Твоей я не умел сберечь мечты. Аккорды утекли с водою талой. Не суждено. И этой мыслью малой Я утешался, - что со мной не ты. Судьба сжигала за спиной мосты, Тревожило печалью запоздалой, А время прошивало нитью алой Разлук и встреч случайные листы. Отринуть бы десятилетий плен! Смахнуть с чела предсмертную усталость! Тряхнуть... На кон поставить

Люди как реки

-
Автор:
Тип:Книга
Цена:150.00 руб.
Издательство: СУПЕР Издательство
Год издания: 2019
Язык: Русский
Просмотры: 190
Скачать ознакомительный фрагмент
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 150.00 руб. ЧТО КАЧАТЬ и КАК ЧИТАТЬ
Люди как реки Юрий Колонтаевский В центре повествования техническое училище восьмидесятых годов прошлого века – времени наибольшего подъема профессионального образования в нашей стране. В училище кипит жизнь, падают и поднимаются с колен люди, проявляются репутации и судьбы, рушится и рождается любовь, словом происходит все то, что мы по простоте по-прежнему называем обычной жизнью, но что на самом деле невероятно сложно, противоречиво, запутанно. Перед нами рассказ о причудливом переплетении сложных человеческих жизней, о строительстве и преодолении преград, разделяющих души, о мести за грехи прошлого и об отпущении грехов, о преступлениях и наказаниях, о любви к оступившемуся близкому и ненависти к предательству, о забвении долга, о корысти, разрушающей душу, о бескорыстном страстном служении своему назначению, о непростительном невнимании к детской душе, о трепетном отношении к детям. Эта книга – память о том, что было, что, к сожалению, не получило основательно подготовленного продолжения, но что рано или поздно обязательно возродится в новом качестве. Юрий Колонтаевский Люди как реки Люди, как реки: вода во всех одинакая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. «Не чувствуешь любви к людям, сиди смирно, – думал Нехлюдов, обращаясь к себе, – занимайся собой, вещами, чем хочешь, но только не людьми».     Л. Н. Толстой 1 Тишина первого сентябрьского утра раскололась в спальне Вересовых суматошным скрежетом старого будильника. Юрий Андреевич шевельнулся было, но затих, лишь рука неуверенно потянулась к надрывающейся жестянке, заученно-ловко нащупала рычажок, уняла настырный, ускользающий из-под пальцев молоточек. Вернулась тишина, уже непригодная для сна. Он открыл глаза. В спальне полумрак – на ночь тяжелые шторы плотно задернуты, и все же плоский лучик невысокого еще солнца сочится в комнату, яркой отвесной полоской высвечивая стену и, ломаясь у плинтуса, иссякает на янтарном паркете пола. «Утро доброе, – подумал Юрий Андреевич, вспомнив, что накануне было пасмурно, то и дело срывался дождь, а к ночи и вовсе полил. – Значит, дождь, излившись, перестал ночью, земля омыта, свежо… Встретить бы такое утро в лесу…» «О лесе не мечтай, – возразил он себе, отходя ото сна. – Уж если за долгое лето не пришлось побывать в лесу, теперь и вовсе рассчитывать не на что. Вольная жизнь без будильника отошла – два месяца отпуска пролетели как один день… Впереди бесконечные десять месяцев бега с короткими передышками – воскресеньями. Покатился третий учебный год, я так ждал его». «Удивительно, но чем больше у нас времени, – продолжал он думать, – тем меньше мы ценим его и тем быстрее оно уходит. Нам невдомек, что вместе с ним уходит жизнь. Вот и теперь я лежу, не сплю, не бодрствую, мне бы подняться, помахать руками, поприседать, чтобы скорее забегала кровь, застоявшаяся за ночь. Однако же мне не встается. И не по лени, нет, и не потому, что не выспался, тоже нет. Мне оттого не встается, что все еще длится мир в душе, а как же мне хочется мира…» Он катнул голову по подушке влево и встретился с настороженным взглядом жены. Удивился мирному выражению ее лица – непривычно. «Она со сна такая – расслабленная, – думал Юрий Андреевич, и нежность с готовностью шевельнулась в нем, пресекла дыхание. – Как же хорошо было бы, если бы у нее всегда было такое лицо – умиротворенное…» – Привет, – сказала Лариса с задорным вызовом, как говорила, когда была