Когда в печали нет тоски, Она (печаль) для душ ранимых, Что золотые колоски Для хлебных нив... - ...Итогом зримым Поклон осенний... Неспроста Так тяжелы колосьев зёрна - Сума легка, пока пуста... Так веселится в травах сорных Весенний ветер-пустозвон, Ещё не ведая, не зная, Как бесприютен станет он, Как режет воздух птичья стая В проща

Зов Ктулху

Зов Ктулху Говард Филлипс Лавкрафт Всемирная литература Американский писатель Говард Филлипс Лавкрафт при жизни не опубликовал ни одной книги, печатаясь только в журналах. Признание пришло к нему спустя десятилетия после смерти. Лавкрафта называют основателем литературы «сверхъестественного ужаса», «литературным Коперником» и «Эдгаром По ХХ века». Фигура писателя окружена покровом домыслов, мифов и загадок. Говард Филлипс Лавкрафт Зов Ктулху (Сборник) Дагон Я пишу в необычном душевном состоянии, потому что вечером меня не станет. Без гроша в кармане, без лекарства, которое только и может делать мое существование сносным, я не могу терпеть пытку жизнью и выпрыгну из окна на убогую улицу. Не считайте меня слабовольным или дегенеративным из-за моей зависимости от морфия. Когда вы прочитаете эти наспех написанные страницы, то, наверное, поймете, хотя вряд ли поймете до конца, почему произошло так, что я должен или забыться, или умереть. Это случилось в одном из самых необъятных и редко посещаемых участков Тихого океана. Пакетбот, на котором я был вторым помощником капитана, стал жертвой немецкого рейдера. Война только начиналась, и морские силы гуннов еще не совсем деградировали, так что наше судно стало их законным трофеем, а мы, то есть команда, – пленниками, к которым относились со всевозможным вниманием и уважением. Наши захватчики оказались столь беззаботны, что не прошло и пяти дней, как мне удалось ускользнуть на маленькой шлюпке с достаточным запасом пищи и воды. Когда я остался один в открытом море, то имел весьма смутное представление о том, где нахожусь. Навигатор из меня неважный, поэтому по солнцу и по звездам я лишь приблизительно определил свое местоположение чуть южнее экватора. О долготе я не знал ничего, и в поле моего зрения не было ни одного острова, не говоря уж о материке. Погода стояла хорошая, и не помню, сколько дней я плыл без всякой цели под обжигающим солнцем в ожидании увидеть какой-нибудь корабль или обитаемую землю. Однако ни корабля, ни земли не было, и я начал впадать в отчаяние от своего одиночества в бескрайней синеве. Перемена наступила, пока я спал, и мне никогда не узнать, как все было, потому что мой беспокойный, тревожимый кошмарами сон оказался долгим. Когда же я наконец проснулся, то обнаружил, что тону в вязком черном болоте, которое, как исчадие ада, раскинулось, сколько хватало глаз, а моя лодка неподвижно застыла довольно далеко от меня. Нетрудно представить, как я должен был изумиться такой чудовищной и неожиданной перемене пейзажа, но на самом деле я больше испугался, чем удивился, потому что и в воздухе, и в гнили я чувствовал нечто зловещее, от чего у меня стыла кровь в жилах. Кругом все было усеяно костями разложившихся рыб и другими менее годными для описания предметами, которые торчали из отвратительной бескрайней слякоти. Нечего и надеяться, что мне удастся словами передать неописуемую бесплодную неохватную мерзость, существовавшую в абсолютной тишине. Я ничего не слышал и ничего не видел, кроме черного липкого ила, и этот тихий гомогенный пейзаж подавлял меня, внушая тошнотворный страх. Солнце ослепительно сверкало в небе, которое показалось мне почти черным в своей безоблачной жестокости, словно оно отражало чернильное болото у меня под ногами. Когда я вполз в лодку, то сообразил, что только одна теория может объяснить мое тогдашнее положение. Благодаря какому-то беспрецедентному вулканическому извержению дно океана поднялось наверх, выставив напоказ то, что миллионы лет было скрыто в его бездонных глубинах. Причем поднялось оно основательно, так как я не слышал ни малейшего движения волн, сколько ни напрягал слух. Не было здесь и морских охотников, охочих до падали. Несколько часов, пока солнце медленно пересекало небо, я, размышляя таким образом, провел в лодке, которая лежала на боку и давала немного тени. Понемногу грязь подсыхала и в недалеком будущем должна была стать вполне проходимой. Ночью я спал, но мало, а на другой день приготовил что-то вроде мешка для пищи и воды и стал ждать, когда можно будет начать поиски пропавшего моря и возможного спасения. На третье утро земля совсем высохла. От рыб стояла ужасающая вонь, однако мои мысли были заняты куда более серьезными вещами, чтобы обращать на это внимание, и я смело отправился к неведомой цели. Весь день я упорно двигался на запад в направлении довольно высокого холма вдалеке, который был выше остальных в этой пустыне. Ночью я отдыхал, а утром опять шел в направлении холма, хотя он почти не приблизился со вчерашнего дня. На четвертый вечер я был у его подножия, и он оказался куда выше, чем можно было предположить изначально. От меня его отделяла долина, из-за которой он еще резче контрастировал с остальным пейзажем. Слишком усталый, чтобы лезть наверх, я заснул в его тени. Не знаю, почему в ту ночь меня мучили жуткие сны, но вскоре над оставшейся на востоке равниной встала ущербная и на удивление выпуклая луна, и, проснувшись в холодном поту, я решил больше не спать. Посетившие меня кошмары были такие, что у меня не появилось желания вновь их увидеть. В свете луны я понял, как неразумно поступал, путешествуя днем. Мои переходы стоили бы мне меньшего труда в отсутствие обжигающего солнца, к тому же я вдруг ощутил в себе силы подняться на вершину, испугавшую меня на закате дня, и, подобрав мешок, двинулся в путь. Я уже говорил, что монотонный холмистый пейзаж внушал мне непонятный ужас, однако, насколько я помню, он стал еще сильнее, когда я залез на вершину и заглянул в бездонную яму или каньон с другой стороны горы, черные глубины которого луна была не в силах одолеть. Мне показалось, что я стою на краю земли и заглядываю в непостижимый хаос вечной ночи. Забавно, но мне вспомнился «Потерянный рай» и как сатана карабкается там по ночным кручам. Луна поднималась все выше, и привидевшаяся мне крутизна уже меня не пугала. Там было вполне достаточно уступов, чтобы обеспечить безопасный спуск, а через пару сотен футов склон вообще стал совершенно пологим. Побуждаемый непонятными даже мне самому мотивами, я не без труда спустился со скалы и заглянул в стигийские глубины, куда не достигал свет. Почти сразу мое внимание привлекло нечто на противоположном крутом склоне примерно в сотне футов от меня. Этот одинокий и довольно большой предмет светил белым светом в лучах восходящей луны. Я постарался уверить себя, что вижу обыкновенный, хотя и очень большой, камень, однако сразу и отчетливо осознал – и сам он, и его положение на склоне горы дело рук не одной природы. Более пристальный осмотр наполнил меня чувствами, которые я не могу описать, ибо, несмотря на исполинские размеры и пребывание в пропасти на морском дне с тех самых времен, когда мир был еще молод, камень, вне всякого сомнения, представлял собой отличной формы монолит, который познал на себе искусство и, может быть, поклонение живых и мыслящих существ. Одновременно испуганный и взволнованный, как это бывает с учеными или археологами, я более пристально вгляделся в то, что меня окружало. Приблизившаяся к зениту луна таинственно и ярко светила над высокими кручами, которые были окружены глубокой расселиной, подтверждая тот факт, что основная масса воды находилась в глубине и, растекаясь в разных направлениях, едва не лизала мои ноги. С другой стороны расселины волны омывали подножие циклопического монолита, на поверхности которого я уже разглядел надписи и грубые скульптуры. Надписи были сделаны незнакомыми и не похожими ни на какие виденные мною в книгах иероглифами, в основном состоявшими из обыкновенных водных символов – рыб, угрей, спрутов, раков, моллюсков, китов и всего остального в том же роде. Несколько символов представляли неизвестные современному миру морские формы, которые я уже видел на поднятом со дна иле. Резьба поразила меня красотой и необычностью. По другую сторону разделяющих нас вод я отлично видел очень большие барельефы, которые непременно вызвали бы зависть Доре. Думаю, они изображали человека, по крайней мере подобие человека, хотя эти существа резвились, как рыбы в каком-то морском гроте, или молились на монолитное святилище, тоже глубоко под водой. Я не смею подробно описывать их лица и тела, потому что от одного лишь воспоминания едва не лишаюсь чувств. Придумать такое было бы не под силу даже По и Булверу. Общим обликом они чертовски походили на людей, несмотря на перепончатые руки и ноги, невероятно большие и мягкие губы, стеклоподобные выпученные глаза и другие черты, менее приятные для воспоминаний. Довольно странно, что они были изображены непропорционально своему фону и окружению, например, в одной из сцен это существо убивало кита, который был совсем ненамного больше его. Я обратил внимание, как я уже сказал, и на их фантастичность, и на их огромность и вскоре решил, что вижу воображаемых богов одного из примитивных приморских племен, последний представитель которого сгинул задолго, за много веков до появления неандертальца. Пораженный этим неожиданным проникновением в прошлое, которое недоступно даже самому смелому антропологу, я пребывал в смятении, а луна тем временем высвечивала для меня странные изображения. Неожиданно я увидел его. Слегка вспенив воду, оно поднялось над ее темной поверхностью прямо передо мной. Огромное, словно Полифем, отвратительное, громадное чудовище из кошмарного сна метнулось к монолиту, обвило его гигантскими чешуйчатыми руками и, опустив голову, дало волю каким-то непонятным словам. Мне показалось, что я схожу с ума. Почти не помню, как я спускался с горы и как бежал обратно к лодке. Кажется, я много пел и смеялся, когда уже не мог петь. Смутно вспоминаю довольно сильный шторм, который начался вскоре после того, как я возвратился к лодке, по крайней мере я уверен, что слышал раскаты грома и все остальное, чем природа выражает свою ярость. Разум вернулся ко мне в больнице в Сан-Франциско, куда меня доставил капитан американского корабля, заметивший посреди океана одинокую лодку. В бреду я много разговаривал, однако на мои слова почти не обращали внимания. Ни о каком извержении в Тихом океане мои спасители ничего не знали, а я не видел смысла настаивать на том, во что они все равно не смогли бы поверить. Однажды я разыскал известного этнографа и напугал его необычными вопросами о старинной легенде филистимлян, в которой рассказывается о Дагоне, боге-рыбе, но вскоре я понял, что он безнадежно нормальный человек, и оставил его в покое. По ночам, особенно когда светит ущербная и выпуклая луна, он постоянно является мне. Я попробовал морфий. Наркотик подарил мне временное облегчение, зато теперь я его вечный и отчаявшийся раб. Пришла пора покончить с этим, тем более что я написал подробный отчет о происшедшем для ознакомления или развлечения моих приятелей. Часто я спрашиваю себя, а не было ли все это чистейшей фантасмагорией – лихорадочным бредом бежавшего из немецкого плена и перегревшегося на солнце человека? Так я спрашиваю себя, и тогда ко мне приходит отвратительное видение. Без содрогания я не могу даже думать о море, так как тотчас вспоминаю безымянных существ, которые, возможно, в это время ползают и барахтаются в вязком болоте, поклоняются древним каменным идолам или вырезают свои отвратительные подобия на подводных обелисках из мокрого гранита. Я вижу в снах тот день, когда они восстанут из глубин и утащат в своих вонючих когтях остатки хилого, изможденного войной человечества. Я вижу в снах тот день, когда земля утонет, а черное дно океана и адское подземелье окажутся наверху. Конец близок. Снаружи слышен шум, словно в дверь бьется большое и необычно скользкое существо. Ему меня не достать. Боже, рука! Окно! Окно! Гробница 1917 В связи с обстоятельствами, приведшими к моему заключению в стенах этого приюта умалишенных, я сознаю, что мое нынешнее положение посеет естественные сомнения в подлинности моей истории. К несчастью, внутренний взор большинства людей чересчур затуманен для того, чтобы пытливо и рассудительно внимать тем скрытым явлениям, что лежат за гранью обыденного, и наблюдать которые – удел лишь тех немногих, что одарены психически. Обладая недюжинным интеллектом, они знают о зыбкости границ меж реальностью и вымыслом, и что все, нас окружающее, является лишь плодом нашего тонкого осознанного восприятия, но прозаический материализм толпы клеймит безумием те вспышки прозрения, что разрывают завесу эмпирически очевидного. Имя мое Джервас Дадли, с младых ногтей я был мечтательным сновидцем. Достаток мой позволял не заботиться о доходах, а склад ума не располагал ни к овладению науками, ни к увлечениям, присущим тем, кого я знал; обитая в пределах, лежащих вне видимого глазу мира, я проводил свои юные годы за чтением древних и редких фолиантов, скитаясь в рощах и полях близ отчего дома. Не думаю, что открывшееся мне в тех томах и увиденное в тех полях и рощах совпало бы с тем, что могли видеть мои сверстники, но сказать нечто большее – значит напитать злых клеветников, чьи сплетни о ясности моего ума изредка слышатся в шепоте моих незримых слуг. Мне нет нужды искать причины явлений, связь меж которыми ясна. Упомянув, что обитель моя лежала в отстранении от мира, я умолчал о том, что был не одинок. Обычному человеку не под силу такое существование, ведь, отдаляясь от всего бренного, он неизбежно привлекает внимание созданий немертвых или тех, в ком больше не теплится жизнь. Близ моего имения есть уединенная, поросшая лесом лощина, в сумрачной глубине которой я проводил так много времени в чтении, раздумьях и мечтах. Еще ребенком я делал первые шаги по ее замшелым склонам, и в гротескной вязи дубов плелись мои мальчишеские выдумки. Мне были знакомы дриады, обитавшие среди тех ветвей, и часто я был свидетелем их диких плясок в слабеющих лучах ущербной луны – но большего о том я говорить не должен. Скажу лишь об уединенной гробнице в глухой чащобе на склоне холма, заброшенном захоронении Хайдов, старинного и благородного семейства, чей последний прямой потомок упокоился в ее черных глубинах за много десятилетий до моего рождения. Склеп, упомянутый мной, создан из древнего гранита, выветрившегося и обесцвеченного под властью туманов и влагой веков. Его высекли в скальной глубине, и снаружи виднелся лишь вход. Дверь, тяжеловесная, неприступная каменная плита, свисала на проржавевших железных петлях, пугающе приоткрытая, в оковах цепей и запоров, в согласии с отталкивающей модой полувековой давности. Жилище рода, чьи потомки пребывали здесь, некогда венчало вершину могильного холма, но сгинуло в пламени пожара, когда в него ударила молния. О той полуночной буре, что уничтожила этот мрачный кров, старожилы шепчут, пугливо озираясь, как о «гневе господнем», и это лишь подогревало мою и без того неуемную тягу к усыпальнице во мраке леса. В огне погиб лишь один мужчина. Когда сгорело поместье, все семейство покинуло эти края, и наконец, урна с печальным прахом последнего из Хайдов прибыла из дальней земли с тем, чтобы навеки быть погребенной среди молчания тьмы. Некому было возложить цветы у гранитного портала и встревожить медлительный сумрак теней, поселившийся на источенных влагой камнях. Мне никогда не забыть тот день, когда я обнаружил этот потаенный приют мертвых. То было среди летней поры, когда алхимия природы превращает леса в одно сплошное пышное буйство зелени, когда все чувства почти что захлебываются в нахлынувшей влаге ее океанов и едва слышимых ароматах земли и трав. В окружении подобного рассудок туманится, время и пространство теряют значимость и смысл, и отзвуки забытого доисторического прошлого настойчиво стучатся в плененное сознание. Целый день я блуждал тайными тропами в лощине, в мыслях о неназываемом, беседуя с безымянными созданиями. В десять лет моим взору и слуху уже открылось столько удивительного, неизвестного никому, что в некотором смысле я уже не был несмышленым ребенком. Пробравшись меж двух кустов шиповника, я вдруг наткнулся на что-то, доселе неизвестное мне, на вход в подземелье. Темный гранит, манящая приоткрытая дверь, траур резьбы над аркой не ужаснули и не опечалили меня. Я много знал о могилах и гробницах, но благодаря своеобразию моего темперамента меня держали в отдалении от некрополей и кладбищ. Причудливое каменное строение на склоне холма пробудило во мне интерес и любопытство, его прохладное, влажное нутро, в которое я с тщетой воззрился сквозь дверную щель, не содержало ни единого намека на смерть либо тлен. Но тот самый миг любопытства породил во мне безумство безрассудного желания, которое и привело меня в этот ад заточения. Подстрекаемый голосом, что, должно быть, исходил из ужасных лесных глубин, я искал способа войти в манящий мрак, сотрясая тяжкие цепи, преградившие путь. В гаснущем свете дня я перебирал их ржавые звенья, стремясь расширить существующий проем и протиснуть в него свое худое тело, но потерпел неудачу. Мой интерес сменила одержимость, и вернувшись домой в сгущавшихся сумерках, я поклялся сотне лесных богов, что любой ценой проникну в черные, холодные глубины, взывавшие ко мне. Седобородый врач, ежедневно посещающий меня, сказал однажды моему гостю, что то решение положило начало моей достойной жалости мономании, впрочем, положусь на милость читателей, когда они узнают все до конца. Месяцы после той находки я проводил в бесплодных попытках взлома причудливого замка у приотворенной двери склепа, с осторожным тщанием изучая его историю и происхождение. Чуткий мальчишеский слух подсказал мне многое, но привычная осмотрительность не позволяла делиться своими открытиями и выводами. Стоит, пожалуй, упомянуть, что я не удивился и не был напуган тем, что узнал. Мое относительно оригинальное восприятие жизни и смерти порождало странные ассоциации меж холодом глины и телесным теплом, и я ощущал присутствие величественного и отталкивающего рода из сгоревшего поместья среди каменных стен, к которым так стремился. Смутные слухи о странных ритуалах и богохульных пиршествах минувших лет среди древних стен с новой силой разожгли мою страсть, и я, бывало, каждодневно часами сиживал у двери гробницы. Однажды я осветил проем в двери свечой, но увидел лишь влажные камни ступеней, что вели вглубь земли. Отталкивающий запах очаровывал меня. Я чувствовал, что он знаком мне, сквозь бессчетные года минувшего, что знал его до того, как занять это тело. Спустя год после первой встречи с гробницей я наткнулся на изъеденный червями перевод «Жизнеописаний» Плутарха на своем забитом книгами чердаке. Читая о подвигах Тесея, я впечатлился рассказом о скале, под которой скрывались предназначенные ему меч и сандалии, пока он не наберется сил, чтобы совладать с ней. Легенда охладила мой пыл, дав мне знак, что мое время войти в гробницу еще не пришло. Придет тот час, сказал я себе, когда и я стану достаточно силен и умен, чтобы с легкостью сорвать те тяжкие оковы, но до тех пор мне стоило бы отдаться на волю судьбы. Мои бдения у отсыревшего портала стали менее частыми, и большую часть времени теперь я проводил в иных, не менее странных исканиях. Иногда я бесшумно вставал с постели, и крадучись, уходил на кладбища, от которых меня держали подальше родители. Не стану говорить о том, что делал там, поскольку и сам не уверен в реальности происходившего, но после своих ночных похождений я порой ошеломлял всех вокруг своими знаниями о том, что давно стерлось из памяти поколений. После одной из подобных ночей я привел в ужас всю округу своими откровениями о погребенном богатее, известном и почитаемом в этих землях сквайре Брюстере, похороненном в 1711-м, чье сланцевое надгробье с черепом и скрещенными костями медленно рассыпалось в прах. В миг детского озарения я провозгласил, что гробовщик Гудмэн Симпсон украл ботинки с серебряными пряжками, шелковые чулки и атласное белье покойного перед похоронами, а сам сквайр, еще живой, дважды перевернулся в гробу под землей в день после погребения. Но мысль о посещении гробницы так и не покинула меня, подпитываемая неожиданным открытием: мое семейство по материнской линии было связано с родом Хайдов, считавшимся прерванным. Последнее дитя в своей семье, я также являлся их последним отпрыском, наследуя этой древней и загадочной династии. Я ощущал, что гробница принадлежала мне, и ждал с горячим нетерпением, когда, минуя каменную дверь, сойду во мрак по отсыревшим ступеням. В привычку вошли мои бдения у портала, когда я чутко вслушивался в полуночный покой. Близилось мое совершеннолетие, и к тому времени я сумел расчистить небольшую прогалину в кустарнике у заплесневелого фасада на склоне, позволив растительности сплестись над ним, образовав подобие укрывища со стенами и потолком из ветвей. Приют этот стал моим храмом, запертая дверь моим алтарем, и здесь я простирался на мшистой земле, а разум мой полнился необычными идеями и странными видениями. Первое откровение я получил в душной ночи. Должно быть, усталость смежила мне веки, и я пробудился от ясно звучавших голосов. Не знаю, говорить ли об их тонах и акцентах, о том, как звучали они, но было в тех словах что-то пугающее: в произношении, в самой манере речи. Каждый оттенок диалектов Новой Англии, от грубой неотесанности пуританских колонистов до изящества риторики, звучавшей полвека назад, был слышен в той потаенной беседе, хотя я осознал это лишь позже. Тогда же внимание мое поглотил иного рода феномен, столь мимолетный, что я усомнился в его реальности. Лишь краем глаза уловил я, что с моим пробуждением в гробнице спешно погасили свет. Увиденное не изумило меня и не ввергло в панику, но той ночью я переменился навсегда и невозвратно. По