежал он таким образом и с горестию вспоминал о минувших счастливых днях. Все дети уже наслаждались сладким сном, один только он заснуть не мог! «И Чернушка меня оставила», – подумал Алёша, и слёзы вновь полились у него из глаз. Вдруг… простыня у соседней кровати зашевелилась, подобно как в первый тот день, когда к нему явилась чёрная курица. Сердце в нём стало биться сильнее… Он желал, чтоб Чернушка вышла опять из-под кровати, но не смел надеяться, что желание его исполнится. – Чернушка, Чернушка! – сказал он наконец вполголоса. Простыня приподнялась, и к нему на постель взлетела чёрная курица. – Ах, Чернушка! – сказал Алёша вне себя от радости. – Я не смел надеяться, что с тобою увижусь. Ты меня не забыла? – Нет, – отвечала она, – я не могу забыть оказанной тобою услуги, хотя тот Алёша, который спас меня от смерти, вовсе не похож на того, которого теперь перед собою вижу. Ты тогда был добрый мальчик, скромный и учтивый, и все тебя любили, а теперь… я не узнаю тебя! Алёша горько заплакал, а Чернушка продолжала давать ему наставления. Долго она с ним разговаривала и со слезами упрашивала его исправиться. Наконец, когда уже начинал показываться дневной свет, курочка ему сказала: – Теперь я должна тебя оставить, Алёша! Вот конопляное зерно, которое выронил ты на дворе. Напрасно ты думал, что потерял его невозвратно. Король наш слишком великодушен, чтоб лишить тебя оного за твою неосторожность. Помни, однако, что ты дал честное слово сохранять в тайне всё, что тебе о нас известно… Алёша, к теперешним худым свойствам твоим не прибавь ещё худшего – неблагодарности! Алёша с восхищением взял любезное своё семечко из лапок курицы и обещался употребить все силы свои, чтоб исправиться! – Ты увидишь, милая Чернушка, – сказал он, – что я сегодня же совсем другой буду. – Не полагай, – отвечала Чернушка, – что так легко исправиться от пороков, когда они уже взяли над нами верх. Пороки обыкновенно входят в дверь, а выходят в щёлочку, и потому, если хочешь исправиться, то должен беспрестанно и строго смотреть за собою. Но прощай, пора нам расстаться! Алёша, оставшись один, начал рассматривать своё зёрнышко и не мог им налюбоваться. Теперь-то он совершенно спокоен был насчёт урока, и вчерашнее горе не оставило в нём никаких следов. Он с радостью думал о том, как будут все удивляться, когда он безошибочно проговорит двадцать страниц, – и мысль, что он опять возьмёт верх над товарищами, которые не хотели с ним говорить, ласкала его самолюбие. Об исправлении самого себя он хотя и не забыл, но думал, что это не может быть так трудно, как говорила Чернушка. «Будто не от меня зависит исправиться! – мыслил он. – Стоит только захотеть, и все опять меня любить будут…» Увы, бедный Алёша не знал, что для исправления самого себя необходимо начать с того, чтоб откинуть самолюбие и излишнюю самонадеянность. Когда поутру собрались дети в классы, Алёшу позвали вверх. Он пошёл с весёлым и торжествующим видом. – Знаете ли вы урок ваш? – спросил учитель, взглянув на него строго. – Знаю, – отвечал Алёша смело. Он начал говорить и проговорил все двадцать страниц без малейшей ошибки и остановки. Учитель вне себя был от удивления, а Алёша гордо посматривал на своих товарищей! От глаз учителя не скрылся гордый вид Алёшин. – Вы знаете урок свой, – сказал он ему, – это правда, но зачем вы вчера не хотели его сказать? – Вчера я не знал его, – отвечал Алёша. – Быть не может! – прервал его учитель. – Вчера ввечеру вы мне сказали, что знаете только две страницы, да и то плохо, а теперь без ошибки проговорили все двадцать! Когда же вы его выучили? Алёша замолчал. Наконец дрожащим