в добром расположении духа, и улыбнулась. – Привет, – ответил он в тон ей и тотчас же вспомнил, что накануне они повздорили. Не вспомнить было, из-за чего, но шум был порядочный… – Как спалось? – спросила она все еще дружелюбно. – Отлично, – ответил он уж и вовсе весело, опасаясь спугнуть ее хорошее настроение. – А ты как спала? – Как всегда, замечательно. И уже другое лицо перед ним, другие глаза и другая улыбка – немирные. «Проснулась, – подумал Юрий Андреевич уныло, – и немедленно перебросила мостик из вечера в утро – вспомнила. Теперь примется жить энергично, решительно». И стоило так подумать, как с готовностью, к которой никак не привыкнуть, тронулось в нем раздражение. – Что же не встаешь? – спросила Лариса. – Я совсем не хочу вставать. – И ты самый несчастный человек на свете, – подхватила она с недобрым смешком, задираясь. – Этого я не говорил, – сдержанно возразил он. – Но подумал, – сказала она и прислушалась – звонкий утренний голосок Алены донесся из соседней комнаты. – Мама! Лариса сорвалась с постели, босиком побежала к двери. «Что же такое сталось с нею, – думал Юрий Андреевич, продолжая лежать, – что сталось с нами? И чем объяснить преграду, вдруг разделившую без надежды – ни обойти, ни разрушить. Не потому ли как избавления ждешь, что жизнь твоя, однажды опомнившись, по собственной воле откатится вспять – к неозабоченному счастливому времени первой близости, в золотой век, когда все еще только начинало быть…». «Чепуха! – с горячностью возразил Юрий Андреевич самому себе. – В нас годами зрело взаимное раздражение – крепло. Мы копили его по крохам, как копят добро». «Все же лучше остановись, – приказал он себе, – подумай. Смирись с тем, что твоя жизнь давно миновала состояние равновесия. Отыщи причину, постарайся устранить ее. Тогда, возможно, вернется покой, и сон перестанет быть последним прибежищем… Иначе сколько ты так протянешь?» Он сел в кровати, спустил ноги на пол, холод паркета взбодрил. «Чтобы быть счастливым, пойми, отчего ты несчастлив, – холодно, отвлеченно объяснил он себе. – И все, что делает тебя несчастным, отсеки как ненужное. Будет больно, ты от боли закорчишься, хотя внешне останешься невозмутим, ты умеешь держать себя в руках. Но помни, что это сечение коснется не только тебя, оно заденет других людей, оно заденет Алену – это главное, чего боишься ты». Он одевался неспешно, времени было достаточно – даже хватит на чашку чая. Но прежде нужно к Алене. Вышел в коридор, задержался у двери в комнату дочери, прислушался. – Поспи еще немножко, – слышал он ласковый птичий голосок Ларисы, каким говорила она по утрам с Аленой. – Еще рано вставать, вот и глазки спят… – И не спят глазки, проснулись, – терпеливо убеждала Алена глуховатым со сна голосом. – Ножки тоже проснулись, вот смотри, и ручки… Я в садик хочу. И так всю дорогу опаздываю. – Тогда одевайся, – разрешила Лариса, – да побыстрее. Юрий Андреевич приотворил дверь. – Папа! – крикнула Алена, вскочила в кровати, ухватившись за спинку, запрыгала, засмеялась. – Ты мне как раз и нужен. Заходи, будешь ранним гостем… 2 Позавтракать Юрий Андреевич не успел – провозился с Аленой, помог умыться, натянуть колготки и платье. Вышел из дома, когда лишь удача могла спасти – придет трамвай вовремя, успеет, не придет – опоздает в первый же день учебного года. «Лучше бы сразу пошел пешком, – думал он, озирая все прибывающую утреннюю толпу, – ведь недалеко, каких-то пятнадцать минут скорого шага. Нет, подавай тебе непременно транспорт. Ох уж эта расслабляющая привычка полусонных городских жителей: сэкономишь минуту-другую и радуешься, как дитя подарку». Но трамвая все не было. Иные, не выдержав, потянулись на Большой проспект к другому транспорту, иные же, обосновавшись прочно, продолжали с привычным терпением ждать. Юрий Андреевич тоже решил дожидаться, и будь что будет. Однако народ все более подавался в сторону – и закаленным отказывало терпение. Он уже проигрывал в уме окольный долгий маршрут движения к цели, но не успел. Старенький голубой «Запорожец» резко