возвращении домой я уверенной поступью направился к прогнившему сундуку на чердаке, откуда забрал ключ, что на следующий день открыл передо мной преграду, столь долго томившую меня. В мягких лучах на закате дня я впервые ступил под своды гробницы на склоне холма. Я был словно под властью чар, а сердце мое полнилось неописуемым ликованием. Затворив за собой дверь, спускаясь по сырым ступеням в свете единственной свечи, я, казалось, знал путь, и хоть свеча мигала в спертом воздухе подземелья, среди стен этой затхлой гробницы я был как дома. Вокруг я видел множество мраморных плит, увенчанных гробами или их останками. Какие-то остались нетронутыми, иные же почти что рассыпались, и серебро их ручек и пластин покоилось среди белесого праха. На одной из пластин я прочел имя сэра Джеффри Хайда, прибывшего из Сассекса в 1640-м и упокоившегося здесь несколько лет спустя. В приметной нише стоял хорошо сохранившийся и незанятый гроб, имя на котором я прочел с улыбкой, но содрогнувшись. Внезапный порыв побудил меня взобраться на широкую плиту, загасить свечу и занять место в пустующем гробу. В серых лучах зари я, шатаясь, выбрался из подземелья, закрыв замок на цепи. Я более не был юнцом, хоть всего лишь двадцать один раз зимние морозы холодили мое тело. Окрестные жители, поднявшиеся на рассвете, наблюдали за мной с отчуждением, пока я следовал к дому, дивясь следам разнузданного празднества на моем лице, что некогда было лицом человека уединенного и умеренного. Я не показывался на глаза родителям, пока не предался длительному сну, придавшему мне сил. С тех пор я еженощно пребывал гробнице, становясь свидетелем и участником деяний, о которых не желаю вспоминать. Речь моя, всегда подвластная окружавшему меня, переменилась первой, ее внезапная архаичность не осталась незамеченной. Затем бесшабашность и безрассудство овладели мной, и я исподволь приобрел манеры человека светского, невзирая на уединенность, в которой жил ранее. Язык мой, что молчал доселе, заиграл с легкой грацией Честерфилда, с безбожным цинизмом Рочестера. Я проявлял невиданную эрудицию вне всякой связи с моей монашеской юностью книжника, покрывая форзацы книг на лету сочиненными эпиграммами, навевавшими мысли о Гее, Прайоре и блестящих умах стихотворцев эпохи Августа. Как-то за завтраком я чуть не навлек на себя несчастье, разнузданно продекламировав вакхическую песнь восемнадцатого века, георгиански игривую, нигде не записанную, звучавшую приблизительно так: Пусть элем наполнятся кружки друзей, Мы выпьем за радости нынешних дней, Дымится на блюде мясная гора, Так выпьем, закусим, и так до утра! Напьемся вина, Ведь жизнь не длинна, Так пьем за корону и женщин до дна! Был Анакреон наш набраться мастак, Пусть сизым был нос, зато был весельчак! Пускай краснолиц тот, кто весел и пьет, А коль побелеет, земля приберет! Буду Бетти ласкать И ее целовать, Ведь дочки хозяйской в аду не сыскать! Эй, Гарри, юнец, ты же еле встаешь, Парик потеряешь, под стол упадешь, Но лучше уж кружки до края налить, Под лавку свалиться, но в яме не гнить! Так пей, веселись, Только не захлебнись, Не то на шесть футов ты спустишься вниз! Дери меня черт, не держусь на ногах, Язык заплетается, вязнет в зубах, Хозяин, пусть Бетти мне стул принесет, Просплюсь у тебя, иль супруга прибьет! Кто б смог руку дать, Чтоб крепче мне встать, И снова на тверди земной пировать! Примерно в то же время я стал бояться огня и молний. Прежде я был к ним безразличен, теперь же они будили во мне невыразимый ужас, и я искал спасения в самых отдаленных углах при первых признаках грозы. Днем моим излюбленным укрытием был подвал среди развалин сгоревшего поместья, и я мог отчетливо представить великолепие дома в его лучшие годы. Однажды я напугал местного жителя тем, что привел его прямо ко входу в это неглубокое убежище, о котором знал, несмотря на то, что о нем забыли на долгие годы. И вот случилось то, чего я так боялся. Родители мои, обеспокоенные переменой манер и внешности своего единственного сына, установили за мной слежку, которая грозила мне катастрофой. Я ни с кем не говорил о своих визитах в гробницу, с самого детства свято храня свою тайну, и отныне должен был плутать в лесном лабиринте так, чтобы сбить с толку возможных преследователей. Ключ, о существовании которого знал только я, всегда был скрыт у меня на груди. Я никогда не брал с собой ни одну из тех вещей, что находил среди стен подземелья. Как-то утром я вновь покинул сырой склеп, закрыв замок на цепи нетвердой рукой, и среди ветвей увидел искаженное ужасом лицо соглядатая. Близился мой конец, мое убежище было обнаружено, как и цель моих ночных похождений. Меня никто не задержал, и я поспешил домой в надежде подслушать то, что будет сказано моему отцу. Неужто всем станет известно о моем пребывании в гробнице? Представьте же мое облегчение, когда я услышал, как очевидец, подбирая слова, шептал моему родителю, что я провел ночь на прогалине у входа, невидящим взглядом воззрившись на проем в двери! Какое чудо ослепило его? Я убедился, что был под эгидой незримых сил. Подобное открытие, ниспосланное мне, воодушевило меня, и я смело возобновил свои ночные прогулки, уверенный в том, что никому не под силу застать меня в склепе. Всю следующую неделю я наслаждался неописуемыми празднествами, творившимися среди могильных стен, а затем случилось несчастье, заточившее меня в этом безрадостном и горестном узилище. Не стоило мне покидать дом в ту ночь, ведь среди туч уже затаились громовые раскаты, а болото в лесной чащобе сияло адским свечением. Иным был и могильный зов. Не гробница в холме, нет, тот дьявольский подвал на его обугленной вершине манил меня, будто призрачным пальцем. Едва я предстал перед пустынными руинами, в лунном свете мне явилось то, что лишь смутно виделось доныне. То был столетье как сгинувший дом, величественно открывшийся изумленному взору, и окна его сияли множеством свечей. По длинной дороге подымались кареты бостонской знати, пешком приближались напудренные модники соседских поместий. С толпой смешался и я, хоть и знал, что место мое среди хозяев, а не гостей. В залах царили музыка, смех и полнились бокалы в каждой руке. Некоторые лица были знакомы мне, хоть и видел я их уже ссохшимися, во власти смертного тлена. Среди разнузданных кутил я был самым беспутным и порочным. Бурный поток ликующего богохульства извергал я из своих уст, в скандальности суждений не щадя ни бога, ни природу. Внезапный отзвук громового раската, заглушивший гвалт скотского празднества, раздался под самой крышей, бросив тень малодушия на лица неистовствующих гостей. Языки красного пламени и пылающий жар объяли весь дом, и пирующие, пораженные ужасом кары, лежавшей за гранью бушующей стихии, дико крича, бежали в ночь. Но я остался, прикованный к креслу, ибо мной овладел презренный страх, подобного которому я никогда не испытывал. И вслед за тем я вновь затрепетал: сгорев дотла, став пеплом, что ветры разнесут на все четыре стороны, я никогда не буду погребен в гробнице Хайдов. Не меня ли ожидает мой гроб? Не я ли должен по праву навеки упокоиться среди потомков сэра Джеффри Хайда? Я! Я получу свое посмертное наследство, даже если душе моей придется веками скитаться в поисках иного телесного пристанища, что возляжет в том пустующем алькове гробницы. Джервас Хайд никогда не разделит печальной судьбы Палинура! Когда в глазах моих рассеялся призрак пылающего поместья, я обнаружил, что словно одержимый, с воплями извиваюсь в руках двоих мужчин, в одном из которых я узнал следившего за мной подле гробницы. Дождь лил ручьями, на юге вспыхивали молнии, еще недавно проносившиеся над нашими головами. Отец мой горестно наблюдал, как я выкрикиваю требования похоронить меня в гробнице, и убеждал тех, кто удерживал меня, обходиться со мной как можно мягче. Круг, что чернел на полу разрушенного подвала, красноречиво говорил о том, куда пришелся удар молнии, и несколько сельских жителей с фонарями пытались открыть ларчик старинной работы, извлеченный из тайника, разбитого молнией. Отринув бесплодные и бесцельные попытки вырваться, я наблюдал, как они рассматривали сокровище, и, получив дозволение, принялись за дележку. В ларце, чьи оковы были также разбиты, было множество бумаг и ценностей, но вниманием моим владела лишь одна. То была фарфоровая миниатюра, изображавшая молодого человека в затейливом парике, с инициалами «Дж. Х». Взглянув на его лицо, я будто бы посмотрел в зеркало. На следующий день меня доставили в эту комнату с зарешеченными окнами, но некую связь с миром я поддерживаю благодаря моему старому, простоватому слуге, к которому я в детстве привязался и который, подобно мне, любит кладбища. Все то, чем я делился со слушателями о тех ночах, что провел в гробнице, вызывало лишь жалостливые улыбки. Отец мой, что часто навещает меня, утверждает, что никогда я не входил в окованную цепями дверь, клятвенно заверяя, что никто не касался замка уже полвека. Он также упоминает, что вся округа знала о моих прогулках, и меня часто видели дремлющим на прогалине у мрачного фасада, с полуоткрытыми глазами, смотрящими на щель в двери. Мне нечего противопоставить этим утверждениям, ведь ключ к замку я потерял той ужасной ночью. Те необыкновенные знания о минувшем, открывшиеся мне во время ночных встреч с мертвецами, он счел плодами моих длительных, всепоглощающих исканий среди старинных томов семейной библиотеки. Не будь рядом моего верного старого Хайрама, я бы и сам убедился в собственном безумии. Но Хайрам, что верен мне до конца, верит мне и сделал то, что сделает достоянием общества хотя бы часть моей истории. Неделю назад он взломал замок на беспрестанно приотворенной двери и с фонарем в руке проник в мрачные глубины. На плите в нише он отыскал старый пустующий гроб, потускневшая пластина на котором гласила «Джервас». Мне было обещано, что после смерти я возлягу там, на погребальном ложе той гробницы. Полярис В северное окно моей комнаты проникает таинственный свет Полярной звезды. И все долгие часы адской тьмы она сияет на небосводе. И осенью, когда воют и скулят северные ветры, когда о чем-то шепчутся красные листья деревьев на болоте в ранние ночные часы при ущербной луне, я сижу у окна и гляжу на Полярную звезду. Медленно тянутся ночные часы, и с небосвода уходит сверкающая Кассиопея, а Большая Медведица будто нехотя поднимается над волглыми деревьями на болотистой топи, которые раскачивает ночной ветер. Перед рассветом над низкими холмами, там, где кладбище, подмигивает красноватый Арктур. Голова кометы Береника мерцает на таинственной восточной части небосклона. А Полярная звезда стоит все так же высоко в темном небе и гнусно подмигивает, как сумасшедшее недреманное око, которое силится передать какую-то давно позабытую весть и помнит лишь, что такая весть была. Иногда Полярная звезда скрыта туманом, и я засыпаю. Мне никогда не забыть ночь великой Авроры, когда над болотом разлился ее сверкающий дьявольский свет. Потом небо закрыли тучи, и я уснул. А чудесный город я впервые увидел при ущербной рогатой луне. Он лежал на плато между двумя горными вершинами, тихий и сонный. Его крепостные стены, башни, колонны, своды и даже мостовые были из белого мрамора. На мраморных улицах возвышались мраморные колонны, и верхняя часть каждой колонны представляла собой скульптурное изображение строгих бородатых людей. Воздух был теплый и неподвижный. А наверху, отклоняясь от зенита всего на десять градусов, сверкала наблюдавшая за мной Полярная звезда. Я долго смотрел на город, но день все не наступал. Когда красный Альдебаран, который мерцает низко на небосклоне и никогда не заходит, прошел четверть своего пути по горизонту, я увидел свет и движение в домах и на улицах. Я увидел благородных знакомых мне людей в странных облачениях. При свете рогатой ущербной луны они ходили по городу и говорили мудрые слова на знакомом мне языке, непохожем на все те, что я знаю. А когда красный Альдебаран прополз больше полпути по горизонту, город снова погрузился во тьму и тишину. Я проснулся другим человеком. В моей памяти запечатлелся чудный город, а в душе возникло смутное воспоминание, неведомо откуда появившееся. С тех пор в пасмурные ночи, когда я мог заснуть, я часто видел этот город – иногда в горячих желтых лучах незаходящего солнца, которое лишь перекатывалось по горизонту. А в ясные ночи Полярная звезда насмешничала, как никогда раньше. Постепенно я стал задумываться над своим положением в этом городе, лежащем на плато меж двух горных вершин. Сначала меня вполне удовлетворяла роль всевидящего нематериального наблюдателя, но теперь мне хотелось занять определенное положение в городе и высказать свое мнение строгим людям, каждый день обсуждавшим что-то на площадях города. Это не сон, сказал я себе, в конце концов, разве можно доказать, что реальнее моя другая жизнь – в кирпичном доме к югу от зловещего болота и кладбища на холме, куда каждую ночь заглядывает Полярная звезда? Однажды ночью я ощутил перемену: я слушал дискуссию на большой площади, украшенной многими памятниками искусства, и вдруг понял, что наконец обрел телесное воплощение. Я больше не был чужаком на улицах Олатое, лежащего на плато Саркия между вершинами гор Нотон и Кадифонек. Говорил мой друг Алос, и его речь настоящего человека и патриота согрела мне душу. В тот вечер поступили известия о падении Дайкоса и продвижении инутос. Приземистые желтолицые злодеи, явившиеся пять лет тому назад с неведомого запада, они опустошали пределы королевства, осаждали многие города. Они захватили крепости у подножия гор и открыли себе путь на плато. Каждый житель города должен был сражаться за десятерых, потому что приземистые злодеи были очень хорошими воинами и не проявляли щепетильности в вопросах чести. Высокие сероглазые воины нашего королевства Ломар берегли свою честь и потому не были безжалостными завоевателями. Алос, мой друг, командовал всеми войсками на плато, и на него страна возлагала последнюю надежду. Сегодня он говорил о надвигающейся угрозе и призывал граждан Олатое, самых храбрых жителей королевства Ломар, хранить традиции наших предков. Вынужденные уйти на юг от Зобны из-за оледенения (возможно, и нашим потомкам придется когда-нибудь покинуть Ломар), они героически смели со своего пути волосатых длинноруких каннибалов племени гнофкехс. Меня Алос отстранил от участия в военных действиях: я был слишком хилый и терял сознание при стрессе и перегрузках. Но зато моей зоркости мог позавидовать любой ломариец, хоть я каждый день долго просиживал за Пнакотикскими рукописями и мудрыми книгами Зобнианских Отцов. И мой друг, не желая обрекать меня на бездействие, возложил на меня простейшую обязанность. Он направил меня на сторожевую башню Тафен – впередсмотрящим нашей армии. Вздумай инутос завладеть цитаделью, обойдя узкими горными тропами вершину Нотон и захватив ее гарнизон врасплох, я должен был зажечь огонь, сигнал опасности, и спасти город от вторжения. Я поднялся на башню в одиночку: внизу нужен был каждый солдат. Голова у меня была тяжелая от возбуждения и усталости: я не спал уже много дней, и все же я собирался исполнить свой долг, потому что любил свою родину Ломар и мраморный город Олатое, лежащий на плато меж горных вершин Нотон и Кадифонек. Добравшись до вершины башни, я увидел рогатую ущербную луну, красную, зловещую, крадущуюся в облаках над долиной Баноф. А в окне на крыше сторожевой башни я увидел холодный блеск Полярной звезды. Она трепетала, как живая, злая, коварная искусительница. Кажется, она прошептала свой злой совет, погрузила в предательский сон навязчивым ритмом заклинания, повторявшегося снова и снова: Спи, дозорный, спи, мой друг, И пусть светила вершат свой круг, Когда заря сменит зарю, Вернусь туда, где я теперь горю. Другие звезды в свой черед Украсят темный небосвод. Они в космическую даль Земную унесут печаль. Пока я здесь, ты мне поверь, Беда не постучится в дверь. Тщетно пытался я побороть сон, пытаясь как-то связать эти странные слова со знаниями о небесах, почерпнутыми в Пнакотикских рукописях. И без того тяжелая голова закружилась, опустилась на грудь, и я увидел сон: Полярная звезда насмешливо заглядывала в мое окно, сильно раскачивались под ветром деревья на пригрезившемся мне болоте. Я и сейчас вижу все тот же сон. Я часто громко вскрикиваю от стыда и отчаяния, умоляя во сне людей разбудить меня, не то инутос прокрадутся тайными тропами за вершиной Нотон и неожиданно захватят цитадель. Но вокруг меня не люди, а демоны, они смеются надо мной и говорят, что я не сплю. Они смеются надо мной, пока я сплю, а тем временем желтолицые приземистые злодеи тайно подкрадываются к нам. Я не исполнил свой долг и предал мраморный город Олатое. Я предал Алоса, моего друга и командира. Но эти тени из моего сна все еще глумятся надо мной. Говорят, что королевство Ломар существует разве что в моем воображении, что там, где высоко в небе светит Полярная звезда, а красный Альдебаран крадется низко по горизонту, тысячелетия нет ничего, кроме льда и снега, а люди там никогда не жили, разве что желтолицые приземистые, насмерть замороженные, которых они называют «эскимосы». Теперь, мучимый сознанием вины, я жажду спасти свой город, и дорог каждый миг: над ним нависает все большая угроза. Я тщетно пытаюсь прогнать одолевший меня сон о каком-то кирпичном доме к югу от зловещего болота и кладбища на холме. А Полярная звезда, злая и коварная, насмешливо взирает на меня с черного небосвода и гнусно подмигивает, как сумасшедшее недреманное око, которое силится передать какую-то давно позабытую весть и помнит лишь, что такая весть была. Рок, покаравший Сарнат Лежит в Земле Мнар огромное спокойное озеро. Туда не впадает ни одна река, и ни одна река не берет в нем начала. Десять тысяч лет тому назад на озере стоял могучий город Сарнат, но теперь Сарната нет и в помине. Говорят, в незапамятные времена, когда мир был еще очень молод, до того, как первые жители Сарната пришли в Землю Мнар, на берегу озера стоял другой город – серокаменный город Иб, древний, как само озеро, населенный не очень приятными на вид существами. Они были на редкость уродливы, как и большинство тварей молодого и несовершенного мира. На изразцах кирпичных башен Кадатерона написано, что существа, населявшие Иб, зеленого цвета, как вода озера и туманы над ним, лупоглазые, с толстыми отвислыми губами и торчащими ушами, к тому же немые как рыбы. Из того же источника известно, что однажды ночью в тумане спустились на Землю с Луны огромное спокойное озеро, серокаменный город и его обитатели. Как бы то ни было, достоверно известно, что они поклонялись идолу, высеченному из камня цвета морской воды. Этот идол походил на Бокрага, огромную водяную ящерицу. Когда близилось полнолуние, зеленые существа устраивали перед идолом жуткие пляски. В папирусе Иларнека сказано, что они открыли огонь и с тех пор зажигали костры во время праздничных церемоний. И все же о жителях Сарната сохранилось не так уж много сведений, потому что жили они давным-давно, а человек сотворен сравнительно недавно, и ему мало что известно о древних существах, населявших некогда Землю. Но миновали тысячелетия, и в Землю Мнар пришли люди, темнокожие кочевники со стадами овец. Они построили города Траа, Иларнек и Кадатерон на извилистой реке Аи. Самые отважные из этих племен продвинулись далеко вглубь, до самого озера, и на том месте, где находили самородное золото и серебро, построили Сарнат. Первые камни кочевники заложили неподалеку от серокаменного города Иб и немало дивились на его обитателей. Удивление смешивалось с неприязнью: кочевники полагали, что не подобает таким уродам омрачать людям радость на заре творения мира. И диковинные идолы на огромных серых камнях-монолитах пришлись им не по вкусу: они были очень древние, эти скульптуры, стояли здесь с незапамятных времен, когда сюда не ступала еще нога человека, ведь Земля Мнар была на краю света – и реального, и мира грез. И чем больше жители Сарната наблюдали за соседями, тем сильнее становилась их неприязнь. Она не сменилась жалостью, когда они обнаружили, что это слабые существа, студенистые, как медузы, и что им не устоять против камней и стрел. И вот однажды молодые воины, вооружившись пращами, луками и копьями, вступили в Иб и уничтожили всех его жителей. Длинными копьями они столкнули их в озеро, потому что не хотели касаться студенистых тел руками. И ненавистных серых идолов сбросили в озеро, удивляясь, сколько труда затратили жители Иба, доставив издалека огромные камни-монолиты в свою землю, ведь не было их в Земле Мнар и соседних краях. Камня на камне не осталось от древнего города Иб, уцелел лишь идол, похожий на Бокрага, водяную ящерицу. Молодые воины унесли идола с собой как символ победы над старыми богами и жителями города Иб, как символ господства над Землей Мнар. Но в ту же ночь, когда идола установили в храме, случилось страшное: блуждающие огоньки засветились над озером, а утром люди обнаружили, что идол исчез, а верховный жрец Таран-Иш лежит бездыханный, словно насмерть пораженный страхом. Перед смертью Таран-Иш нацарапал на хризолитовом алтаре грубыми прерывистыми линиями знак Рока. После кончины Таран-Иша один верховный жрец сменял другого, но идола цвета морской воды так и не нашли. Пролетело много столетий, Сарнат процветал и благоденствовал. Лишь жрецы да древние старухи помнили, что начертал на алтаре Таран-Иш. Между Сарнатом и Иларнеком пролег караванный путь. Золото и серебро Сарната меняли на другие металлы, красивую одежду, драгоценности, книги, инструменты для ремесленников и всевозможные предметы роскоши для людей, живших вдоль извилистой реки Аи и за ней. Тем временем Сарнат, могучий, просвещенный и красивый, посылал войско за войском в чужие пределы и покорял соседние города. В свое время на трон Сарната возводились все короли Земли Мнар и многих соседних земель. Сарнат Великолепный почитался чудом