голосом сказал он: – Я выучил его сегодня поутру! Но тут вдруг все дети, огорчённые его надменностию, закричали в один голос: – Он неправду говорит, он и книги в руки не брал сегодня поутру! Алёша вздрогнул, потупил глаза в землю и не сказал ни слова. – Отвечайте же! – продолжал учитель. – Когда выучили вы урок? Но Алёша не прерывал молчания: он так поражён был сим неожиданным вопросом и недоброжелательством, которое оказывали ему все его товарищи, что не мог опомниться. Между тем учитель, полагая, что он накануне не хотел сказывать урока из упрямства, счёл за нужное строго наказать его. – Чем более вы от природы имеете способностей и дарований, – сказал он Алёше, – тем скромнее и послушнее вы должны быть. Не для того Бог дал вам ум, чтоб вы во зло его употребляли. Вы заслуживаете наказание за вчерашнее упрямство, а сегодня вы ещё увеличили вину вашу тем, что солгали. Господа! – продолжал учитель, обратясь к пансионерам. – Запрещаю всем вам говорить с Алёшею до тех пор, пока он совершенно исправится. А так как, вероятно, для него это небольшое наказание, то велите подать розги. Принесли розги… Алёша был в отчаянии! В первый ещё раз с тех пор, как существовал пансион, наказывали розгами, и кого же – Алёшу, который так много о себе думал, который считал себя лучше и умнее всех! Какой стыд!.. Он, рыдая, бросился к учителю и обещался совершенно исправиться… – Надобно было думать об этом прежде, – был ему ответ. Слёзы и раскаяние Алёши тронули товарищей, и они начали просить за него. А Алёша, чувствуя, что не заслужил их сострадания, ещё горше стал плакать. Наконец учитель приведён был в жалость. – Хорошо! – сказал он. – Я прощу вас ради просьбы товарищей ваших, но с тем, чтобы вы перед всеми признались в вашей вине и объявили, когда вы выучили заданный урок. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/raznoe-55610/hrestomatiya-po-chteniu-1-4-klassy-bez-sokrascheniy/?lfrom=688855901) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes 1 Фарисы – рыцари Востока, тяжёлая конница сарацин. 2 Душегрейка – женская тёплая куртка без рукавов. 3 Маковка – макушка. 4 Кичка – старинный женский головной убор. 5 Чупрун – чуб, прядь волос, спадающая на лоб. 6 Чай – старинное русское слово, то же, что «вероятно, надеюсь». 7 Инда – даже. 8 Шело?м – шлем. 9 Толоконный лоб – глупый человек. 10 Щелка – щелчка. 11 Полба – злак, особый вид пшеницы. 12 Инда – даже. 13 Сорочин (сарацин) – так в те времена называли арабов и другие народы Ближнего Востока. 14 Черница – монахиня. 15 Прима – первая скрипка в оркестре, втора – вторая скрипка. 16 Студенец – колодец. 17 На?шивала – носила. 18 Не бось – не бойся, не трусь. 19 Пукля (уст.) – локоны, завитые крупными кольцами пряди. 20 Канифас – хлопчатобумажная ткань с рисунком. 21 Авось-либо – может быть, вдруг. 22 Набольший – главный. 23 Особли?во – особенно. 24 Вакации – свободное от учения или службы время. 25 Тупей – так в XVIII веке называлась причёска со взбитым хохлом и зачёсанными назад волосами. 26 Салоп – широкое женское пальто. 27 Бранчливый – вздорный, любящий браниться. 28 Чухонка – старое название финнов и эстонцев. 29 Руммаль пойсь! – Глупый мальчик (финск.). 30 Империал – золотая монета. 31 Бекеша – мужское пальто. 32 Насилу – с большим трудом. 33 Шандал – подсвечник. 34 Мурава – цветное жидкое стекло. 35 Лабрадор – камень породы полевого шпата. 36 Аршин – старая русская мера длины. 1 аршин = 71,12 см. 37 Манежиться – жеманничать, вести себя неестественно, упрямиться. 38 Имеется в виду «Всемирная история для обучения юношества» И.М. Шрека.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.