света и гордостью всех людей. Городские стены строились из полированного мрамора, который добывали в каменоломнях пустыни, высотой в триста локтей, шириной в семьдесят пять. Поверху могли разъехаться две колесницы. Общая протяженность стен достигала пятисот стадий. Город не был огражден лишь со стороны озера. Там дамба из зеленого камня преграждала путь волнам, поднимавшимся на озере лишь раз в году – в праздник разрушения Иба. Пятьдесят улиц Сарната протянулись от озера до ворот, куда входили караваны. Пятьдесят других пересекали их. Улицы были вымощены ониксом, а караванные пути, по которым шли лошади, верблюды и слоны, – гранитом. Число ворот в Сарнате точно соответствовало числу улиц, выходивших к озеру. Ворота были бронзовые, украшенные по бокам изображениями львов и слонов из камня, которого больше не находят на Земле. Каждый дом в Сарнате, облицованный глазированным кирпичом или халцедоном, располагался в центре огороженного сада с озерцом. Дома строились с необычайным искусством, ни в одном другом городе не было ничего подобного. Путешественники из Траа, Иларнека и Кадатерона дивились на сверкающие купола, венчавшие здания. Но еще большее удивление вызывали сады, дворцы и храмы, построенные при старом короле Зоккаре. Самый бедный из них превосходил роскошью лучшие дворцы Траа, Иларнека и Кадатерона. Они уходили главами в небо. По вечерам в свете смоляных факелов гости разглядывали с почтительным восторгом огромные картины – батальные сцены и портреты королей. Их восхищали и резные колонны из мрамора. Пол во дворцах Сарната обычно выкладывался мозаикой из берилла, лазурита, сардоникса, карбункула и других самоцветов так искусно, что гостю казалось, будто он идет по ковру из прекраснейших цветов. С таким же мастерством строились фонтаны, радовавшие глаз ароматными струйками. Но дворец королей Мнара и прилегающих земель затмевал роскошью все остальные. На спинах двух припавших к земле золотых львов возвышался трон, король поднимался к нему по ступенькам. Трон был вырезан из цельного куска слоновой кости, хоть никому не ведомо, откуда привезли гигантский бивень. В королевском дворце имелось множество галерей и амфитеатров, где королей развлекали боями людей, львов и слонов. Порой в амфитеатры пускали воду из озера и устраивали там потешные морские бои или схватки между пловцами и огромными хищными рыбами. Дивились люди и на семнадцать горделивых храмов-башен Сарната, построенных из невиданного пестрого камня. На тысячу локтей уходил в небо самый высокий из них. Верховные жрецы соперничали в роскоши с королями. В просторных храмах, величественных, как дворцы, собиралось великое множество людей, славивших Зо-Колара, Тамаша и Лобону, главных богов Сарната. Их алтари в дымке фимиама не уступали тронам монархов. Культ главных богов Сарната отличался от культа других богов. Их изображения потрясали выразительностью и жизненностью, и можно было поклясться, что прекрасные бородатые боги сами восседают на тронах из слоновой кости. А в верхней части храма-башни, куда вели бесчисленные ступеньки из циркона, помещалась палата, откуда верховные жрецы смотрели днем на город, долину и озеро, а ночью – на луну, звезды и их отражения в озере. Здесь происходил самый древний тайный обряд – предание анафеме Бокрага, водяной ящерицы, здесь же хранился и хризолитовый алтарь с пророчеством Таран-Иша. Не меньшим чудом являлись и сады, разбитые Зоккаром, старым королем, в самом центре Сарната. Они занимали большую территорию, окруженную высокой стеной, и имели купол, сквозь который в ясную погоду светились солнце, луна и звезды. В ненастье под куполом сияли искусственные светила. Летом сады освежались благоуханными ветерками, а зимой согревались скрытыми от глаз жаровнями с раскаленным углем, и потому здесь всегда царствовала весна. Многоцветье садов сменяли зеленые лужайки с весело журчащими ручейками, перекатывающими яркие камешки. Через них было перекинуто множество изящных, легких мостиков. Радовали глаз миниатюрные водопады, озерца, поросшие водяными лилиями. По ним плавали белые лебеди, и трели редких птиц сливались с переливами водяных струй. Искусственными террасами поднимались зеленые берега, увитые виноградными лозами, оживленные яркими цветами. Среди зелени мелькали мраморные и порфировые скамейки, то там, то здесь удивляли красотой миниатюрные храмы и алтари. Здесь можно было отдохнуть и помолиться малым богам. Каждый год в Сарнате праздновалось завоевание города Иб. Горожане пили вино, танцевали, пели и веселились. Великие почести воздавались теням великих предков, уничтоживших диковинных аборигенов Иба, а самих жителей Иба и их богов высмеивали в шутовских танцах. Юноши в венках из роз, аккомпанируя себе на лютнях, пели про них обидные куплеты. А короли, глядя на озеро, предавали проклятию их бренные кости, лежавшие на дне. Поначалу верховные жрецы не одобряли эти празднества: из уст в уста передавались страшные истории о таинственном исчезновении сине-зеленого идола, о страшной смерти верховного жреца Таран-Иша и его зловещем пророчестве. Жрецы поговаривали, что порой над озером появляются блуждающие огоньки. Но шли годы, пророчество не сбывалось, и жрецы стали принимать участие в шутовских веселых праздниках. Впрочем, они и раньше совершали древний обряд предания анафеме Бокрага, водяной ящерицы, в палате самой высокой башни-храма. И Сарнат, чудо света, процветал и упивался своим благоденствием тысячу лет. Последний год тысячелетия с момента разрушения города Иб праздновался с неслыханной пышностью. В Земле Мнар лет за десять до наступления памятной даты только о ней и говорили. Задолго до праздника в Сарнат потянулись караваны. На лошадях, верблюдах и слонах съезжались люди из Траа, Иларнека, Кадатерона и других городов и соседних земель. Перед мраморными стенами города разбивали шатры и ставили открытые павильоны иноземные князья, в палатках попроще располагались менее знатные гости. В своей пиршественной зале возлежал в окружении придворных король Наргис-Хей, пьяный от древнего вина из погребов покоренного Пнота. Всюду сновали расторопные рабы. На пиру подавались редкие яства – павлины с далеких гор Имплана, пятки верблюдов из пустыни Бназик, орехи и пряности из рощ Сайдатрии, жемчужины из приморского города Летал, растворенные в уксусе из Траа. Самые искусные повара Мнара приготовили всевозможные соусы и приправы на любой вкус. Но самым изысканным угощением были огромные рыбы из озера. Их подавали на золотых блюдах, украшенных рубинами и бриллиантами. Пока король и знать пировали во дворце, ожидая, какое еще коронное блюдо подадут на золотых подносах, пир шел по всему городу. В башне главного храма пировали жрецы, в открытых павильонах – иноземные князья. Верховный жрец Гнай-Ках первым заметил неладное: какие-то тени скользнули с почти полной луны в озеро, и диковинный зеленый туман, поднимающийся от озера к луне, окутал зловещей зеленой пеленой башни и купола домов Сарната. Потом другие жрецы и гости, пировавшие в открытых павильонах, заметили странные огоньки на воде. Поразило их и то, что серая скала Акарион, возвышавшаяся над озером, почти вся ушла под воду. Смутный страх быстро нарастал, и вот уже князья Иларнека и далекого Рокола свернули шатры и вместе со своими подданными отправились в обратный путь, не понимая толком, что побудило их принять это решение. Ближе к полуночи широко распахнулись все бронзовые ворота Сарната, и возбужденная толпа горожан хлынула в долину. Вслед за ними бежали чужеземные князья и гости города. На лицах горожан отражался безумный страх, а слова их так пугали гостей, что они и не требовали доказательств. Люди с дикими от ужаса глазами испускали вопли, глядя в окна королевского дворца: вместо Наргис-Хея, пирующего со знатью, и прислуживающих им рабов они увидели толпу неописуемых зеленых бессловесных тварей, лупоглазых, с толстыми отвислыми губами и торчащими ушами. Эти твари носились в исступленной пляске с золотыми подносами, украшенными рубинами и бриллиантами, на которых горели странные огни. Когда иноземные князья и прочие гости, покидавшие обреченный город Сарнат на лошадях, верблюдах и слонах, обернулись, они увидели окутанное зеленым туманом озеро. Прибрежная скала Акарион целиком скрылась под водой. Страшные рассказы очевидцев, бежавших из Сарната, распространились по всей Земле Мнар и соседним землям, и караваны обходили стороной проклятый город с его золотом и серебром. Это продолжалось очень долго, пока не явились отважные предприимчивые чужестранцы, голубоглазые и светловолосые, совсем непохожие на жителей Мнара. Они, конечно, хотели взглянуть на Сарнат, но взорам их предстало спокойное озеро, серая скала Акарион на берегу, а чуда света, гордости всех людей на земле, Сарната не было и в помине. Там, где высилась городская стена в триста локтей и огромные башни-храмы, простирались болотистые топи. Там, где благоденствовало пятьдесят миллионов человек, теперь ползали мерзкие водяные ящерицы. Не осталось даже шахт, где добывали золото и серебро. Рок покарал Сарнат. Но в зарослях тростника обнаружили любопытного зеленого вырезанного из камня идола, напоминавшего Бокрага, огромную водяную ящерицу. Судя по всему, он был очень древний. Идола отвезли в самый главный храм Иларнека, и по всей Земле Мнар ему воздавали почести, когда луна входила в последнюю фазу. Белый корабль Я – Бэзил Элтон, смотритель маяка «Северная точка», как и мой отец, и дед в свое время. Далеко от берега, высоко над илистыми подводными скалами, открывающимися взору лишь при отливе, стоит серый маяк. Вот уже сто лет проплывают мимо него величавые барки семи морей. Много перевидал их на своем веку дед, отец – меньше, а в наше время они появляются так редко, что порой чувствуешь себя одиноко, будто один живешь на этой планете. Старые парусники приплывают сюда издалека, из неведомых восточных стран, где жаркое солнце и воздух в невиданных садах и диковинных храмах напоены сладкими ароматами. Бывало, капитаны, старые морские волки, заходили к моему деду и рассказывали ему о чужих странах, а он – моему отцу, отец, в свой черед, – мне, когда наступали длинные осенние вечера и зловеще завывал восточный ветер. Да я и сам читал о разных странах и многом другом в подаренных мне книжках, когда был молод и хотел все знать. Но что все истории, услышанные от людей, прочитанные в книгах, перед тайной океана! Океан никогда не бывает безмолвным, его воды – порой бирюзовые, порой зеленые, серые, белые или черные – то спокойны, то подернуты рябью, то вздымаются волнами. Всю свою жизнь я наблюдал за океаном, прислушивался к нему и теперь знаю его хорошо. Сначала океан рассказывал мне лишь простенькие истории о спокойных берегах и ближайших портах, но с годами он проникся ко мне симпатией и поведал другие истории – об удивительных вещах, отдаленных и в пространстве, и во времени. Иногда в сумерках серая мгла на горизонте рассеивалась, открывая взгляду нечто запредельное, а иногда ночью черная масса воды вдруг освещалась фосфорическим светом, милостиво позволяя мне заглянуть в глубину. И тогда я видел не только то, что есть, но и то, что было, и то, что могло бы быть. Океан древнее гор и преисполнен воспоминаниями и мечтами Времени. Когда полная луна сияла высоко в небе, с юга приплывал Белый корабль – всегда с юга, бесшумно и ровно скользя по воде. И в шторм, и в ясную погоду, при попутном или противном ветре, он всегда шел бесшумно и ровно, с надутыми парусами, и его длинные необычные весла мерно поднимались и опускались. Как-то в поздний час я разглядел на палубе человека в мантии. Мне показалось, что он поманил меня рукой, будто приглашая отплыть с ним в далекие неведомые края. И потом я не раз видел его при полной луне, и он все манил и манил меня. В ту ночь, когда я принял приглашение, луна светила особенно ярко, и я прошел над водой по мостику из лунных лучей. Бородач приветствовал меня на мягком красивом языке, и я, сам себе удивляясь, хорошо его понимал. И потекли блаженные часы, наполненные тихими песнями гребцов и золотистым нежным сиянием луны. Белый корабль несся на всех парусах в таинственные южные края. А когда занялся розовый жемчужный рассвет, вдали уже ярко зеленел незнакомый берег. К морю спускались величественные террасы, усаженные деревьями, а меж них – то тут, то там – мелькали белые крыши домов и колоннады храмов. Когда мы приблизились к зеленым берегам, бородач сказал, что это Земля Зар, хранительница всех прекрасных видений и грез о прекрасном, – они являются человеку на миг, а потом исчезают. Я снова взглянул на террасы и понял, что это чистая правда: многое из открытого сейчас моему взору я видел прежде, когда рассеивалась мгла на горизонте и освещались фосфорическим светом глубины океана. Но здесь были явлены и более совершенные фантазии и формы – видения молодых поэтов, умерших в нищете, мир лишь потом осознал их видения и мечты. Но Белый корабль не пристал к берегу страны грез: ступивший туда никогда не вернется в родные края. Мы тихо отплыли от террас с воздвигнутыми на них храмами и увидели далеко на горизонте шпили колоколен огромного города. – Это Таларион, город Тысячи Чудес. Там обретается все таинственное, что человек тщится понять. Увидев город с близкого расстояния, я понял: ничего более величественного я и вообразить не мог. Шпили колоколен уходили в бескрайнее небо. Мрачные серые стены, окружавшие город, скрывались где-то за горизонтом. Мне удалось разглядеть лишь верхнюю часть нескольких зданий, зловещих и странных, украшенных химерами. Меня неудержимо тянуло в этот пленительный и одновременно отталкивающий город, я умолял бородача высадить меня на пирсе, у огромных резных ворот Акариэль, но получил вежливый и твердый отказ. – Многие вошли в Таларион, город Тысячи Чудес, но никто оттуда не вернулся. Туда держат путь лишь безумцы, утратившие человеческий облик. На улицах города белым-бело от непогребенных костей таких безумцев, раз взглянувших на фантом Лати, правительницу города. Отплыв от стен Талариона, Белый корабль много дней плыл вслед за птицей, летевшей на юг. Ее оперенье было цвета поднебесья, откуда она и появилась. Мы приплыли к прелестному берегу, он радовал глаз множеством цветов. Нежась в лучах полуденного солнца, деревья сплетались кронами, образуя тенистые аллеи. Из невидимых домов доносились обрывки песен, мелодичной музыки, вперемежку с нежным пленительным смехом. Мне не терпелось поскорей сойти на берег, и я поторапливал гребцов. На сей раз бородач ничего не сказал, он лишь молча наблюдал за мной, когда мы пристали к поросшему лилиями берегу. Ветер из цветущей долины принес запах, вызвавший у меня дрожь. Он дул все сильнее и сильнее, и воздух наполнился тошнотворным трупным запахом зачумленных городов, превратившихся в кладбища. Гребцы изо всех сил налегли на весла, и мы поскорей ушли в море, подальше от проклятого берега. – Это Зура, Земля Недостигнутого Блаженства, – молвил наконец бородач. И Белый корабль снова полетел по волнам вслед за птицей небесной, и нас овевали ласковые благоуханные ветры. Так мы плыли день за днем, ночь за ночью и слушали тихие песни гребцов, как и в ту ночь, когда ушли от родных мне берегов. И наконец лунной ночью мы бросили якорь в гавани Сона-Нил. Ее охраняют две скалы, выступающие из моря и образующие гигантскую арку. Это Земля Фантазий и Причуд, и мы сошли на берег по золотому мостику из лунных лучей. В Сона-Нил не существует пространства и времени, страданий и смерти. Я прожил там несколько тысячелетий. В Сона-Нил – зеленые луга и леса, ароматные цветы, голубые мелодично журчащие ручьи. Фонтаны там чисты и прохладны, храмы величественны, дворцы роскошны. На этой бескрайней земле один прекрасный вид сменяет другой. Люди там красивые и веселые и живут, где им нравится – то в городе, то на природе. Я целую вечность безмятежно бродил по садам и любовался причудливыми пагодами в зеленых зарослях, нежными цветами вдоль белых дорожек. Я поднимался на отлогие холмы и наслаждался захватывающей дух красотой. Пестрели островерхие крыши домов в долинах, сверкали золотом купола далеких городов на горизонте. А при лунном свете серебрилось море, чернели скалы в гавани, где стоял на якоре Белый корабль. Как-то лунной ночью в незапамятный год Тарпа я увидел в небе силуэт птицы поднебесной, манившей меня в дальние края, и ощутил первые признаки беспокойства. Тогда я сказал бородачу, что меня обуревает желание побывать в далекой Катурии, которую еще никто не видел. Полагают, что она находится за базальтовыми столпами на западе. Это Земля Надежды, где достигнуто совершенство во всем, по крайней мере такая о ней идет молва. – Говорят, Катурия лежит за морями, где людей подстерегает опасность, – предостерег меня бородач. – В Земле Сона-Нил нет места страданиям и смерти, а кто знает, что нас ждет за базальтовыми столпами на западе? Я не поддался на уговоры и в следующее полнолуние взошел на борт Белого корабля. Бородач с неохотой покинул счастливую гавань и поплыл со мной в неведомые моря. Птица поднебесья летела впереди, указывая путь к базальтовым столпам запада, но на этот раз гребцы не пели тихих песен, когда на небосклон вплывала полная луна. Я не раз воображал себе, как выглядит Земля Катурия, ее великолепные парки и дворцы, и гадал, какие новые радости поджидают меня там. Катурия, говорил я себе, – обитель богов, земля бесчисленных золотых городов. В ее лесах растут алоэ и сандаловое дерево, как в благовонных лесах Каморина, а меж деревьев летают яркие сладкоголосые птицы. На зеленых цветущих холмах Катурии возвышаются храмы из розового мрамора, украшенные затейливой резьбой и росписью, в их внутренних двориках освежают воздух фонтаны из серебра. В них журчит и переливается благоуханная вода рождающейся в гроте реки Нарг. Города Катурии окружены золотыми стенами, и тротуары там тоже из золота. В парках этих городов источают аромат удивительные орхидеи и озера с коралловым и янтарным дном. По вечерам улицы и сады освещаются яркими фонариками, похожими на трехцветный щит черепахи, и звучат нежные песни под аккомпанемент лютни. Все дома там не уступают в роскоши дворцам и стоят по берегам канала, куда несет свои воды священная река Нарг. Дома строятся из порфира и мрамора, кроются золотом, и солнце, отражаясь в золотых крышах, придает городам еще большее великолепие в глазах богов, любующихся ими с заоблачных вершин. Краше всех дворец великого монарха Дориба, которого здесь почитают полубогом, а иные и богом. Дворец Дориба очень высок, и в его стенах множество мраморных башен. В его залах, украшенных произведениями искусства многих веков, всегда многолюдно. Крышу из чистого золота поддерживают рубиновые и лазуритовые колонны с резными изображениями богов и героев, и каждому, взирающему на них, кажется, что он видит оживший Олимп. Полы во дворце стеклянные, под ними текут искусно подсвеченные воды Нарга, а в них резвятся яркие рыбы, которые водятся только в сказочной Катурии. И пока я грезил наяву Катурией, бородач снова и снова напоминал мне об опасности и предлагал вернуться к счастливым берегам Сона-Нил: она известна людям, а в Катурию еще не ступала нога человека. На тридцать первый день плавания вслед за птицей поднебесья мы увидели базальтовые столпы запада. Их окутывал туман, скрывший вершины, которые, по преданию, уходят высоко в небо. Впереди не было видно ни зги. Бородач снова заклинал меня вернуться, но я его не слушал. Мне показалось, что я уловил в тумане песню и звуки лютни. Она была слаще песен Земли Сона-Нил, в ней звучала хвала мне, отважному мореплавателю, приплывшему издалека в Землю Фантазии. И под звуки этой песни Белый корабль вошел в туман меж базальтовых столпов запада. А когда песня смолкла и туман рассеялся, мы обнаружили, что перед нами не Земля Катурия, а непреодолимая морская стихия, и наш беспомощный барк понесло неведомо куда. Вскоре послышался отдаленный грохот водопада, и в следующий миг мы увидели на горизонте чудовищный вал низвергающегося в бездну мирового океана. Лицо бородача было мокро от слез. – Мы покинули прекрасную Землю Сона-Нил, нам не суждено увидеть ее вновь. Боги сильнее людей, и они одолели нас, – сказал он. И в предчувствии неминуемой гибели я закрыл глаза, чтобы не видеть птицу поднебесья, насмешливо хлопавшую крыльями над бездной. После крушения все вокруг окутала мгла, и в ней слышались крики людей и вопли потусторонних сущностей. Я лежал, подобрав под себя ноги, на огромном мокром валуне, куда меня вынесло неведомой силой, и штормовой восточный ветер пробирал меня до костей. Потом я снова услышал грохот, открыл глаза и увидел, что лежу у подножия маяка, откуда уплыл в незапамятные времена. Внизу, в море, виднелись смутные очертания корабля, разбившегося о скалы. Я поднял взгляд. Свет маяка потух – впервые с тех пор, как смотрителем его стал мой дед. Позднее, поднявшись в башню, я обнаружил, что листок календаря показывает день моего отплытия. А когда забрезжил рассвет, я спустился к морю – поискать следы кораблекрушения на прибрежной гальке, но обнаружил лишь необычную мертвую птицу с опереньем цвета лазурного поднебесья да обломок мачты белее морской пены и снега на вершинах гор. Океан уже не поверял мне своих тайн, и, хоть много раз с тех пор полная луна всплывала на небосклоне, Белый корабль с юга больше не появлялся. Артур Джермин Жизнь – страшная штука, а порой из предыстории того, что нам известно, вдруг проглядывают поистине дьявольские откровения, делающие ее страшней тысячекратно. Наука уже вызывает томление души своими ужасными открытиями и, вероятно, полностью истребит род людской, если мы и впрямь особый род, ведь у нее припасены невообразимые ужасы, и, стоит им вырваться на свободу, мозг смертных не перенесет такого потрясения. Если бы мы знали, кто мы такие, то наверняка последовали бы примеру сэра Артура Джермина, который однажды вечером облил себя маслом и поджег. Никто не собрал его обгоревшие останки в урну, никто не поставил ему памятник. После его смерти обнаружили кое-какие бумаги и некий предмет в коробке, после чего людям захотелось похоронить и память о сэре Артуре. Получив предмет в коробке из Африки, Артур Джермин вышел на торфяное болото, поросшее вереском, и совершил самосожжение. Именно злополучный предмет, а не странная внешность, заставил его свести счеты с жизнью. Многим опостылел бы свет, надели их природа своеобразной внешностью Артура Джермина, но он, поэт и ученый, не обращал внимания на свое странное обличье. Стремление к познанию было у него в крови. Его прадед, сэр Роберт Джермин, был известным антропологом, а прапрадед, сэр Уэйд Джермин, – одним из первых исследователей Конго, с глубоким знанием дела описавшим быт местных племен, преданья старины и животный мир этого региона. Разумеется, страстное увлечение сэра Уэйда наукой граничило с маниакальностью. Когда вышла в свет его книга «Заметки по поводу нескольких регионов Африки», его эксцентричные домыслы о судьбах ранней белой цивилизации в Конго стали предметом насмешек. В 1765 году бесстрашного исследователя поместили в психиатрическую клинику в Хантингдоне. Сумасшествие было свойственно всем Джерминам, но они, на радость людям, не отличались плодовитостью. Генеалогическое древо не разветвилось, и Артур оказался последним в роду. Еще неизвестно, как бы он поступил, получив злополучный предмет, если бы род на нем не заканчивался. Семейство Джерминов и до него не отличалось привлекательностью – что-нибудь да портило внешность каждого в роду, но Артур превзошел всех. Судя по портретам предков в родовом поместье Джерминов, до сэра Уэйда еще попадались приятные лица. Сумасшествие в семье, без всякого сомнения, пошло от сэра Уэйда. Его безумные истории об Африке одновременно потешали и ужасали его немногочисленных друзей. Сумасшествие проявилось и в его коллекции раритетов и образцов: нормальному человеку не пришло бы в голову собрать и сохранить нечто подобное. Но что особенно потрясло окружающих, так это поистине восточное затворничество, на которое он обрек свою жену. По его словам, она была дочерью португальского торговца, с которым он познакомился в Африке. Ей не нравился английский образ жизни. Леди Джермин приехала вместе с мужем и младенцем сыном из второй, самой долгой его экспедиции, а потом сопровождала его в третьей, последней, откуда не вернулась. Никто и никогда не видел леди Джермин лицом к лицу, даже прислуга. Она отличалась своеобычным, весьма вспыльчивым нравом. Во время своего короткого пребывания в родовом поместье Джерминов она жила в дальнем крыле дома, общаясь лишь с мужем. Сэр Уэйд проявлял особую заботу о своем семействе. В Африке он никому не доверял своего сына, если не считать неприятной на вид черной служанки родом из Гвинеи. Вернувшись после смерти жены в Англию, он взял всецело на себя попечение о сыне. Друзья сочли сэра Уэйда сумасшедшим из-за разговоров, которые он заводил, особенно когда бывал навеселе. В рациональном восемнадцатом веке эксцентричные рассказы ученого о диких зрелищах и диковинных происшествиях под луной в Конго казались по крайней мере неблагоразумными. А он живописал гигантские стены и колонны вымершего полуразрушенного города, увитого лианами, влажные каменные ступени, ведущие в мрачную бездну подземных сокровищниц и невообразимых катакомб. Всех особо поразили бредовые вымыслы о живых существах, обитающих на руинах города, – полузверях из джунглей, полулюдях из языческого города. И Плиний проявил бы изрядный скепсис, описывая подобные фантастические сущности. По словам сэра Уэйда, они, возможно, появились после того, как в опустевшем городе среди стен, сводов и резных колонн поселились человекообразные обезьяны. Вернувшись из последней экспедиции, сэр Уэйд стал еще более словоохотлив, особенно после третьей кружки в «Голове рыцаря». С жаром, приводившим слушателей в содрогание, он похвалялся своими находками в джунглях, своим житьем среди руин страшного города, где до него никто не бывал. А потом он понес околесицу о таинственных живых существах, и его запрятали в сумасшедший дом. Он серьезно повредился рассудком и даже не протестовал, когда его заперли в комнате с решеткой в Хантингдоне. С тех пор как его сын вышел из младенческого возраста, сэр Уэйд все меньше и меньше любил свой дом, а под конец он, возможно, вызывал у хозяина страх. Сэр Уэйд почти все время обретался в «Голове рыцаря», и, когда его посадили в сумасшедший дом, сэр Уэйд в какой-то степени почел это за благо, будто ему была дарована некая защита. Через три года он умер. Сын сэра Уэйда Джермина Филип был очень странным человеком. Несмотря на разительное сходство с отцом, в его внешности и в манере держаться проявлялась откровенная грубость, и все избегали его общества. Хоть Филип и не унаследовал отцовского безумия, как опасались многие, он был на редкость глуп и подвержен приступам необузданной ярости. Он был невысок ростом, но очень силен и невероятно подвижен. Через двенадцать лет после того, как он получил титул баронета, Филип женился на дочери своего лесничего. Молва приписывала ей цыганское происхождение. Еще до рождения сына Филип поступил простым матросом на корабль, что окончательно отвратило от него общество, и без того возмущенное его поведением и мезальянсом. Когда закончилась Война за независимость в Америке, Филип, по слухам, служил на торговом судне, ходившем в Африку. Он прослыл сильным и сноровистым, но однажды, когда его корабль бросил якорь у берега Конго, Филип бесследно исчез. С сыном Филипа Джермина наследственность сыграла роковую шутку. Высокий и довольно красивый, несмотря на некоторую диспропорцию в телосложении, наделенный своеобразным восточным изяществом, Роберт Джермин вошел в жизнь как ученый и исследователь. Именно он впервые занялся изучением огромной коллекции раритетов, которую его сумасшедший дед привез из Африки, и прославился как этнолог. В 1815 году сэр Роберт женился на дочери седьмого виконта Брайтхольма и имел в браке троих детей. Старшего и младшего никто никогда не видел: оба отличались физическим уродством и слабоумием. Опечаленный семейными невзгодами ученый искал утешения в работе и совершил две продолжительные экспедиции в глубь Африки. В 1849 году его второй сын Невил, личность, прямо скажем, отталкивающая, сочетавший грубость Филипа Джермина с высокомерием Брайтхольмов, убежал из дому с какой-то танцовщицей, но через год вернулся и получил прощение. Он переступил порог родительского дома вдовцом с младенцем сыном Альфредом, в будущем – отцом Артура Джермина. Друзья говорили, что череда семейных невзгод повредила рассудок сэра Роберта Джермина, но на самом деле несчастье произошло, вероятно, из-за африканской легенды. Старый исследователь собирал фольклор племени онга, жившего там, где дед и он сам проводили исследования, надеясь каким-то образом объяснить сумасбродные вымыслы сэра Уэйда о затерянном в песках городе, населенном полулюдьми. Определенная логика в странных повествованиях предка могла означать, что воображение сумасшедшего стимулировалось мифами туземцев. Девятнадцатого октября 1852 года в поместье Джермина явился исследователь Африки Сэмюэль Ситон с рукописью собранного им фольклора племени онга, полагая, что некоторые предания о сером городе, населенном белыми обезьянами, которыми управлял белый бог, могут представлять ценность для этнолога. В беседе с сэром Робертом он дополнил записи собственными сведениями. Мы никогда не узнаем, что именно он поведал сэру Роберту, потому что произошла неслыханная трагедия. Сэр Роберт вышел из библиотеки, оставив там труп задушенного им исследователя, и, прежде чем его задержали, убил троих своих детей – старшего и младшего, которых никто не видел, и второго сына, убегавшего из дому. Невил погиб, но спас своего двухлетнего сына, иначе одержимый убийством безумец прикончил бы и его. Сам сэр Роберт, упрямо отказывавшийся произнести хоть слово, после неоднократных попыток лишить себя жизни умер от апоплексии на втором году заключения. Сэр Альфред Джермин получил титул баронета, не достигнув четырехлетнего возраста, но его вкусы никак не соответствовали титулу. В двадцать лет он стал оркестрантом мюзик-холла, а в тридцать шесть, бросив жену и ребенка, начал разъезжать с бродячим американским цирком. Конец его был поистине ужасен. Среди животных цирка, с которыми он разъезжал, выделялся самец-горилла, более светлый, чем обычно бывают гориллы, на удивление послушный, общий любимец труппы. Альфред Джермин был прямо-таки зачарован гориллой и часто подолгу смотрел на него, стоя у клетки. Потом Джермин просил и получил разрешение дрессировать животное и удивлял артистов и зрителей своими успехами. Как-то утром в Чикаго Альфред Джермин репетировал с гориллой чрезвычайно остроумно задуманный номер – боксерский матч. Зверь ударил его сильней, чем обычно, больно ранив не только тело, но и самолюбие начинающего дрессировщика. О том, что за этим последовало, члены труппы «Величайшее шоу на земле» вспоминать не любят. Они никак не ожидали, что сэр Альфред Джермин, испустив пронзительный нечеловеческий вопль, вцепится двумя руками в неуклюжего партнера, повалит его на пол и злобно вонзится зубами в волосатое горло. Зверь растерялся, но ненадолго, и, прежде чем профессиональный дрессировщик что-то предпринял, опознать тело баронета было уже невозможно. Артур Джермин был сыном сэра Альфреда Джермина и певички из мюзик-холла неизвестного происхождения. Когда муж и отец ее сына бросил семью, она привезла ребенка в поместье Джерминов. Там уже никто не жил, и возражать против ее присутствия было некому. Мать Артура имела какие-то представления о достоинстве аристократа и при всей скудости средств сумела дать сыну отличное образование. Поскольку денег едва хватало на жизнь, родовое гнездо представляло собой жалкое зрелище, но молодой Артур очень любил старый дом и атмосферу старины. Поэт и мечтатель, он не походил ни на одного из своих родственников. Соседи, слышавшие рассказы о португальской жене старого сэра Уэйда, которую никто не видел, допускали, что в Артуре дала себя знать ее латинская кровь, но большинство насмехалось над его чувствительностью к красоте и приписывало ее матери, певичке из мюзик-холла; они так и не приняли ее в свой круг. Тонкость поэтической души Артура являла собой разительный контраст с его непривлекательной внешностью. Многие из Джерминов обладали странной и даже отталкивающей внешностью, но Артур превзошел всех. Трудно сказать, на кого он походил. Асимметричное лицо Артура, его странное выражение, несоразмерно длинные руки вызывали дрожь отвращения у тех, кто видел его впервые. Но ум и характер Артура Джермина с лихвой компенсировали эти недостатки. Талантливый и образованный, он удостоился высших ученых степеней в Оксфорде и, похоже, мог возродить былую славу своего рода в науке. Хоть по натуре он был скорей поэт, чем ученый, Артур задумал продолжить работу предков в области африканской этнологии, используя удивительную коллекцию, собранную сэром Уэйдом. Поэтическое воображение часто рисовало ему доисторическую цивилизацию, в которую так свято верил безумный исследователь, безмолвный город в джунглях, упоминавшийся в самых бредовых его вымыслах. Туманные намеки на существование некой гибридной расы полулюдей-полуобезьян из джунглей одновременно завораживали и ужасали Артура. Он часто размышлял, на какой почве возникли такие фантазии, и надеялся, что более поздние исследования его прадеда и Сэмюэля Ситона прольют свет на эту загадку. В 1911 году после смерти матери сэр Артур Джермин твердо решил завершить исследования в Африке. Он продал часть имения, снарядил экспедицию и отплыл в Конго. Там он по договоренности с бельгийскими властями получил проводников и провел год в Онге и Калири. Результаты превзошли все его ожидания. Среди вождей племени калири был старик по имени Мвану, обладавший не только исключительно цепкой памятью, но и редким умом и интересом к преданиям старины. Он подтвердил все сведения о каменном городе и белых обезьянах и дополнил их рассказами, которые сам слышал от стариков. По словам Мвану, серого каменного города и населявших его полулюдей уже не существовало: их уничтожило воинственное племя нбангус много лет тому назад. Это племя, разрушив большинство зданий и убив гибридов, унесло с собой мумию богини, которую давно искали. Белая обезьяна – богиня, которой поклонялись жители каменного города, по преданию разных племен в Конго была некогда правительницей города, принцессой. Мвану не имел представления, как выглядели белые обезьяноподобные жители города, но полагал, что именно они его и создали. Джермин не строил догадок, но подробно допросил Мвану и записал очень яркую легенду о мумии богини. По преданию, принцесса-обезьяна стала женой Великого Белого Бога, пришедшего с запада. Долгое время они правили городом вместе, но потом у них родился сын, и все трое ушли. Позднее Бог и принцесса вернулись. Принцесса умерла, и ее божественный супруг мумифицировал тело и построил храм, где она стала предметом почитания. Потом он ушел. Местное предание имело три версии. Согласно одной из них, никаких событий больше не происходило, но мумия стала символом верховенства, и все племена жаждали ее заполучить. Потому-то нбангус и унесли ее с собой. Согласно другой, Бог вернулся и умер в храме у ног жены. Третья повествовала о возвращении повзрослевшего сына – человека, обезьяны или Бога, – он сам не знал, кто он. Разумеется, африканцы, наделенные богатым воображением, использовали наилучшим образом все события, лежавшие в основе эксцентричной легенды. Артур Джермин больше не сомневался, что город в джунглях, описанный старым сэром Уэйдом, существовал, и вряд ли удивился, когда в начале 1912 года отыскал его руины. Должно быть, сэр Уэйд преувеличил его размеры, но все же сами по себе камни доказывали, что здесь стоял город, а не обычная негритянская деревня. К сожалению, резьбы по камню обнаружить не удалось, да и экспедиция была слишком малочисленна, чтобы расчистить единственный видимый проход, который вел, судя по всему, к системе склепов, упомянутой в рукописи сэра Уэйда. Артур расспросил всех вождей племен в округе о белых обезьянах и мумии богини, но рассказ старого Мвану уточнил и пополнил европеец. М. Верхаерен, бельгийский агент торговой миссии в Конго, полагал, что не только найдет, но и получит мумию богини, о которой что-то слышал и раньше. Некогда могущественное племя нбангус, по его словам, превратилось в покорных слуг правительства короля Альберта, и не так уж трудно уговорить их расстаться с захваченной ими ужасной богиней. Когда Джермин отплыл в Англию, душа его ликовала: через несколько месяцев он надеялся получить бесценную этнологическую реликвию, подтверждающую достоверность самого фантастического рассказа его прапрапрадеда. Возможно, людям, жившим неподалеку от поместья Джермин, доводилось слышать еще более дикие вымыслы сэра Уэйда от своих предков, сидевших, бывало, с ним за одним столом в «Голове рыцаря». Артур Джермин терпеливо ждал посылку от М. Верхаерена, а сам тем временем с еще большим тщанием изучал рукописи своего безумного предка. Он ощутил духовную близость с сэром Уэйдом и принялся искать реликвии, связанные с его жизнью в Англии, равно как и в Африке. Сохранилось много устных преданий о его таинственной жене, которая вела затворнический образ жизни, но ничего осязаемого от ее пребывания в поместье не осталось. Джермин терялся в догадках, чем это было вызвано, и пришел к выводу, что главная причина – безумие мужа. Он вспомнил, что, по слухам, его прапрапрабабушка была дочерью португальского торговца в Африке. Несомненно, жена, обладавшая наследственным практическим складом ума и поверхностным знанием Черного континента, подтрунивала над рассказами сэра Уэйда о глухих краях Африки, а он навряд ли мог простить подобные насмешки. Она умерла в Африке. Вероятно, муж увез ее туда по своей воле, желая доказать истинность своих рассказов. Джермин, строя догадки, сам невольно улыбался: полтора столетия минуло со времени смерти его удивительных предков, и все его старания тщетны. В июне 1913 года пришло письмо от М. Верхаерена с известием, что он нашел мумию богини. По его словам, это нечто из ряда вон выходящее и не ему, любителю, браться за классификацию подобного чуда. Только ученый способен установить, кто мумифицирован – человек или обезьяна, и сам процесс затрудняется ее неважным состоянием. Время и климат Конго не щадят мумии, особенно если работа произведена непрофессионально, как, вероятно, в данном случае. На шее неведомого существа обнаружена золотая цепочка, а на ней – пустой медальон с гербом. Он, скорее всего, принадлежал какому-нибудь незадачливому путешественнику, захваченному воинственными нбангус, которые повесили его на шею богини как амулет. Описывая овал лица мумии, бельгиец прибег к весьма эксцентричному сравнению и в шутливой форме заметил, что он наверняка поразит его корреспондента. Впрочем, он интересовался научными результатами исследования и, не желая тратить слова попусту, сообщал, что мумия, упакованная надлежащим образом, прибудет к адресату примерно через месяц после получения письма. Посылку с упомянутым предметом доставили Джермину днем третьего августа 1913 года. Ее сразу же отнесли в большую комнату, где размещалась этнологическая коллекция из Африки, экспонированная сэром Робертом и Артуром. О том, что последовало за этим событием, можно судить по рассказам слуг и сообщениям прессы того времени. Из всех свидетельств самое подробное и связное принадлежит дворецкому Соумзу. Согласно его показаниям, заслуживающим доверия, сэр Артур Джермин отослал всех слуг, прежде чем открыл ящик. Стук молотка не оставлял сомнений, что сэр Артур тотчас же взялся за дело. Потом некоторое время из комнаты не доносилось ни звука. Соумз затруднялся уточнить, как долго это длилось, но примерно через четверть часа послышался страшный крик. Кричал, несомненно, Джермин. Тотчас он сам выскочил из комнаты и кинулся к входной двери, будто его преследовал злейший враг. Выражение его лица, достаточно непривлекательного и в нормальном состоянии, было неописуемо. У парадной двери Джермин вдруг остановился, будто вспомнил что-то, и бегом спустился в погреб. Ошеломленные слуги замерли на верхней площадке лестницы, но хозяин так и не вернулся. Снизу донесся запах пролитого масла. Когда стемнело, хлопнула наружная дверь погреба, ведущая во двор, и мальчишка-конюх увидел Артура Джермина, с головы до ног облитого маслом. Он прокрался через двор и вышел на торфяное болото, поросшее вереском. И вот тогда охваченные ужасом люди увидели финал трагедии. Сверкнула искра, мелькнуло пламя, и столб огня от живого человеческого факела вознесся в небо. Род Джерминов прекратил свое существование. Обгоревшие останки Артура Джермина не собрали и не предали земле, а причина кроется в том, что нашли после акта самосожжения, а именно – в предмете, находившемся в ящике. Мумия богини вызывала тошноту – сморщенная и полусъеденная насекомыми, но то, что это мумия белой обезьяны неизвестного науке вида, не вызывало сомнений. Значительно менее волосатая, чем обычные обезьяны, и несравненно больше похожая на человека, она приводила в шок. Подробное описание произвело бы отталкивающее впечатление, но две важные детали следует упомянуть, потому что они до отвращения сообразны с записями сэра Уэйда об африканской экспедиции и конголезскими легендами о Белом Боге и принцессе-обезьяне. А речь идет о том, что герб на золотом медальоне, висевшем на шее мумии, был родовым гербом Джерминов. Шутливое же предположение М. Верхаерена о некотором сходстве со сморщенной мумией относилось – к внезапному чудовищному, нечеловеческому ужасу чувствительного Артура Джермина – к нему самому, прапраправнуку сэра Уэйда и его неизвестной жены. Члены Королевского антропологического института сожгли мумию, а медальон бросили в колодец, и некоторые из них не признают даже факта существования Артура Джермина. Кошки Ултара Говорят, в городке Ултаре, который находится за рекой Скай, запрещается убивать кошек. Я охотно верю в такой запрет, глядя, как мой кот с блаженным мурлыканьем расположился у камина. В кошках есть нечто таинственное, сродни волшебству, невидимому человеческому глазу. Кошка – душа Древнего Египта, хранительница преданий забытых городов в Мероэ и Офире. Она одной крови с царями джунглей, преемница тайн древней мрачной Африки. Сфинкс – ее двоюродный брат и говорит на ее языке, но кошка древнее сфинкса и помнит то, что он запамятовал. До того как в Ултаре наложили табу на убийство кошек, там жил бедняк с женой. Они с какой-то злой радостью ставили ловушки и убивали соседских кошек. Причина мне неизвестна, хотя многие не выносят кошачьих воплей по ночам, многим не нравится, как кошки крадутся в сумерках по чужим дворам и садам. Но какова бы ни была причина, старики с удовольствием отлавливали и убивали любую кошку, бродившую возле их лачуги, и по отчаянному визгу в темноте горожане догадывались, что убийство было изощренным. Соседи и не пытались объясниться со стариком и его женой: всех отпугивали их сморщенные злые лица, и никому не хотелось заходить в темную лачугу под разросшимися дубами в их запущенном саду. По правде говоря, страх перед стариками пересиливал неприязнь к ним, и, вместо того чтобы как следует отругать безжалостных убийц, хозяева кошек старались не подпускать своих любимцев близко к их темному жилищу. А если по недосмотру кошка пропадала и в ночи раздавались отчаянные вопли, владельцы горестно оплакивали свою потерю и благодарили судьбу, что потеряли кошку, а не ребенка. Ведь жители Ултара по простоте душевной не задумывались, откуда взялись кошки. Однажды на узких мощенных булыжником улицах Ултара появились фургоны с неведомыми странниками. Темнокожие люди, приехавшие с юга, не походили на тех, что проезжали через городок дважды в год. Они остановились на рыночной площади, предсказывали за серебряные монетки судьбу и покупали у торговцев яркие бусы. Никто не знал, из какой страны они прибыли, но горожане дивились молитвам, которые они возносили, и странным изображениям по бокам фургонов: там были намалеваны люди с кошачьими, орлиными, бараньими и львиными головами. А вождь пришельцев носил на голове убор с двумя рогами и диковинным диском меж ними. Был с ними мальчик-сирота с черным котенком. Чума не пощадила малыша, оставив ему в утешение только черный пушистый комочек. Но для ребенка и черный котенок был отрадой. Мальчонка, которого темнокожие странники называли Менес, чаще улыбался, чем плакал, играя с резвым котенком на ступеньках странно разрисованного фургона. На третье утро в Ултаре мальчик хватился своего котенка и горько заплакал. На рыночной площади горожане рассказали ему про старика и старуху, про ночные кошачьи вопли. Услышав их рассказ, мальчик задумался, а потом произнес молитву. Протянув руки к солнцу, он молился на чужом языке, непонятном горожанам. Собственно, они и не пытались понять мальчика: все стояли, задрав голову к небу и дивились, какие причудливые формы принимают облака. Удивительно, но стоило мальчику произнести молитву, как на небе стали собираться облака, принимая формы странных существ с рогами и диском меж ними. Но природа щедра на выдумки для людей с воображением. В тот вечер приезжие покинули Ултар, и больше их никогда не видели. А местные жители всполошились: во всем городке не осталось ни одной кошки. Все коты и кошки как сквозь землю провалились – большие и маленькие, черные, дымчатые, рыжие, белые, полосатые. Старый бургомистр Крэнон божился, что кошек увезли темнокожие в отместку за убитого котенка Менеса, и проклинал чужестранцев и мальчишку. Но Нит, тощий нотариус, заявил, что у него на подозрении старик со старухой: все знают про их ненависть к кошкам и возрастающую дерзость. Тем не менее никто не решился обвинить в убийстве зловещую парочку, даже когда маленький Атал, сын хозяина гостиницы, поклялся, что видел кошек в их распроклятом дворе. По его словам, все кошки парами ходили вокруг стариковой лачуги, будто совершая какой-то неслыханный звериный обряд. Горожане не знали, стоит ли верить рассказу ребенка. Конечно, злодеи могли колдовством умертвить всех кошек, но уж лучше дождаться, когда они выйдут из своего мрачного пакостного двора. Подавив бессильную злобу, ултарцы уснули, а наутро – хотите верьте, хотите нет – все кошки Ултара сидели у родных очагов. Большие и маленькие, дымчатые, рыжие, белые, полосатые – все до одной! Все они были сытые и гладкие на вид и блаженно мурлыкали. Горожане только диву давались, пересудам не было конца. Старый Крэнон снова божился, что кошек увезли темнокожие: от стариков они бы живыми не выбрались. Все сошлись на одном: кошки не ели мяса и не пили молока – вот в чем загадка. И два дня кряду сытые ленивые кошки Ултара, не притрагиваясь к пище, дремали у очага или на солнышке. Прошла неделя, и жители городка спохватились, что вечерами в лачуге под развесистыми дубами не зажигают свет. Потом тощий Нит заметил, что старик и старуха не показывались на людях с тех пор, как пропали кошки. Еще через неделю бургомистр преодолел свой страх и решил наведаться в тихую обитель по долгу службы. Но он предусмотрительно взял с собой двух свидетелей – Шэнга, кузнеца, и Тала, резчика по камню. Они сломали тонкую дверь, и вот какая им открылась картина. На глинобитном полу лежали два чисто обглоданных скелета, а по темным углам ползали странные жуки. В городке начались пересуды. Следователь по уголовным делам Зат долго совещался с Нитом, тощим нотариусом. Потом он буквально засыпал вопросами Крэнона, Шэнга и Тала. Допросили даже маленького Атала, сына хозяина постоялого двора, и дали ему в награду леденец. Разговор шел о старике и старухе, о темнокожих странниках, приехавших в фургоне, о мальчишке Менесе и его черном котенке, о молитве Менеса и облаках на небе во время молитвы, об исчезновении кошек и о том, что нашли в лачуге под дубами в проклятом дворе! И в завершение всех дел горожане приняли закон, о котором толкуют торговцы в Хатеге и путники в Нире, – закон, запрещающий убивать кошек в Ултаре. Селефаис Во сне Куранес видел город в долине, морской берег вдали и снежную вершину горы над морем. Во сне пестро раскрашенные галеры, отчалившие из гавани, плыли в дальние края, где море смыкается с небом. Во сне он и получил имя Куранес: когда он бодрствовал, его звали иначе. Вероятно, он не случайно придумал себе другое имя: Куранес был последним в роду и остро чувствовал свое одиночество в многомиллионной равнодушной лондонской толпе. Не так уж много людей с ним разговаривали и обращались к нему по имени. Его деньги и земли – все ушло в прошлое, и ему было безразлично, кем он слывет меж людьми. Куранес предпочитал грезить и писать о своих грезах. Те, кому он показывал первые пробы пера, высмеяли его, и Куранес стал писать для себя, а потом и вовсе бросил это занятие. И чем больше он удалялся от мира, тем изумительнее становились его сны, и всякая попытка описать их была заранее обречена на неудачу. Куранес был человеком несовременным и мыслил не так, как те, что пишут. Они пытались сорвать с жизни ее узорчатый убор мифа и показать неприкрытое безобразие отвратительной реальности. Куранес же искал лишь красоту. Ее не смогли раскрыть правда и опыт, и тогда он обратился к фантазии и иллюзии и нашел красоту совсем рядом – в туманных воспоминаниях и мечтах детства. Немногие сознают, какие чудесные горизонты раскрываются в историях и мечтах юности. Дети, слушая и мечтая, осмысливают все лишь наполовину, а когда уже взрослыми мы пытаемся что-то вспомнить, воспоминания получаются скучными и прозаичными, ибо мы уже отравлены ядом жизни. И все же некоторые просыпаются, увидев во сне диковинные фантазии – зачарованные горы и сады, фонтаны, поющие на солнце, золотые пики гор, обрывающихся к ласковым морям, долины, простирающиеся вокруг спящих городов из камня и бронзы, удальцов, разъезжающих на белых лошадях, покрытых попонами, по опушкам густых лесов. И тогда мы догадываемся, что заглянули в прошлое, в мир чудес, через ворота из слоновой кости, открытые для нас прежде, когда мы еще не были так мудры и несчастны. Куранес внезапно обрел старый мир своего детства. Ему снился дом, где он родился, большой, увитый плющом. В этом доме жили тринадцать поколений его предков, там он мечтал умереть и сам. Благоуханной летней ночью при луне Куранес тайком пробежал через сады, спустился вниз, по террасам, мимо старых дубов в парке, и вышел на длинную белую дорогу, ведущую в деревню. Она была очень старая на вид, с развалившимися домами на околице, будто начинающая убывать луна. Куранес невольно задумался: что же таится в домах с островерхими крышами – сон или смерть? Улицы поросли осокой, а дома смотрели на него туманным взглядом оконных стекол либо пустыми черными глазницами. Куранес нигде не останавливался, будто шел к указанной цели. Он не проявлял своеволия, опасаясь, что все вдруг окажется иллюзией, как мечты и устремления повседневной жизни, никогда не приводящие к цели. Потом он прошел по улице, спускавшейся вниз, к обрыву, и внезапно оказался на краю света, у бездны, где стояла и деревня, и весь мир. Дальше открывалась взору бесконечная пустота, не отзывавшаяся эхом, и небо над ней было пусто, оно не освещалось даже ущербной луной и мерцанием звезд. Вера побудила Куранеса сделать шаг вперед, и он полетел вниз, все дальше и дальше, минуя тьму, неприснившиеся сны, слабо светящиеся сферы, былые сновидения и крылатых смеющихся эльфов, которые, казалось, высмеивали всех мечтателей мира. Потом Куранес разглядел во тьме ущелье и город в долине, сверкающий вдали на фоне неба, моря и снежной вершины горы, обрывающейся к морю. Куранес проснулся в тот же миг, как увидел город, но ему хватило и мига. Он сразу узнал Селефаис, город в долине Оот-Наргай за Танарианскими горами. Там его дух бродил целую вечность – тот час давнего летнего полдня, когда он убежал от няньки и заснул возле деревни, убаюканный теплым ветерком с моря и плывущими над горой облаками. Когда его нашли и разбудили, он отбивался изо всех сил, потому что во сне должен был отплыть на золотой галере в чудесные края, где море смыкается с небом. Вот и теперь, проснувшись, Куранес почувствовал досаду, потому что нашел наконец сказочный город после сорока тоскливых лет. Но через три ночи Куранес снова вернулся в Селефаис. Как и раньше, ему сначала приснилась деревушка, сонная или вымершая, и бездна, в которую он должен был тихо слететь. Потом снова появилось ущелье, и Куранес увидел сверкающие минареты города, изящные галеры на якоре в голубой гавани и китайские деревья гинкго на горе Аран, колышемые морским ветерком. Но на этот раз никто не выхватил его из мира грез. Как крылатое существо, он слетел на поросшую травой полянку на склоне горы, и ноги его мягко коснулись травы. Он наконец вернулся в долину Оот-Наргай, в замечательный город Селефаис. Куранес спускался с горы, наслаждаясь ароматом трав, любуясь яркими цветами. Он перешел бурливую речку Нараху по деревянному мостику, на котором вырезал свое имя много лет назад, миновал рощицу и подошел к большому каменному мосту у городских ворот. Здесь ничто не изменилось: не потемнели мраморные стены, не покрылись патиной бронзовые скульптуры на них. И Куранес понял: ему нечего опасаться, здесь ничего не изменилось, не исчезло. Даже часовые на крепостном валу были те же и такие же молодые, какими он их запомнил. Когда Куранес явился в город через бронзовые ворота и прошел по ониксовым мостовым, купцы и погонщики верблюдов приветствовали его, как будто он никогда не покидал город. То же самое повторилось в бирюзовом храме Нат-Нортат, где жрецы в венках из орхидей объяснили ему, что в Оот-Наргай время не движется, и люди здесь вечно юные. Потом Куранес прошел по Колонной улице к части крепостного вала, что граничила с гаванью. Там толпились купцы, матросы, чужестранцы из тех краев, где небо смыкается с морем. Куранес долго стоял на крепостном валу, глядя сверху на ярко освещенную гавань, на морскую рябь, сверкавшую под чужим солнцем, на галеры, легко скользившие по воде. Взгляд его притягивала и гора Аран, царственно возвышавшаяся над морем. Ее нижние склоны оживляла зелень деревьев, а снежный пик упирался в небо. Куранесу как никогда хотелось отплыть на галере в дальние края, о которых он слышал так много чудесного, и он отправился на поиски капитана, согласившегося давным-давно взять его с собой в плавание. Он разыскал этого человека, Атхиба. Тот по-прежнему сидел на сундуке с пряностями и, казалось, даже не заметил, сколько времени прошло с тех пор. Они подплыли к галере, стоявшей на якоре, капитан отдал приказ гребцам, и галера вышла в бурное Серенарианское море, которое где-то сливается с небом. Несколько дней галера легко неслась по волнам, и наконец путники приблизились к горизонту – туда, где небо сливается с морем. Галера, не замедляя хода, вплыла в голубизну неба меж пушистых облачков, тронутых розоватыми отблесками солнца. А далеко внизу, под килем, Куранес видел чужие земли, реки и города неслыханной красоты, нежившиеся в лучах солнца, которое здесь никогда не заходило. Наконец Атхиб сказал, что путешествие подходит к концу, вскоре они войдут в гавань Серанниана, облачного города из розового мрамора, построенного на эфирном берегу, где западный ветер веет в небе. Но когда показалась самая высокая резная башня, в пространстве послышался звук, от которого Куранес проснулся в своей лондонской мансарде. Потом Куранес месяц за месяцем тщетно искал чудесный город Селефаис и галеры, уплывающие в небо, и хоть в грезах он посетил много чудных, неизвестных мест, никто из встреченных им людей не помог ему отыскать Оот-Наргай, лежащий за Танарианскими горами. Как-то ночью он пролетал над темными горами, где на большом расстоянии друг от друга горели едва различимые костры. Там паслись стада диковинных косматых животных, и на шее у вожаков болтались позванивающие при ходьбе колокольчики. В самой глухой части этой страны, затерянной в горах, куда редко проникали путешественники, Куранес обнаружил очень древнюю стену, вьющуюся зигзагом через горы и долины. Не верилось, что это гигантское сооружение – дело рук человеческих: и в ту, и в другую сторону стена уходила в неоглядную даль. Как-то в предрассветных сумерках он увидел за стеной причудливые сады с вишневыми деревьями, а когда взошло солнце, его взору открылся прекрасный мир белых и красных цветов, сочной зеленой листвы, белых дорожек, сверкающих ручейков и голубых маленьких озер, резных мостиков и пагод с красными крышами. Куранес был восхищен и на миг забыл про Селефаис. Но по дороге к пагоде он вспомнил про чудесный город и спросил бы местных людей про него, но обнаружил, что здесь живут только птицы и бабочки. Другой ночью Куранес поднимался по бесконечной винтовой лестнице из мокрого камня и наконец увидел из окна башни освещенную луной долину и реку. На противоположном берегу реки лежал спящий город, и Куранесу показалось, что он узнает знакомые места. Он спустился бы и спросил, как добраться в Оот-Наргай, но вдруг из-за горизонта выплыла на небо яркая звезда, и Куранес понял, что перед ним – развалины города, не река, а болото, поросшее камышом, и на всем вокруг лежит печать смерти с тех пор, как король Кинаратолис вернулся домой с победой и узрел месть богов. Итак, Куранес тщетно искал сказочный город Селефаис и его галеры, плывущие в небесный град Серанниан, и тем временем видел много чудес. Однажды он едва спасся от верховного жреца, о котором лучше умолчать. Скажу лишь, что он носит на лице желтую шелковую маску и живет в полном одиночестве в очень древнем каменном монастыре, расположенном на холодном пустынном плато Ленг. Со временем Куранесу стали так несносны бесцветные дни, предваряющие ночи, что он стал прибегать к наркотикам, желая продлить ночные грезы. Очень помогал гашиш, и с его помощью Куранес совершил путешествие в неведомое пространство, где отсутствует форма. Там светящиеся газы изучают тайну жизни. Газ цвета фиалки рассказал Куранесу, что это пространство находится за пределами того, что он назвал бесконечностью. Фиалковый газ не слышал раньше о планетах и живых организмах. Он определил, что Куранес явился из бесконечности, где существуют материя, энергия и сила притяжения. Куранес всей душой стремился в Селефаис с его дивными минаретами и потому стал принимать большую дозу наркотиков. В конце концов все деньги вышли и не на что было покупать наркотики. Летом Куранеса выселили из мансарды. Бесцельно бродя по улицам, он пересек мост и оказался в глухом месте, где дома попадались все реже и реже. И тогда наконец его мечта исполнилась: Куранес повстречал кортеж рыцарей из Селефаиса, прибывший затем, чтобы забрать его с собою навсегда. Они были прекрасны, эти рыцари на чалых лошадях, в сверкающих доспехах и затканных золотом плащах с гербами. Их было так много, что Куранес сначала принял кортеж по ошибке за войско. Но их прислали, чтобы оказать ему особую честь: ведь Куранес создал Оот-Наргай в своих мечтах, и потому теперь его назначили Верховным богом города навечно. Рыцари усадили Куранеса на коня, и он поскакал во главе кавалькады. Величественная конница миновала равнины Суррея, а потом и родовой замок Куранеса, где жили его предки. И вот что странно: всадники мчались вперед, совершая обратное путешествие во времени. Так, проезжая в сумерках деревню, Куранес видел дома и людей глазами Чосера или его предшественников. Порой им попадались рыцари верхом, которых сопровождали вассалы. Когда стемнело, лошади побежали еще резвее, а в ночи они летели, будто по воздуху. В предрассветных сумерках они приблизились к деревне, которую Куранес видел наяву в детстве, а потом во сне – спящую или вымершую. Теперь она была явью, и деревенские жители, вставшие спозаранку, кланялись проезжавшим всадникам. Кавалькада свернула на улицу, которая во сне обрывалась пропастью. В грезах Куранес появлялся здесь ночью, теперь он жаждал увидеть бездну при свете дня и нетерпеливо устремился вперед. Когда вся кавалькада приблизилась к краю пропасти, вокруг разлился золотой свет с запада и покрыл все вокруг лучезарной завесой. Сама пропасть предстала перед их взорами бурлящим хаосом розового и небесно-голубого цвета. Всадники ринулись вниз, поплыли среди сверкающих облаков в серебряном сиянии, и невидимые голоса слились в ликующем гимне. Казалось, они плывут вниз бесконечно долго, и кони ступают по золотым облакам, как по золотому песку в пустыне. Наконец лазурная завеса разверзлась, открыв подлинное великолепие Селефаиса на берегу моря и снежного пика горы над ним. Ярко раскрашенные галеры плыли из гавани в далекие края, где море смыкается с небом. И Куранес стал верховным правителем города своей мечты. Его двор располагался попеременно в Селефаисе и небесном граде Серанниане. Он и сейчас там правит и будет править вечно. А возле утесов Инсмута волны пролива насмешливо перебрасывали тело бродяги, забредшего в полупустую деревню на рассвете; поиграли и выбросили тело возле Тревор-Тауэрс, где жирный и наглый пивной король наслаждается купленной атмосферой старинного родового имения вымершей аристократии. Из потустороннего мира Ужасная, невообразимая перемена произошла с моим лучшим другом Крофордом Тиллингхастом. Я не виделся с ним с того памятного дня два с половиной месяца тому назад, когда он открыл мне, какую цель преследуют его физические и метафизические исследования. В ответ на мои исполненные благоговейного страха возражения и увещевания он в порыве фанатической ярости просто выставил меня из лаборатории и из дома. Я знал, что Крофорд почти все время проводит, запершись в мансарде, в своей лаборатории, наедине с проклятой электрической машиной, слуг отпустил, почти ничего не ест, но мне и в голову не приходило, что за два с половиной месяца с человеком может произойти такая перемена. Меня неприятно поразило, что мой друг, человек плотного телосложения, стал худым, как щепка, но еще больше – обвислая кожа серовато-желтоватого цвета, запавшие глаза с жутковатым огоньком и темными кругами под ними, морщинистый лоб со вздувшимися венами и трясущиеся руки. Ко всему прочему он был отталкивающе, вопиюще неопрятен в одежде, седые у корней волосы висели патлами, на лице, прежде гладко выбритом, выросла неряшливая седая щетина. Я пришел в шок от одного лишь вида Крофорда Тиллингхаста, когда, получив его сумбурное послание, явился в его дом через два с половиной месяца после изгнания. Передо мной стоял дрожащий призрак со свечой в руке. Он опасливо поглядывал через плечо, будто страшился чего-то невидимого в своем старом одиноком доме в глубине Беневолент-стрит. Начнем с того, что Крофорду Тиллингхасту вообще не следовало заниматься наукой и философией. Они – удел хладнокровного беспристрастного исследователя, ибо предлагают две одинаково трагические альтернативы нервному деятельному человеку – отчаяние, если его поиск не увенчался успехом, и невообразимый непередаваемый ужас, если увенчался. Ранее Тиллингхаст был жертвой неудачи и пребывал в одиночестве и меланхолии, теперь же, как подсказывал мне собственный мерзкий страх, он стал жертвой успеха. Я предупреждал его об этом при нашей последней встрече, когда он поделился со мной переживаниями по поводу своего будущего открытия. Тогда он был очень возбужден и взволнован и говорил неестественно высоким голосом, хоть и в своей обычной педантичной манере. – Что нам известно о мире, о Вселенной вокруг нас? – рассуждал он. – У нас абсурдно мало средств получения информации, и наши понятия об окружающих нас предметах чрезвычайно ограниченны. Мы видим предметы так, как позволяет наше восприятие, и совершенно не постигаем их абсолютную природу. Мы, наделенные пятью жалкими чувствами, притворяемся, что понимаем бесконечно сложный космос. А другие существа, с более широким и сильным спектром восприятия, с другим пределом восприятия, не только видят в ином ракурсе то, что видим мы, но и изучают целые миры материи, энергии, жизни возле нас, которые не могут обнаружить наши рецепторы. Я всегда знал: эти странные, непостижимые миры находятся рядом, а теперь верю, что нашел способ сломать барьеры. Я не шучу. За двадцать четыре часа эта машина возле стола создаст волны, способные воздействовать на неизвестные нам органы чувств, существующие в нас как атрофированные или рудиментарные остатки. Такие волны откроют нам перспективы, недоступные человеку, и несколько таких, которые недоступны всему, что именуется органической жизнью. Мы увидим то, на что лают собаки в темноте, вострят уши кошки. Мы увидим это и другое, чего не доводилось еще увидеть простому смертному. Мы преодолеем время и пространство и, не сходя с места, проникнем в святая святых мироздания. Когда Тиллингхаст произнес эти слова, я принялся его отговаривать: я слишком хорошо его знал, и подобные заявления не позабавили меня, а испугали, но фанатик выгнал меня из дому. Он и остался фанатиком, но желание высказаться оказалось сильнее злости, и Тиллингхаст настоятельно просил меня прийти. Я едва распознал его почерк. Когда я вошел в дом своего друга, внезапно превратившегося в дрожащую химеру, меня охватил страх. Казалось, он крадется ко мне из темноты. Слова и идеи, высказанные Тиллингхастом при последней встрече, казалось, нашли воплощение в темноте за пределами небольшого освещенного свечкой круга, и у меня стало муторно на душе от глухого изменившегося голоса хозяина дома. Я осведомился о слугах и огорчился, узнав, что все они ушли три дня тому назад. Мне показалось странным, что даже старый Грегори покинул хозяина, не сказав об этом ни слова мне, преданному другу Тиллингхаста. Ведь именно у него я получал все сведения о Тиллингхасте после того, как он в ярости выгнал меня. Но вскоре растущее любопытство помогло мне преодолеть страх. Я мог только догадываться, зачем я вдруг понадобился Крофорду Тиллингхасту, но он, несомненно, собирался доверить мне какую-то чрезвычайно важную тайну или открытие. Раньше его нездоровый интерес к непознаваемому вызывал у меня чувство протеста, но теперь, когда он явно добился каких-то успехов, я почти разделял его энтузиазм, хоть победа далась ему дорогой ценой. Я поднимался в мансарду пустого темного дома в неверном свете свечи, дрожавшей в руке этого жалкого подобия человека. Электричество, казалось, было отключено во всем доме, и, когда я осведомился об этом у хозяина, он ответил, что на то есть веская причина. – Это было бы слишком… Я бы не решился, – пробормотал Тиллингхаст. Я сразу отметил его новую манеру что-то бормотать себе под нос, раньше он не имел обыкновения разговаривать с самим собой. Наконец мы вошли в лабораторию, располагавшуюся в мансарде, и я увидел ненавистную мне электрическую машину. От нее исходило призрачное зловещее сияние голубоватого цвета. Машина бытла подсоединена к мощной химической батарее, но на первый взгляд не получала никакого тока. Я вспомнил, что в начале эксперимента она трещала и шумела при работе. В ответ на мой вопрос Тиллингхаст пробормотал, что это постоянное свечение не электрического происхождения в том смысле, как я его понимаю. Он усадил меня справа от машины и повернул групповой выключатель. Обычное шипение перешло в жалобный вой и завершилось мягким жужжанием, будто предваряющим тишину. Тем временем свечение сначала усилилось, потом уменьшилось и наконец приобрело бледный оттенок столь удивительного цвета, что я не берусь его описать. От Тиллингхаста, не спускавшего с меня глаз, не укрылось мое замешательство. – Ты понимаешь, что это такое? – спросил он шепотом. – Это ультрафиолетовое излучение. – Тиллингхаст хихикнул, заметив мое удивление. – Ты полагал, что ультрафиолетовое излучение невидимо – так оно и есть, но сейчас ты можешь увидеть его и многое другое. Слушай меня внимательно. Волны этой машины пробуждают в нас тысячу дремлющих чувств – чувств, которые мы приобрели за тысячелетия эволюции, от разрозненных атомов до высокоорганизованной материи, какой является человек. Я увидел истину и намереваюсь показать ее тебе. Хочешь знать, в чем она заключается? Я тебе расскажу. – Тиллингхаст уселся прямо против меня, задул единственную свечу и вперился в меня жутковатым взглядом. – Известные органы чувств, в первую очередь, как я полагаю, уши, получают массу слуховых впечатлений, потому что они напрямую связаны с органами чувств, как бы пребывающими в спячке. Но они существуют. Ты когда-нибудь слышал о шишковидной железе? У меня вызывают смех наши примитивные эндокринологи, эти простофили, парвеню фрейдистского толка. Шишковидная железа – самый важный орган чувственного восприятия, и это открыл я. Она, эта железа, – наше «внутреннее око», именно она передает зрительное изображение в мозг. Если у человека нет отклонений, он именно таким образом получает большую часть информации… Я имею в виду информацию из потустороннего мира. Я обвел взглядом огромную мансарду со скошенной южной стеной, тускло освещенную лучами, недоступными невооруженному глазу. Тени залегли в дальних углах, и будто исчезла истинная природа вещей, все окуталось дымкой нереальности, побуждающей воображение создавать фантомы. Когда Тиллингхаст прервал свой рассказ, я вообразил себя в огромном диковинном храме, воздвигнутом в честь давно умерших богов. Неисчислимые черные колонны уходили от влажного каменного пола в запредельную небесную высь. Я очень ярко представил себе эту картину, а потом она сменилась другой, более страшной. Я вдруг ощутил свое полное, абсолютное одиночество в бесконечной пустоте и беззвучии пространства. Я ощущал вокруг только пустоту, и больше ничего. Ребяческий страх побудил меня вытащить из кармана пистолет, который я всегда ношу с собой по вечерам после ограбления в Ист-Провиденсе. Потом из бесконечного далека возник, мягко расширяясь, звук, едва различимый, слегка вибрирующий и, несомненно, музыкальный. И все же он одолевал безмолвие, и я всем своим существом ощутил сладкую муку. Такое чувство возникает порой, когда нечаянно проведешь ногтем по матовому стеклу. Одновременно возникло нечто сродни холодному сквозняку. Движение воздуха шло оттуда, где слышался отдаленный звук. Затаив дыхание, я чувствовал, что звук и ветер нарастают. Мне показалось, будто я, связанный, лежу на рельсах, и на меня надвигается огромный локомотив. Я обратился к Тиллингхасту, и все видения сразу исчезли. Теперь я снова видел рядом человека, машину и тускло освещенную мансарду. Тиллингхаст с презрением глядел на револьвер, который я невольно вытащил из кармана, но по выражению его лица я догадался, что он слышал и видел то же, что и я, если не больше. Я шепотом рассказал ему о своих ощущениях, и он попросил меня не двигаться с места и настроиться на максимальное восприятие. – Не двигайся, – повторил он, – в этих лучах не только мы видим, но видят и нас. Я сказал тебе, что все слуги ушли, но не сказал, как они ушли. Глупая толстуха экономка включила внизу свет, хоть я просил этого не делать, и в проводах возникла ответная вибрация. Она, вероятно, была в ужасе: до меня доносились снизу ее вопли, хоть я одновременно слышал и видел запредельное. Позднее я обнаружил лишь груду ее тряпья – крайне неприятное зрелище. Тряпье валялось в передней, возле выключателя, потому-то я и догадался, что она нарушила мой приказ. Вот так все слуги и пропали. Но пока мы не двигаемся, мы находимся в относительной безопасности. Помни, мы проникли в жуткий мир, где мы совершенно беспомощны… Не двигаться! Шок открытия и резкая команда парализовали мою волю, и я, к своему ужасу, обнаружил, что снова воспринимаю впечатления из «потустороннего», как выразился Тиллингхаст, мира. Теперь я попал в водоворот звуков и перемещений. Перед глазами у меня мелькали искаженные картины. Я видел смутные очертания мансарды, но из какой-то неведомой точки пространства в нее проникал клубящийся столп неразличимых форм или облаков. Он проходил сквозь массивную крышу справа от меня. Потом снова возник эффект храма, но на сей раз колонны устремлялись в океан света, и слепящий луч из поднебесья скользил вдоль ранее возникшего клубящегося столпа. И вот все завертелось калейдоскопом, и мне показалось, что я вот-вот растворюсь или каким-то образом утрачу форму тела в этой мешанине звуков, видов, неосознанных впечатлений. Но одно видение навеки врезалось мне в память. На мгновение передо мной возникло ночное небо и в нем – сияние вращающихся сфер. Внезапно вспыхнуло целое созвездие сверкающих солнц. Эта галактика имела определенную форму – форму искаженного лица Крофорда Тиллингхаста. Потом мимо меня пролетели какие-то исполинские живые сущности, и вдруг я почувствовал, как иные сущности проходят или проплывают сквозь мое, казалось бы, плотное тело. По-моему, Тиллингхаст смотрел на них: его натренированные чувства позволяли ему улавливать их визуально. Я припомнил его высказывание насчет шишковидной железы и гадал, что открывается его сверхъестественному взору. Неожиданно передо мной возникла сильно увеличенная картина. Над хаосом тени и света формировалось нечто последовательное и определенное, вполне узнаваемое. Все необычное в ней накладывалось на обычное, земное, словно кинокадр на цветной театральный занавес. Я увидел лабораторию в мансарде, электрическую машину и прямо перед собой – неприятное лицо Тиллингхаста, но все остальное пространство было плотно заполнено. В отвратительном беспорядке перемешались живые и неживые формы, каждый знакомый предмет окружали мириады неведомых, чуждых сущностей. Мне показалось, что все знакомые предметы входят в состав незнакомых и наоборот. Среди сущностей преобладали черные и желтоватые монстры, вяло колебавшиеся в такт вибрации машины. Самое неприятное, что их здесь было видимо-невидимо, и меня приводила в ужас способность этих полужидких сущностей перекрываться, как и способность к взаимному проникновению и проникновению в то, что мы считаем плотной материей. Они никогда не пребывали в покое, а непрерывно перемещались с какой-нибудь злонамеренной целью. Порой казалось, что они поглощают друг друга: нападавший набрасывался на жертву и в то же мгновение ее уничтожал. Вспомнив про бесследное исчезновение несчастных слуг, я невольно содрогнулся и уже не мог избавиться от этой мысли, пытаясь наблюдать свойства вновь открывшегося мне мира, незримо окружающего нас. Но вот Тиллингхаст, не спускавший с меня глаз, заговорил снова. – Ты видишь их? Скажи, ты видишь их? Ты видишь сущности, проплывающие возле тебя и сквозь тебя каждое мгновение твоей жизни? Ты видишь создания, образующие то, что люди именуют чистым воздухом и голубым небом? Стало быть, мне удалось сломать барьер: ведь я показал тебе миры, которые еще не наблюдал ни один смертный! Сквозь жуткий хаос до меня донесся его торжествующий вопль, и я взглянул в лицо безумца, когда он с вызовом приблизил его ко мне почти вплотную. Его глаза полыхали огнем, и теперь я понимаю: то была беспредельная ненависть. Машина назойливо жужжала. – Ты полагаешь, эти движущиеся сущности стерли с лица земли слуг? Дурак, они совершенно безобидны! Тем не менее слуги исчезли, не так ли? Ты пытался остановить меня, ты лишал меня веры в свои силы, когда я больше всего нуждался в ободрении и поддержке. Ты боялся вселенской космической правды, проклятый трус, и вот теперь ты в моих руках! Что унесло неведомо куда слуг? Почему они так громко кричали? Не знаешь? Вот так-то! Но ты скоро узнаешь. Смотри на меня, слушай, что я говорю. Неужто ты и впрямь полагаешь, что существуют такие понятия, как пространство и время? Неужто веришь, что существует форма или материя? Так знай же – я проник в такие глубины, что ты своим крошечным умишком и вообразить не можешь. Я заглянул в беспредельность и согнал сюда звездных демонов. Я подчинил себе стихии, перемещающиеся из одного мира в другой, сея смерть и безумие. Пространство принадлежит мне, понимаешь? За мной охотятся некие сущности – те, что поглощают и растворяют, но я знаю, как улизнуть от них. Они поглотят и растворят тебя, как уже проделали это со слугами. Ага, зашевелились, дорогой сэр? Я предупредил тебя, что двигаться опасно, своей резкой командой я спас тебе жизнь. Я спас тебя, чтобы ты увидел побольше и выслушал меня. Пошевелись ты, они бы сразу на тебя набросились. Не беспокойся, они не причинят тебе вреда. Они не причинили никакого вреда и слугам. Бедняги увидели их и подняли крик. Мои любимцы красотой не блещут, но ведь они родом из других мест, а там эстетические стандарты очень отличаются от наших. Дезинтеграция – совершенно безболезненный процесс, уверяю тебя, но я хочу, чтобы ты их увидел. Я видел их мельком, но я знаю, где положить предел. А тебе любопытно это зрелище? Я всегда знал: нет, ты не ученый. Что, дрожишь? Дрожишь от нетерпения увидеть сущности из потустороннего мира, которые я открыл? Тогда почему ты застыл на месте? Притомился? Ну, ладно, не беспокойся, мой друг, они уже направляются сюда… Смотри, смотри, будь ты проклят, они над твоим левым плечом. Мой рассказ подходит к концу, но, возможно, вы знаете развязку из полицейской хроники в газетах. Полицейские услышали выстрел в старом особняке Тиллингхаста, и обнаружили там нас обоих. Тиллингхаст был мертв, я – без сознания. Они арестовали меня, потому что я держал в руке пистолет, но через три часа освободили, установив, что Тиллингхаст скончался от апоплексического удара. Я же стрелял в смертоносную машину, и теперь она валялась, разбитая, на полу в лаборатории. В своих показаниях я многое утаил, опасаясь, что следователь все равно мне не поверит. Исходя из моих уклончивых ответов, медицинский эксперт заключил, что меня загипнотизировал мстительный, одержимый мыслями об убийстве маньяк. Мне бы так хотелось поверить доктору. Если бы я мог отбросить навязчивые мысли про воздух вокруг меня, про небо над головой, моя расшатанная нервная система восстановилась бы очень быстро. А теперь я нигде не чувствую себя в одиночестве, нигде не нахожу покоя, и вместе с усталостью холодком по спине закрадывается в душу отвратительный страх, что меня преследуют. А поверить доктору мешает один простенький факт – полиция так и не обнаружила тела слуг, убийцей которых признали Крофорда Тиллингхаста. Картина в доме Любители ужасов часто посещают необычные удаленные места. Катакомбы Птолемеев, высеченные из камня мавзолеи в средоточениях ужасов, будто для них созданы. Они поднимаются при лунном свете в башни полуразрушенных рейнских замков, спускаются с дрожью в коленках по черным, опутанным паутиной ступенькам в подземелья под руинами забытых городов Азии. Их храмы – заколдованный лес с призраками, одинокая гора, они слоняются возле мрачных валунов на необитаемых островах. Но истинные эпикурейцы ужасов, для которых неизведанная дрожь от невообразимого ужаса – конечная цель и смысл бытия, больше всего ценят старые заброшенные фермы в лесной глуши Новой Англии, ибо там темная сила, одиночество, абсурд и невежество сочетаются таинственными узами, достигая совершенства в отвратительном и ужасном. Самое страшное кроется в убогих некрашеных домишках, притулившихся на сыром склоне холмов, прилегающих к скале. Так они и стоят два столетия или больше, прижавшись, притулившись, прилегая к чему-нибудь, и тем временем их оплетает дикий виноград, окружают деревья. Домишки почти незаметны в своевольном буйстве зелени, в осеняющей их тени. Их оконца тупо таращатся на мир, будто моргают, оцепенев от небытия, отгоняющего безумие, притупляющего в памяти жуткие события. В таких домишках обитали поколения необычных людей, которые давно перевелись. Мрачная фанатичная вера взяла в тиски их предков, разлучила с родней, приучила к глухим местам и свободе. Здесь отпрыски победившей расы процвели, разорвав узы ограничений и запретов, здесь же они сгорбились от страха, угодив в страшное рабство собственных мрачных фантазий. Вдали от цивилизации и просвещения сила пуритан нашла странный выход, а их изоляция, мрачное самоистязание, борьба за выживание с безжалостной природой пробудили в их душах нечто тайное и темное – гены доисторических предков, живших в холодных северных краях. Жизнь воспитала в них практичность, вера – строгость, но греховность победила душевную красоту. Грешные, как и все смертные, но вынужденные скрывать свои грехи из-за строгости религиозных догм, они все меньше и меньше осознавали свои скрытые грехи. Только безгласные домишки в медвежьих углах могут поведать, что здесь кроется с давних времен, но они необщительны и не хотят стряхнуть дремоту, позволяющую им предать все забвению. Порой кажется, что милосерднее было бы снести эти домишки, чтобы спасти их от сонного оцепенения. В ноябре 1896 года холодный проливной дождь загнал меня в такой ветхий дом: я был рад оказаться под любой крышей. Я предпринял поездку в Мискатоник-Вэлли в поисках некоторых генеалогических данных. Дело представлялось мне весьма проблематичным, с небольшими шансами на успех, и потому я решил отправиться в путь на велосипеде, несмотря на позднюю осень. Желая проехать кратчайшим путем в Аркхем, я оказался на проселочной дороге, которой явно не пользовались, да еще попал под проливной дождь. Никакого прибежища поблизости не имелось, только этот ветхий деревянный неприятного вида дом с тусклыми окнами меж двух огромных облетевших вязов. Хоть он стоял далеко от дороги, у подножия скалистой горы, дом произвел на меня гнетущее впечатление с первого взгляда. Добропорядочные, крепкие дома не косятся на путешественников так хитро и навязчиво. Занявшись генеалогическими исследованиями, я ознакомился с легендами прошлого века, настроившими меня против подобных прибежищ. Но разбушевавшаяся стихия вынудила меня забыть о предрассудках, и я погнал велосипед по заросшей тропинке в гору, к закрытой двери дома, одновременно потаенной и манящей. Я почему-то считал само собой разумеющимся то, что дом заброшен и пуст, но, когда подъехал поближе, уверенности во мне поубавилось. Дорожки заросли, но все же они отчетливо просматривались, и это противоречило моей версии о полном запустении. Не пытаясь открыть дверь, я постучал, и внезапно меня охватил безотчетный страх. Я стоял на грубом мшистом камне, служившем порогом, и смотрел на оконные рамы и фрамугу у себя над головой. Хоть и старые, со стеклами почти матовыми от грязи, рамы были целые. Значит, в доме живут, несмотря на его удаленность и заброшенный вид. Однако на мой стук никто не отозвался. Я постучал снова, а потом тронул ржавую щеколду. Дверь оказалась незапертой. Внутри была маленькая прихожая с обвалившейся штукатуркой, и через дверь доносился слабый, но крайне неприятный запах. Я вошел, втянул велосипед и закрыл за собою дверь. Впереди уходила вверх узкая лестница, дверь сбоку от нее, вероятно, вела в подвал. Справа и слева от себя я увидел закрытые двери комнат первого этажа. Привалив велосипед к стене, я открыл дверь слева и вошел в маленькую комнату с низким потолком, тускло освещенную двумя запыленными окошками, крайне бедно обставленную. Судя по всему, она служила чем-то вроде гостиной: здесь стояли стол, несколько стульев, здесь же находился огромный камин, и на каминной полке тикали старинные часы. В полумраке я не мог даже прочесть названия нескольких лежавших тут книг. Все вокруг несло на себе отпечаток старины, это меня и заинтриговало. В здешних краях я нашел много реликвий прошлого, но тут царил дух антикварной лавки: я не заметил в комнате ни единого предмета, относящегося к периоду после Войны за независимость. Если бы не скудность обстановки, комната была бы раем для собирателя старины. Осматривая странное жилище, я почувствовал, что отвращение, вызванное во мне его внешней неприглядностью и мрачностью, усиливается. Не берусь определить, чего именно я боялся, что меня отвращало, но, скорей всего, сама атмосфера дома, пронизанная духом греховного века, его грубостью и тайнами, которые лучше позабыть. Не возникало даже желания посидеть, и я бродил по комнате, разглядывая различные предметы, на которые сразу обратил внимание. Мое особое любопытство вызвала лежавшая на столе книга весьма допотопного вида, и я удивился, что увидел ее не в музее или библиотеке. Книга в кожаном переплете с металлическими застежками прекрасно сохранилась. Здесь, в этом убогом жилище, ей было явно не место. Открыв титульный лист, я удивился еще больше: редчайшее издание – описание Пигафеттой района Конго на латыни, сделанное на основе путевых заметок моряка Лопекса. Книга была напечатана во Франкфурте в 1598 году. Я часто слышал об этом издании, о любопытных иллюстрациях братьев Де Брай, и, жадно перелистывая страницы, забыл на время про свое неприятие окружающего. Гравюры представляли несомненный интерес. Художники вдохновлялись богатым воображением и небрежным описанием и потому изображали бледнолицых негров с кавказскими чертами лица. Я не скоро закрыл бы книгу, если бы не сущая мелочь, действовавшая мне на нервы, возрождавшая чувство неосознанного беспокойства. Меня раздражало, что книга то и дело раскрывалась на гравюре XII, где с мрачной подробностью воспроизводилась обстановка мясной лавки племени каннибалов. Мне стало стыдно за излишнюю чувствительность к таким мелочам, но рисунок вызвал у меня неприятные эмоции, особенно в сочетании с описанием гастрономических вкусов каннибалов. Я заглянул на полку по соседству и изучил ее скудное содержимое – Библию восемнадцатого века, «Путь паломников» того же времени с гротескными гравюрами, напечатанную издателем альманахов Исайей Томасом, пресловутый фолиант Коттона Мэзера «Magnalia Christi Americana» и несколько других книг приблизительно того же периода. Вдруг мое внимание привлек отчетливый звук шагов в комнате наверху. Я испуганно вздрогнул, вспомнив, что никто не ответил на мой стук в дверь, но тотчас заключил: хозяин только что пробудился от крепкого сна. Потом я уже спокойнее слушал, как кто-то спускается по скрипучим ступенькам. Походка у этого человека была тяжелая и в то же время какая-то крадущаяся. Мне такое сочетание не понравилось. Зайдя в комнату, я прикрыл за собою дверь. Теперь после некоторого затишья в передней – вошедший, очевидно, разглядывал мой велосипед – послышалось звяканье щеколды, и входная дверь распахнулась. В дверях стоял человек столь необычной внешности, что я вскрикнул бы от удивления, не будь я с детства приучен к сдержанности. Старый, оборванный, седобородый, мой хозяин тем не менее вызывал почтительное удивление, и причина тому – необычное лицо и телосложение. Он был не менее шести футов ростом и, несмотря на старость и нужду, крепок и плечист. Лицо, почти скрытое длинной бородой, было румяное и не такое морщинистое, как у других стариков. На высокий лоб падала копна седых волос, незначительно поредевших со временем. Взгляд голубых, слегка налитых кровью глаз поражал остротой и живостью. Если бы не вопиющая неопрятность, он производил бы весьма внушительное впечатление. Но неопрятность отталкивала, несмотря на приятную внешность и ладную фигуру. Я даже затрудняюсь описать его одежду – какая-то груда рванья над высокими тяжелыми сапогами, а что касается нечистоплотности, тут уж и слова бессильны. Странная внешность этого человека и инстинктивный страх, им внушаемый, подготовили меня к некоей враждебности с его стороны, и потому я вздрогнул от неожиданности и чувства жуткой несообразности, когда он указал мне на стул и обратился ко мне тонким голосом, исполненным льстивого почтения и угодливой вежливости. Речь его была чрезвычайно любопытна. Передо мной сидел настоящий янки, а я полагал, что этот диалект давно исчез, и потому особенно внимательно вслушивался в его речь. – Дождем прихватило? – начал он вместо приветствия. – Повезло еще, что возле дома оказался, да ума хватило зайти. Я, похоже, спал, а то бы услышал. Нынче я уж не такой, как бывало, то и дело прикладываюсь, дрема одолевает. А ты издалека будешь? Нынче народ сюда ни ногой, новую, видишь, дорогу в Аркхем проложили. Я отвечал, что направляюсь в Аркхем, и извинился, что вторгся в его дом непрошеным гостем, а он тем временем продолжал: – Рад видеть тебя, молодой господин, нынче здесь редко кого увидишь, тоска за душу берет. Ты, верно, из Бостона? Мне там не доводилось бывать, но городского сразу видно. Было дело, приезжал сюда учитель в восемьдесят шестом, строгий такой. Был да сплыл, с тех пор о нем ни слуху ни духу. Тут старик залился клохчущим, мелким смехом и не объяснил, в чем дело, хоть я его и спрашивал. Он пришел в чрезвычайно веселое расположение духа, но, судя по его виду, от него можно было ждать эксцентричных выходок. Некоторое время он, все больше возбуждаясь, излучая добродушие, продолжал свой бессвязный рассказ, и мне вдруг пришло в голову спросить старика, как он заполучил такую редкую книгу, как «Regnum Congo» Пигафетты. Я все еще находился под впечатлением, произведенным на меня этой книгой, и не решался заговорить о ней, но любопытство пересилило смутный страх, копившийся в душе с тех пор, как я вошел в странное жилище. Я с облегчением отметил, что вопрос не поставил старика в тупик: он отвечал охотно, вдаваясь в подробности. – Африканская книга, говоришь? Было такое дело, выторговал эту книжонку у капитана Эбенезера Хольта году эдак в шестьдесят восьмом, его еще потом на войне убили. Упоминание об Эбенезере Хольте сразу меня насторожило. Это имя попадалось мне в ходе моих генеалогических изысканий, но только до Войны за независимость. А вдруг мой хозяин сможет как-то помочь мне в моей работе? Я решил спросить его о Хольте попозже. Старик тем временем продолжал свой рассказ. – Эбенезер много лет ходил на салемском торговом судне, в каждом порту, бывало, какую-нибудь диковинную штуку ухватит. А книжонку он, похоже, в Лондоне купил, уж больно ему тамошние лавчонки нравились. Вот как-то раз прихожу я к нему в дом – на холме дом стоял, – а я как раз лошадей привел на продажу. Тут-то мне эта книжонка на глаза и попалась, и уж больно картинки там завлекательные были. Тогда я у него книгу и выменял. Чудная она, вот погоди, только очки достану. Старик порылся в своих лохмотьях и извлек грязные очки – подлинный антиквариат – с маленькими восьмиугольными линзами и стальными дужками. Нацепив их на нос, он потянулся за фолиантом на столе и принялся любовно перелистывать страницы. – Эбенезер немножко кумекал по-латыни, почитывал ее, а я вот не разбираюсь. Здешние учителя – не упомню, два или три их тут было – читали мне понемножку, да еще пастор Кларк. Он, говорят, утоп в пруду. А ты в ней разберешься? Я ответил, что знаю латынь, и прочел ему вслух первый абзац. Если я и делал ошибки, старик их не замечал и не мог меня поправить, но он радовался как ребенок, что книга заговорила по-английски. Его близкое соседство было мне крайне неприятно, но я не мог его избежать, не обидев хозяина. Меня забавлял ребяческий восторг старика перед картинками в книге, которую он не мог прочесть. Интересно, насколько легче ему было прочесть несколько английских книг, украшавших комнату? Простодушие старика отмело смутные дурные предчувствия, мучившие меня, а он все болтал и болтал: – Как этих картинок насмотришься, всякое в голову лезет, чудеса да и только. Ну, возьмем хоть бы эту, в начале. Где ты видывал деревья с такими большущими листьями, чтобы сверху донизу свисали? А люди? Разве это негры? Прямо умора. Индейцы – еще куда ни шло, может, они и в Африке попадаются. А то нарисованы твари вроде мартышек или полумартышки-полулюди. А про таких чудищ я и вовсе не слыхивал. – Старик указал на химеру – что-то вроде дракона с головой крокодила. – А самая что ни на есть занятная вот тут, посередке… В голосе старика появилась хрипотца, глаза загорелись. Пальцы слушались его хуже, чем раньше, но все же вполне справлялись со своим делом. Книга раскрылась, будто сама, будто по привычке, на том же месте, на отвратительной двенадцатой гравюре, изображавшей мясную лавку племени каннибалов. Я снова ощутил беспокойство, хоть никак его не выдал. Самым странным казалось то, что художник изобразил африканцев белыми. Отрубленные руки, ноги, четверти тел, висящие на крюках вдоль стен, представляли собой кошмарное зрелище, а мясник с топором был чудовищно неуместен. Но то, что вызывало у меня отвращение, казалось, ласкало взор моего хозяина. – Ну и что ты об этом думаешь? Поди, не видывал такого, а? А я, как впервой увидел, так Эбу Хольту и сказал: «Вот так штука, глянешь, и кровь в жилах закипает». Мне случалось в Библии читать, как людей на части рубили, ну, вот мидианитян, к примеру, читаешь и думаешь, но картинки-то перед глазами нет. А тут сразу видно, как это делается. Грех, право слово, да разве мы все не родимся и не живем в грехе? А я как гляну на парня, на куски порубленного, веришь, кровь по жилам быстрей бежит. Глаз оторвать не могу. Вон как мясник ему ноги оттяпал. А вон там на лавке голова отрубленная лежит, по одну сторону от нее – рука правая, по другую – левая. Старик что-то еще бормотал в своем жутком экстазе, и выражение его заросшего седой бородой лица с очками на носу было неописуемо, хрипотца в голосе усилилась. Не берусь описать свои собственные переживания. Дурные предчувствия обернулись сущим кошмаром, объявшим меня с головы до ног. Во мне росла бесконечная ненависть к отвратительному старику, сидевшему возле меня. Не вызывало сомнений, что он либо сумасшедший, либо извращенец. Теперь он говорил почти шепотом, его сладострастная хрипотца была ужаснее крика, от его слов меня кидало в дрожь. – Да, чудно, картинка вроде, а как за живое берет. Я от нее, веришь ли, глаз оторвать не мог. Выменял ее у Эба и все смотрел, смотрел, особенно по воскресеньям, когда пастор Кларк в своем большущем парике примется, бывало, говорить как по писаному. Раз я попробовал забавную штуку – да ты не пугайся, не пугайся! – просто я глянул на картинку, а потом пошел забивать овец на продажу, и, веришь ли, куда веселей пошла работа! Голос старика звучал все глуше и глуше, переходя порой в еле различимый шепот. Я слушал шум дождя, дрожание тусклых стекол в маленьких рамах и отметил первые раскаты приближающейся грозы – явления весьма необычного для поздней осени. Вдруг ударила молния и потрясла ветхий домишко до самого основания, но бормочущий старик, казалось, ее и не заметил. – Да, забой овец пошел куда веселей, но знаешь, чего-то мне все же недоставало. Охота, она, брат, пуще неволи. Так вот, никому, бога ради, не сказывай, но насмотрелся я на эту картинку, и до того захотелось мне отведать съестного, что за деньги не купишь и сам не вырастишь. Да угомонись ты, что дергаешься, заболел, что ли? Ничего я не делал, просто думал да гадал, что бы вышло, доведись мне попробовать такую пищу. Говорят, мясо входит в твою плоть и кровь, новую жизнь дает, вот я и призадумался: жить-то можно дольше, если оно на твою плоть похоже? Бормочущий старик так и не закончил свою мысль. Причиной тому был не мой испуг, не стремительно нараставшая буря, чей шум и ярость вывели меня потом из забытья среди дымящихся руин. Причиной тому было очень простое, хоть и необычное происшествие. Между нами лежала открытая книга, и злополучная картинка упорно глядела в потолок. Как только старик произнес слова «на твою плоть похоже», сверху что-то капнуло и расплылось по желтоватой бумаге открытой книги. Я подумал, что крыша протекла от сильного дождя, но дождь не бывает красным. На гравюре, изображавшей мясную лавку племени каннибалов, ярко блестело маленькое красное пятнышко, придававшее особую достоверность кошмарной сцене. Старик заметил пятно и смолк, хоть немой ужас на моем лице сам по себе требовал от него разъяснения. Старик поднял глаза к потолку. Над нами была комната, откуда он вышел час тому назад. Я перехватил его взгляд: по отставшей штукатурке расплывалось большое красное пятно. Я не вскрикнул, не двинулся с места, я просто закрыл глаза. Через мгновение сокрушительный удар молнии поразил проклятый домишко с его ужасными тайнами, и лишь спасительное беспамятство уберегло мой разум. Дерево В Аркадии позади оливковой рощи на зеленом склоне горы Менал прячутся развалины виллы. Неподалеку стоит усыпальница, когда-то очень красивая и с великолепными скульптурами, но теперь и она не в лучшем состоянии, чем дом. Любопытные корни выросшей здесь необычно высокой и до странности неприятной на вид оливы передвинули попорченные временем плиты пентелийского мрамора. Эта олива очень похожа на карикатурное изображение живого человека или изображение его облика, искаженного смертью, отчего местные жители боятся ходить мимо нее по ночам, когда луна слабо освещает перекрученные ветки. Гора Менал – любимое место страшного Пана, у которого многочисленная пьяная свита, и обыкновенные деревенские парни верят, что дерево состоит с ними в таинственном родстве, хотя старый пчеловод, живущий по соседству, рассказал мне совсем иную историю. Много лет назад, когда вилла на склоне горы была новой и прекрасной, в ней жили два скульптора, Калос и Музид. От Лидии до Неаполя все восхваляли их творения, и никто не смел сказать, что один из них превосходит в мастерстве другого. Гермес, вышедший из-под резца Калоса, стоял в мраморном святилище в Коринфе, а Афина Паллада, сотворенная Музидом, увенчивала собой колонну в Афинах вблизи Парфенона. Все почитали Калоса и Музида и удивлялись тому, что даже тень ревности не омрачала их братскую дружбу. Хотя Калос и Музид жили в неизменной гармонии друг с другом, характерами они были совершенно разные. Музид предпочитал по ночам наслаждаться городскими радостями в Тегее, а Калос оставался дома и украдкой сбегал от своих рабов в оливковую рощу. Там он размышлял о видениях, наполнявших его разум, и там же придумывал свои прекрасные творения, которые потом воплощал в бессмертном дышащем мраморе. Люди говорили, будто Калос беседует с духами рощи, а его статуи – фавны и дриады, с которыми он там встречается, ибо они не похожи ни на одного живого человека. Так знамениты были Калос и Музид, что никто не удивился, когда Тиран Сиракуз послал к ним своих людей договориться о дорогой статуе Тихи, которую он хотел поставить в своем городе. Больших размеров и искусной работы должна была быть статуя, чтобы прослыла она чудом света и манила к себе путешественников. Тиран обещал возвеличить сверх всякой меры того, чью работу он выберет, и Калос с Музидом были приглашены соревноваться за эту честь. Об их братской любви знали все, и хитрый Тиран не сомневался, что они не будут прятать свои работы друг от друга, а, наоборот, помогут друг другу советом и мастерством, и в итоге получатся две скульптуры неслыханной красоты, которые затмят даже видения поэтов. Радостно приняли скульпторы предложение Тирана, и в последующие дни их рабы слышали только стук резцов. Калос и Музид ничего не скрывали друг от друга, но только друг от друга. Только их глаза видели две божественные фигуры, освобождаемые искусными резцами от каменных нагромождений, державших их в своем плену от сотворения мира. По ночам, как раньше, Музид пировал в Тегее, а Калос бродил в одиночестве по оливковой роще. Прошло время, и люди заметили грусть в глазах всегда веселого Музида. Странно, говорили они между собой, что печаль завладела мастером, у которого есть реальный шанс выиграть самую высокую награду за творение своих рук. Миновали несколько месяцев, но печаль на лице Музида не сменилась нетерпеливым ожиданием. Однажды Музид обмолвился о болезни Калоса, и люди перестали удивляться, потому что все знали, какой глубокой и священной была привязанность скульпторов друг к другу. Тотчас же многие отправились навестить Калоса и вправду заметили бледность на его лице, однако была в нем такая счастливая безмятежность, от которой его взгляд казался более колдовским, чем взгляд Музида, определенно измученного волнением и заботами, ибо он отослал рабов, чтобы они не мешали ему заботиться о Калосе и даже кормить его. Скрытые тяжелыми покрывалами, стояли две незаконченные фигуры Тихи, к которым в последнее время не прикасались резцы больного скульптора и его верного друга. По мере того как Калос все больше и больше слабел, несмотря на усилия ничего не понимавших врачей и его неутомимого друга, он частенько просил отнести его в его любимую рощу и оставить одного, словно хотел беседовать с невидимыми существами. Музид никогда не отказывал ему, хотя глаза его наполнялись слезами при мысли, что Калос больше привязан к фавнам и дриадам, нежели к нему. Наконец, когда смерть подступила совсем близко, Калос заговорил о своих похоронах. Плача, Музид обещал ему склеп прекраснее, чем гробница Мавсола, однако Калос запретил ему говорить о мраморных почестях. Одна мысль владела умом умиравшего: чтобы вместе с ним, ближе к голове, похоронили несколько веточек олив из его любимой рощи. Умер Калос ночью среди своих олив. Нельзя выразить словами, какую прекрасную мраморную усыпальницу поставил Музид любимому другу. Никто, кроме Калоса, не вырезал бы такие барельефы, в которых были все красоты Элизиума. Не забыл Музид и о просьбе друга, положил в могилу возле его головы оливковые веточки из рощи. Едва утихло первое горе, Музид возобновил работу над статуей Тихи. Теперь все почести принадлежали ему одному, потому что Тиран Сиракузский желал иметь скульптуру, исполненную лишь им или Калосом. Работа давала выход чувствам, и Музид без устали трудился целые дни, вновь обретая прежнюю веселость. Зато вечера он проводил подле могилы своего друга, где быстро поднималась из земли молоденькая олива. Она росла так быстро и была такой необычной формы, что все видевшие ее не могли удержаться от удивленных восклицаний. И Музида она завораживала и отталкивала одновременно. Миновали три года после смерти Калоса, и Музид отправил гонца к Тирану, после чего в Тегее и вокруг нее поползли слухи о том, что гигантская статуя готова. К этому времени дерево возле могилы превзошло высотой все подобные ему деревья и простерло единственную тяжелую ветку над той комнатой, в которой работал Музид. Так как множество людей приходило взглянуть на невиданную оливу и полюбоваться искусством скульптора, то Музид теперь редко оставался один. Однако он не протестовал против нашествия гостей, наоборот, он возненавидел оставаться один с тех пор, как завершил работу, не желая слушать невнятное бормотание холодного ветра, о чем-то вздыхавшего в оливковой роще и в ветках надгробного дерева. Небо было черное в тот вечер, когда эмиссары Тирана явились в Тегею. Все знали, что они увезут с собой великую статую Тихи и воздадут вечную славу Музиду, поэтому правитель Тегеи принял их с превеликими почестями. Пришла ночь, и на склоне горы Менал разразилась буря. Посланцы далеких Сиракуз с радостью задержались в городе. Они рассказывали о своем великом Тиране и о красоте его столицы и мечтали о славе статуи, которую изваял Музид. А жители Тегеи говорили о доброте Музида и о постигшем его великом горе, в котором даже лавровый венок победителя вряд ли принесет ему успокоение, когда нет рядом Калоса, другого претендента на эту честь. Еще говорили они о дереве, что выросло в головах могилы Калоса. Тем временем ветер завывал все громче, и сиракузцы вместе с аркадцами обратили молитвы к Эолу. Утро было солнечное, когда правитель Тегеи повел посланцев Тирана к Музиду, однако ночной ветер оставил после себя руины на склоне горы. Крики рабов доносились из оливковой рощи, где уже не поднималась к небу великолепная колоннада просторной залы, в которой Музид мечтал и работал. Опустошенные и потрясенные, горевали скромные дворы и нижние стены, потому что тяжелая ветка молодой оливы упала прямо на роскошный большой перистиль, превратив величественную поэму в мраморе в груду бесформенных осколков. И чужеземцы, и жители Тегеи отпрянули в ужасе, уставившись на зловещее дерево, которое своим видом удивительно напоминало человека и которое корнями уходило в украшенную скульптурами усыпальницу Калоса. Однако еще больший ужас ждал их впереди, когда, обыскав разрушенное жилище, они не нашли следов милого Музида и великолепной статуи Тихи. Здесь торжествовал победу хаос, и представителям двух городов пришлось, как ни велико было постигшее их разочарование, удалиться ни с чем. Жители Сиракуз вернулись домой с пустыми руками, а жители Тегеи никого не венчали славой. Однако через некоторое время сиракузцы заполучили прелестную статую в Афинах, да и тегейцы успокоились на том, что возвели на площади мраморный храм в память талантов, добродетелей и братской любви Музида. Оливковая роща все еще растет на своем месте, как растет дерево на могиле Калоса, и старый пчеловод сказал мне, что иногда ветви, если ночью поднимается ветер, перешептываются друг с дружкой и без конца повторяют, повторяют: – Ойда! Ойда! Я знаю! Знаю! Музыка Эриха Занна Я с величайшим усердием просмотрел карты города, но так и не нашел на них Rue d’Auseil. Конечно, названия меняются, поэтому я пользовался не только новейшими картами. Напротив, я досконально изучил старые справочники и лично обследовал многие уголки города, улицы которых напоминали ту, что я знал под названием Rue d’Auseil. Но, несмотря на все старания, я, к стыду своему, не могу найти дом, улицу или даже часть города, где в последние месяцы моей убогой жизни студента-метафизика местного университета я слушал музыку Эриха Занна. Я не удивляюсь своей короткой памяти, ибо мое здоровье, физическое и душевное, было сильно подорвано в ту пору, когда я жил на Rue d’Auseil, я даже припоминаю, что не завел там ни одного из моих немногочисленных знакомств. Но то, что я не могу отыскать это место, удивительно и загадочно: ведь я жил в получасе ходьбы от университета на улице столь примечательной, что вряд ли позабыл бы ее приметы. Но мне еще не повстречался ни один человек, видевший Rue d’Auseil. Эта улица находилась по другую сторону темной реки, окруженной кирпичными товарными складами со слепыми тусклыми окнами, с громоздким мостом из темного камня. Здесь всегда было туманно, словно дым соседних фабрик постоянно скрывал солнце. От реки исходили дурные запахи, каких я не припомню в других местах города. Они могли бы помочь мне в моих поисках, я тотчас уловил бы эту характерную вонь. За мостом брали начало узкие мощенные булыжником улицы с трамвайными рельсами, потом начинался подъем – сначала плавный, а потом, у подхода к Rue d’Auseil, очень крутой. Я нигде не видел улицы более узкой и крутой, чем Rue d’Auseil. Она взбегала в гору и считалась пешеходной, потому что в нескольких местах приходилось подниматься вверх по лестнице, а в конце она упиралась в высокую, увитую плющом стену. Улица была вымощена булыжником, но местами – каменными плитами, а кое-где проглядывала голая земля с едва пробивающейся буровато-зеленой растительностью. Дома – высокие, с островерхими крышами, невообразимо древние, шаткие, покосившиеся вперед, назад, вбок. В некоторых местах дома, стоявшие друг против друга и накренившиеся вперед, почти соприкасались посреди улицы, образуя что-то вроде арки, сильно затеняя все внизу. От дома к дому на другой стороне было переброшено несколько мостиков. Но особенно впечатляли обитатели улицы. Сначала я заключил, что они молчаливые и замкнутые, а потом понял, что все они очень старые. Не знаю, почему я там поселился, наверное, был немного не в себе, когда туда переехал. Я жил во многих бедных кварталах, и меня всегда выселяли за неуплату ренты. И вот наконец я оказался на Rue d’Auseil, в полуразрушенном доме, где консьержем служил парализованный Бландо. Это был третий дом с вершины холма и, пожалуй, самый высокий. Моя комната была единственной жилой на пятом этаже почти пустого дома. В первый же вечер я услышал странную музыку, доносившуюся из мансарды под островерхой крышей, и на следующий день поинтересовался у старого Бландо, кто играет. Он сказал, что играет на виоле старый немец, глухой чудак. Судя по записи, его зовут Эрих Занн. По вечерам он играет в оркестре в дешевом театре. Бландо добавил, что Эрих Занн поселился в мансарде под самой крышей, потому что имеет обыкновение играть в поздние часы после возвращения из театра. Слуховое окошко в мансарде – единственное место, откуда открывается панорама за стеной, замыкающей Rue d’Auseil. С тех пор я каждую ночь слышал игру Занна, и, хоть он не давал мне спать, я был словно околдован его таинственной музыкой. Я не полагал себя знатоком и тонким ценителем музыки, и все же меня не покидала уверенность, что я никогда раньше не слышал ни одной из мелодий, которые он играл, и потому заключил, что Занн – композитор, наделенный редким даром. И чем больше я его слушал, тем больше меня зачаровывала его музыка. Через неделю я решил свести с ним знакомство. Однажды поздним вечером, когда Занн возвращался с работы, я перехватил его в коридоре и сказал, что хотел бы с ним познакомиться и побывать у него в мансарде, когда он будет играть. У Занна, маленького, худого, согбенного, в потертом костюме, было насмешливое лицо сатира, голубые глаза и почти лысая голова. Мое обращение, казалось, его сначала рассердило и испугало. Но в конце концов несомненное дружелюбие смягчило старика, и он нехотя сделал мне знак следовать за ним по темной шаткой чердачной лестнице. Его комната, одна из двух мансард, притулившихся под островерхой крышей, выходила на запад, к высокой стене в верхней части улицы. Просторная комната казалась на вид еще больше: она была очень пустой и запущенной. Узкая железная кровать, грязный умывальник, большой книжный шкаф, железная подставка для нот и три старомодных стула составляли всю меблировку. На полу лежали в беспорядке кипы нотных листов. Дощатые стены комнаты, по-видимому, никогда не штукатурили. Пыль, лежавшая повсюду толстым слоем, и паутина усиливали общее впечатление запущенности и заброшенности. Вероятно, мир прекрасного Эриха Занна находился далеко отсюда, в космосе воображения. Глухой старик предложил мне движением руки сесть и, закрыв дверь на деревянный засов, зажег вторую свечу. Потом он достал из побитого молью футляра виолу и уселся на самый устойчивый из своих шатких стульев. Он не осведомился, что бы я хотел услышать, и принялся играть по памяти. Я, как зачарованный, больше часа слушал незнакомые мелодии, очевидно его собственного сочинения. Лишь опытный музыкант смог бы определить их суть. Они напоминали фуги с повторяющимися пленительными пассажами, но я сразу отметил, что в них отсутствовала таинственность, свойственная музыке, которую я слышал раньше в своей комнате. Те памятные мелодии преследовали меня, и я часто напевал или насвистывал их, слегка перевирая. Когда скрипач положил наконец свой смычок, я спросил, не сыграет ли он одну из них. При этой просьбе на сморщенном лице старого сатира безмятежность, с которой он играл, сменилась странным выражением гнева и страха. Подобное выражение я видел на его лице в тот вечер, когда впервые остановил его в коридоре. Я принялся было уговаривать скрипача, считая его опасения причудами старческого возраста. Я даже попытался пробудить его диковинную фантазию, насвистывая мелодии, услышанные накануне. Но уговоры пришлось тотчас прекратить: когда глухой старик узнал свою мелодию, его лицо дико исказилось, и костлявая рука потянулась к моему рту с явным желанием немедленно прекратить неумелое грубое подражание. При этом он, к моему удивлению, бросил встревоженный взгляд в сторону единственного занавешенного окна, будто боялся появления незваного гостя. Мне его выходка показалась нелепой вдвойне: высокая мансарда, возвышавшаяся над крышами соседних домов, была практически недоступна. По словам Бландо, на этой взбегающей в гору улице лишь из окна мансарды Занна можно было заглянуть поверх стены. Опасливый взгляд старика напомнил мне эти слова, и у меня возникло искушение увидеть широкую, захватывающую дух панораму – залитые лунным светом крыши, огни города у подножия горы – то, что из всех обитателей улицы мог увидеть лишь похожий на краба музыкант. Я шагнул к окну и раздвинул бы неописуемо грязные шторы, если бы глухой старик не проявил еще большего гнева и испуга. На сей раз он нервозно кивнул головой в сторону двери, а потом, вцепившись в меня обеими руками, попытался силой подтолкнуть меня туда. Обозлившись на хозяина, я велел ему тотчас отпустить меня, добавив, что и сам уйду. Старик увидел негодование и вызов на моем лице и слегка разжал пальцы. Казалось, он немного поостыл. Потом он снова схватил меня за руки, но на сей раз вполне дружелюбно и подтолкнул к стулу. Сам он грустно подошел к заваленному бумагами столику и принялся что-то писать карандашом по-французски, напряженно, как все иностранцы. В записке, которую он наконец протянул мне, старик призывал меня проявить терпение и сдержанность: он стар, одинок и подвержен необычным страхам и нервным расстройствам, связанным с его музыкой и некоторыми другими обстоятельствами. Далее Занн писал, что получил удовольствие от интереса, проявленного мною к его музыке, и приглашал в гости снова, заклиная не обращать внимания на его эксцентричное поведение. Он не в состоянии играть другим свои фантазии и слушать их в чужом исполнении. К тому же он не переносит, когда чужие прикасаются к чему-либо в его комнате. До нашей встречи в коридоре он и не представлял, что мне слышна его игра, и теперь просил меня переселиться, с согласия Бландо, пониже, где мне не будет слышна его игра. Занн изъявлял желание покрыть разницу в оплате. Разбирая его скверный французский, я ощутил большее расположение к старику. Он был такой же жертвой физического и умственного расстройства, как и я сам. Занятия метафизикой сделали меня добрее к людям. Вдруг тишину, царившую в комнате, нарушил еле различимый звук – вероятно, ставни дрогнули под напором ночного ветра. Я, как и Эрих Занн, испуганно вздрогнул. Прочитав записку до конца, я пожал старику руку, и мы расстались друзьями. На следующий день Бландо переселил меня в более дорогую комнату на третьем этаже. Она помещалась между апартаментами ростовщика и комнатой, которую занимал солидный обойщик. На четвертом этаже подходящей комнаты не оказалось. Вскоре обнаружилось, что Занн вовсе не стремится к общению со мной. В тот раз, когда он уговаривал меня отказаться от комнаты на пятом этаже, у меня, оказывается, сложилось ложное впечатление. Занн не приглашал меня в гости, а если я являлся незваным, он держался скованно и играл без всякого вдохновения. Это всегда происходило по ночам: днем он спал и никому не открывал дверь. Признаюсь, я не испытывал к Занну растущей привязанности, хотя его мансарда и таинственная музыка сохраняли для меня странную притягательную силу. У меня возникло любопытное желание посмотреть из окна его мансарды поверх стены на невидимый город, лежащий на склоне горы, освещенные луной крыши и шпили. Как-то раз я поднялся в мансарду в то время, когда Занн играл в театре, но дверь быта заперта. И все же мне удалось подслушать ночную игру глухого старика. Сначала я на цыпочках пробирался в свою старую комнату на пятом этаже, потом осмелел и поднялся по скрипящей лесенке, ведущей в его мансарду. Здесь, в узком коридорчике за дверью, запертой на ключ, я слушал его фантазии и преисполнялся несказанным ужасом перед неведомой тайной. Его музыка не терзала мой слух – нет, но она вызывала ощущение внеземного, а порой обретала полифоничность, несовместную с одним-единственным исполнителем. Конечно, Занн был гений невиданной мощи. Шло время, и его игра становилась все более исступленной, а сам музыкант – изможденным, замкнутым и жалким. Занн больше не звал меня к себе, а встретив на лестнице, отворачивался. Однажды ночью, стоя, по обыкновению, за дверью, я услышал, как визг виолы перерос в ужасающую какофонию, кромешный ад, заставивший меня усомниться в собственном здравомыслии. Но демонское беснование доносилось из-за двери, и это, к сожалению, доказывало то, что ужас был реален. Такой страшный нечленораздельный звук мог вырваться лишь у глухонемого в момент беспредельного ужаса или безысходного отчаяния. Я несколько раз постучал в дверь, но ответа не последовало. Потом я долго ждал в темном коридоре, дрожа от холода и страха, и наконец услышал, как бедный музыкант пытается подняться, цепляясь за стул. Полагая, что он пришел в себя после припадка, я снова постучал и на сей раз, желая успокоить его, громко назвал свое имя. По шагам Занна я понял, что он подошел к окну, закрыл ставни, окно, задвинул штору и лишь потом нетвердой походкой направился к двери. Он с трудом отодвинул засов и впустил меня, искренне обрадовавшись гостю. Его искаженное болью лицо смягчилось, и он вцепился в рукав моего пальто, как дитя цепляется за юбку матери. Жалкого старика все еще била дрожь. Он принудил меня сесть и сам опустился на стул, возле которого валялись виола и смычок. Некоторое время Занн сидел неподвижно, странно кивая головой, будто напряженно и испуганно прислушивался к каким-то звукам. Наконец он, как мне показалось, успокоился, пересел на стул возле стола и, написав что-то на бумаге, передал записку мне. Потом Занн вернулся к столу и принялся писать, быстро и неотрывно. В записке он заклинал меня милосердия ради и ради удовлетворения моего собственного любопытства дождаться, пока он подробно изложит по-немецки все чудеса и ужасы, приключившиеся с ним. Я ждал, а карандаш глухого музыканта так и летал по бумаге. Прошел час, я все еще ждал, а кипа лихорадочно исписанных стариком листов на столе росла и росла. Вдруг Занн вздрогнул, словно предчувствуя какое-то страшное потрясение. Он вперился взглядом в занавешенное окно и, дрожа всем телом, вслушивался в тишину. Потом и мне почудились какие-то звуки – не устрашающий вой или рев, а ласкающие слух низкие очень далекие мелодичные звуки, будто кто-то играл по соседству или внизу, за высокой стеной – в тех домах, что я никогда не видел. Эти звуки повергли Занна в ужас. Бросив карандаш, он встал, поднял виолу и наполнил ночную тишину самой неистовой музыкой, какую мне доводилось слышать в его исполнении, не считая тех случаев, когда он играл за закрытой дверью. Я не нахожу слов, чтобы описать игру Занна в ту страшную ночь. Она казалась мне еще более исступленной, чем все, что я слушал тайком, потому что по выражению лица музыканта я понял, что им движет нечеловеческий страх. Он играл очень громко, желая заглушить или даже отвратить что-то мне непонятное, повергающее его в благоговейный трепет. Игра Занна, фантастичная, безумная, истеричная, не утрачивала гениальности, свойственной, по моему глубокому убеждению, этому удивительному старику. Я узнал мелодию – это был неистовый венгерский танец, который так часто исполняют в театрах. У меня промелькнула мысль, что я впервые слышу, как Занн играет музыку другого композитора. Все громче и громче, все отчаянней кричала и стонала безумная виола. Музыкант, изгибаясь, как обезьяна, обливался потом и не сводил затравленного взгляда с занавешенного окна. Я словно наяву видел, как его игра вызывала тени сатиров и вакханок, кружившихся в сумасшедшей пляске в бездне, среди клубящихся туч и сверкающих молний. А потом, как мне показалось, я услышал более пронзительный и сильный звук, извлеченный явно не смычком виолы, – нарочитый, дерзкий, насмешливый, доносившийся издалека, с запада. В этот момент задребезжали ставни от свистящего ночного ветра, будто прилетевшего в ответ на безумный плач виолы. Стонущая виола Занна превзошла самое себя: я не подозревал, что она способна издавать такие звуки. Ставни задребезжали громче и распахнулись. После нескольких ударов стекло задрожало и разбилось. В комнату ворвался холодный ветер, зашелестел листами, на которых Занн описывал свои кошмары. Свечи затрещали, замигали. Я глянул на Занна и понял, что он не в себе. Голубые глаза, невидящие, остекленелые, вытаращились от ужаса, безумная игра сделалась механической, неузнаваемой, неописуемой какофонией. Внезапный особенно сильный порыв ветра подхватил листы рукописи и погнал их к окну. Я в отчаянии кинулся за ними, но их уже унесло, прежде чем я схватился за прогнившую раму. И тогда я вспомнил про свое давнишнее желание посмотреть вниз из окна, единственного на Rue d’Auseil, из которого виден склон горы за стеной и раскинувшийся там город. Час был поздний, но в городе и ночью горели огни, и я надеялся, что увижу их, несмотря на дождь и туман. Я глянул вниз из окна самой высокой мансарды под завывание ветра и потрескивание мигающих свечей и не увидел внизу города, приветливых огней на знакомых улицах. Передо мной была кромешная тьма бескрайнего невообразимого пространства, тьма, исполненная движения и музыки, не имеющего ничего общего с земным. И пока я стоял, в ужасе глядя вниз, ветер задул обе свечи в старой мансарде, и я остался один в страшной непроницаемой тьме; впереди – хаос, позади – безумный дьявольский хохот виолы. Я не мог зажечь свечи и, пошатываясь, брел в темноте, пока не наткнулся на стол, опрокинув рядом стоявший стул. Наконец я на ощупь пробрался туда, где тьма изрыгала терзающие слух звуки. Я должен был спасти себя и Занна, какие бы силы мне ни противостояли. На какой-то миг мне показалось, что мимо скользнуло что-то холодное, и я невольно вскрикнул, но крик заглушила ужасная виола. Вдруг меня ударил безумный смычок, пиливший скрипку, и я понял, что Занн рядом. Протянув руку, я нащупал спинку его стула и потряс Занна за плечо, пытаясь привести его в чувство. Он не реагировал, а виола кричала и стонала, как прежде. Я тронул голову Занна, положив конец ее механическому покачиванию, и прокричал ему в ухо, что нам пора бежать от неизвестных спутников ночи. Занн безмолвствовал, не прекращая своей яростной какофонии, и под ее дикие звуки по всей мансарде носились в исступленной пляске вихри. Коснувшись уха Занна, я невольно вздрогнул и понял причину своего страха, когда дотронулся до его холодного, как лед, неподвижного лица с вперившимися в пустоту глазами. А потом я каким-то чудом нашел дверь, отодвинул деревянный засов и кинулся прочь от темноты, музыканта с остекленевшими глазами и дьявольского завывания проклятой виолы, с удвоенной яростью кричавшей мне вслед. У меня до сих пор свежи в памяти воспоминания той ночи – как я перепрыгивал, перелетал бесконечные ступеньки и, выбравшись наконец из дома, мчался в безотчетном страхе по крутой старинной узкой улочке с полуразвалившимися домами, сбегал по ее каменным ступенькам вниз, потом несся по мощеным мостовым нижних улиц к гнилой зажатой складскими стенами реке, а оттуда, задыхаясь, – через мост к знакомым широким чистым улицам и бульварам. Стояла тихая лунная ночь, и весело мигали огоньки города. Я так и не нашел Rue d’Auseil, несмотря на все старания и самые обстоятельные поиски. Но меня не очень сильно огорчила эта неудача, как и пропавшие в неведомой дали исписанные бисерным почерком листы, хоть только в них и был ключ к разгадке таинственной музыки Эриха Занна. Другие боги На самой высокой из земных гор живут боги земли, чтобы ни один человек не мог сказать, будто видел их. Когда-то они жили на более низких вершинах, но с тех пор как люди, обитавшие на равнинах, стали лазать по снежным горам, им приходилось перебираться все выше и выше, пока в их распоряжении не осталась всего одна гора. Уходя с прежних вершин, боги тщательно следили, чтобы унести с собой все приметы своего пребывания, и только однажды, говорят, они не стерли высеченный лик с горы, которую они называют Нгранек. Итак, они поселились на не ведомом никому Кадате в ледяной пустыне, куда пока не добирался ни один человек, и стали еще более суровыми, потому что в случае прихода человека бежать им было некуда. Боги стали суровыми, и если когда-то они смирялись с напористостью людей, то теперь запрещали им приходить, а коли они приходили, то запрещали им уходить. Счастье людей, что они не знают о Кадате в ледяной пустыне, а иначе они бы непременно отправились покорять его. Время от времени боги, соскучившись по своим прежним горам, навещают их в безветренные ночи и тихонько плачут, пытаясь поиграть на их склонах, как играли когда-то. Люди видят слезы богов на белоснежной вершине Тураи, но принимают их за дождь, и они слышат вздохи богов в печальных утренних ветрах Лериона. Путешествуют боги на кораблях-тучах, и мудрые пастухи знают предания, которые удерживают их вдалеке от высоких гор в туманные ночи, потому что в наши времена боги не такие снисходительные, как прежде. В Ултаре, что за рекой Скай, жил однажды старик, которому очень хотелось посмотреть на богов земли. Был он начитан в семи тайных книгах земли и знаком с Пнакотикскими рукописями, рассказывающими о далеком и морозном Ломаре. Звали его Барзай Мудрый, и крестьяне любят рассказывать, как он поднимался на гору в ночь, когда случилось необычное затмение. Барзай так много знал о богах, что мог сказать, когда они рядом, а когда далеко, и столько разгадал их тайн, что его самого считали полубогом. Это он дал мудрый совет жителям Ултара, когда они приняли свой замечательный закон, запрещающий убивать кошек, и он первый сообщил молодому священнику Аталу, куда отправляются в полночь черные кошки накануне Дня святого Иоанна. Барзай знал много преданий о богах земли, и ему захотелось самому посмотреть на них. Барзай верил, что его великое знание защитит его от их ярости, поэтому решил подняться на вершину высокой и скалистой горы Хатег-Кла, когда, как ему было известно, боги будут там. Хатег-Кла находится довольно далеко за Хатегом, в честь которого получила свое имя, где нет ничего, кроме камней, и вздымается ввысь подобно каменной статуе в безлюдном храме. Вокруг ее вершины туманы всегда печальны, потому что туманы – это память о богах, а боги любили Хатег-Кла, когда жили на ней в далекие времена. Часто боги земли приплывают на Хатег-Кла на своих кораблях-тучах, и тогда они окутывают бледной дымкой ее склоны, чтобы поплясать, как встарь, при ярком лунном свете. Крестьяне в Хатеге говорят, что никогда не надо ходить на Хатег-Кла, но смертельно опасно подниматься на нее ночью, если бледная дымка скрывает от людских глаз вершину горы и луну. Однако Барзай не захотел слушать их, когда явился в Хатег из соседнего Ултара вместе с молодым священником Аталом, который был его учеником. Всего лишь сын трактирщика, Атал иногда поддавался страху, зато отец Барзая был ландграфом и жил в замке, поэтому его сын отроду не был суеверен и только смеялся над пугливыми крестьянами. Несмотря на мольбы местных жителей, Барзай и Атал отправились из Хатега в каменистую пустошь и по ночам возле костра беседовали о богах земли. Много дней они были в пути и издалека видели вершину Хатег-Кла, окруженную печальными облаками. На тринадцатый день они приблизились к подножию одинокой горы, и Атал сказал о своих страхах. Но Барзай был старый и мудрый и не ведал страха, поэтому стал храбро взбираться вверх по склону, не знавшему прикосновения человеческой ноги со времен Сансу, о котором со страхом рассказывают заплесневелые Пнакотикские рукописи. Путь на гору был нелегким из-за ущелий, утесов и обвалов. Позднее добавились еще холод и снег, и Барзай с Аталом часто скользили и падали, но все же упорно карабкались вверх, помогая себе посохами и топорами. В конце концов воздух стал редеть и небо переменило цвет, путникам стало трудно дышать, но они шли и шли, поражаясь невиданным пейзажам и содрогаясь при мысли о том, что они увидят на вершине, когда луна исчезнет с глаз и гору окутает бледная дымка. Три дня они карабкались наверх к крыше мира, а потом разбили лагерь и стали ждать, когда облака закроют луну. Четыре ночи не было облаков, и холодный лунный свет пробивался сквозь печальную туманную дымку, укрывавшую безмолвную вершину. Наступила пятая ночь, ночь полнолуния, и Барзай разглядел далеко на севере сгущающиеся тучи, после чего он и Атал уже не сводили с них глаз. Тяжелые и величественные, неторопливо плыли они в направлении Хатег-Кла, а потом выстроились вокруг горы высоко над головами следивших за ними людей, укрыв от их глаз и вершину, и луну. Целый час, не двигаясь с места, люди смотрели на кружащие облака, которые соединялись во все более уплотнявшуюся и пугающую завесу. Барзай знал много преданий о богах земли, поэтому он напряженно вслушивался в тишину наверху, а Аталу внушали страх холодный туман и темная ночь. Много прошло времени после того, как Барзай полез наверх, зовя с собой Атала, а он все не мог сдвинуться с места. Идти в густом тумане было трудно, и хотя Атал в конце концов последовал за Барзаем, в пробивающемся сквозь облака тусклом свете луны он с трудом различал далеко впереди серый силуэт. Барзай все более удалялся. Несмотря на почтенный возраст, ему легче давалось трудное восхождение, чем Аталу, потому что он не боялся крутизны, одолевать которую было под силу лишь очень крепкому и смелому человеку, и не медлил перед черными широкими пропастями, которые Атал каждый раз боялся не перепрыгнуть. Скользя и спотыкаясь, они упрямо лезли вверх на скалы и оставляли позади головокружительные бездны, благоговея перед необъятностью и ледяным безмолвием страны снежных вершин и гранитных склонов. Неожиданно Барзай пропал с глаз. В это время он поднимался на грозный утес, который встал у него на пути и испугал бы любого скалолаза, не вдохновленного богами земли. Атал был далеко внизу и как раз думал, что ему-то делать с утесом, как вдруг с удивлением заметил наверху свет, словно свободная от облаков и залитая луной вершина – место сбора богов – была совсем рядом. Атал полез дальше в направлении утеса и света, боясь еще сильнее, чем когда бы то ни было. И тут сквозь туман он услыхал Барзая, который восторженно кричал: – Я слышал богов. Я слышал, как боги земли поют, пируя на Хатег-Кла! Барзай Пророк узнал голоса богов земли! Здесь негустой туман и луна светит ярко, и я скоро увижу, как весело пляшут боги на своей любимой горе Хатег-Кла. Мудрость Барзая возвысила его над богами земли! Ни их колдовство, ни их запреты не остановили его! Барзай увидит богов, гордых богов, неведомых богов, богов земли, которые не снисходят к людям! Атал не слышал голосов, которые слышал Барзай, но он уже стоял возле утеса и искал, куда бы поставить ногу, когда Барзай крикнул еще громче: – Тумана уже почти нет, и луна светит вовсю. Громкие и сердитые голоса у земных богов, боятся они Барзая Мудрого, который превзошел их… Мигает луна, когда пляшут земные боги. Теперь я увижу, как, прыгая и вопя, они пляшут в лунном свете… Темнеет… Боятся боги… Пока Барзай кричал, Атал почувствовал перемену в воздухе, словно законы земли подчинились другим законам. Подъем стал еще круче, но идти по тропинке стало пугающе легко, и страшный утес уже не был помехой на пути, когда Атал приблизился к нему и полез вверх по опасно выпуклому склону. Луна почему-то потемнела, но Атал, продолжая подъем в тумане, слыхал из тьмы крики Барзая Мудрого: – Погас свет луны, и боги пляшут во тьме. Небо вселяет ужас затмением луны, которого не предсказывали ни книги людей, ни книги земных богов… На Хатег-Кла творится неведомое колдовство. Боги не кричат в страхе, они громко смеются, и ледяные склоны поднимаются в неведомые глубины черных небес… И я тоже поднимаюсь… Вот! Вот! Наконец-то! Я вижу богов земли! И тотчас Атал, которого какая-то сила подняла на головокружительную высоту, услыхал в темноте страшный смех, а потом вопль, какого не слышал ни один человек, разве что привидится ему в ночном кошмаре Флегетон. И страх, и ярость, скопленные за всю жизнь, выплеснулись в душераздирающем крике: Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=63068763&lfrom=688855901) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.