затормозил у ног, притершись к поребрику. Щелкнув замком, широко распахнулась дверца, из машины донесся знакомый голос Раскатова, сопровождаемый хриплым невеселым смешком: – Непорядок, товарищ Вересов, так и опоздать недолго. Давай, падай в темпе! А то нагрянут славные стражи порядка, потом доказывай, что не верблюд. Скрючившись в три погибели, Юрий Андреевич протиснулся внутрь, в непосильную тесноту, захлопнул за собою дверцу. Мотор натужно зачастил, машина ходко взяла с места. – Лихач, – только и успел он выговорить, инерцией вдавленный в упругое, подавшееся назад кресло. – А мы такие, – уж и вовсе невесело рассмеялся Раскатов. – Ближнего выручать – это же нынче первая заповедь, – продолжал он плотным голосом, в котором угадывалась сдерживаемая мощь, и вдруг пожаловался брюзгливо: – Однако ближние в знак благодарности ни мычат, ни телятся… – Спасибо за выручку, – сказал Юрий Андреевич и подумал, что, пожалуй, лучше бы теперь стоять и стоять на остановке. – А вот и благодарность – нате вам! – задумчиво произнес Раскатов. – Однако этой материей сыт не будешь. – Видно, не я один сегодня плохо позавтракал, – попробовал пошутить Юрий Андреевич, но слова его повисли без ответа. Раскатов молчал, напряженно вглядываясь вперед. Дорога была свободна, но он словно подозревал препятствия и изо всех сил крутил баранку, помогая себе корпусом. Машину бросало из стороны в сторону, что-то скрежетало внизу, ударяло в днище. Неожиданно Раскатов сбросил газ и откинулся в кресле. Машина побежала ровно. – Слышал новости? – спросил он, едва разжимая губы. – Григорьев заявил об уходе. На этот раз официально. – Такие заявления он делал дважды только на моей памяти, – сказал Юрий Андреевич. – Уверен, еще передумает… – Теперь не передумает, – нетерпеливо перебил Раскатов. – Откуда ты знаешь? – Сорока на хвосте принесла. Не назвалась… – И на его место? – спросил Юрий Андреевич и, не дождавшись ответа, продолжал, рассуждая: – Отыщется кто-нибудь подходящий или пришлют со стороны. Скорее всего. А как хорошо было бы, если бы свой человек, привычный, знающий ситуацию… Он коротко глянул на Раскатова и сообразил по его напрягшемуся потускневшему лицу, что именно такой поворот Раскатову интересен. «Невозможно представить, – подумал Юрий Андреевич, – что Раскатов захочет стать директором. Слишком не вяжется это желание, если оно на самом деле есть, с его презрительным отношением ко всякой власти. Неужели аппетит приходит во время еды?» – Ты уж прости меня, Виктор Павлович, если что не так скажу. Только я понимаю, что ты тоже не отказался бы вместо Григорьева. – Лицо Раскатова, видимое в профиль, поскучнело. – Вообще-то мне все равно, кто будет директором. Но… помнится, ты рассуждал, будто в основании всякой власти обязательно унижение подданных, то есть, если попросту, зло, несвобода… А теперь?.. Что изменилось, Раскатов? – По-нят-но, – по слогам произнес Раскатов, отрезая в несколько четких приемов все хорошее, что было меж ними. – Я действительно говорил нечто подобное, я и теперь так думаю. Но, пойми, приходит момент, когда общую тяжесть нужно просто взвалить на себя и, долго не рассуждая, элементарно тащить… – Он помолчал, и когда заговорил вновь, в его голосе объявилась та неслыханная убежденность и терпение прирожденного учителя, которым давно завидовал Вересов и которые безотказно действовали на самых безнадежных запущенных воспитанников. – Так нельзя, Юра, – все равно. Нужно все же чего-то хотеть. И прежде всего, чтобы в твоем доме установился порядок. Училище на серьезном спаде, с этим ты спорить не станешь, впереди единственная возможность: тяжкий подъем в гору. Причем приступать к нему нужно немедленно, чтобы не было поздно. Или непонятно излагаю? – Знакомые слова, – отмахнулся Юрий Андреевич, заводясь. – Я слышу их часто и не только от тебя. Заговори с любым человеком, идущим навстречу или с последним алкашом у пивного ларька, не просыхающим никогда, услышишь то же. Разве не так членораздельно и другими словами. Причем, что уж и вовсе удивительно, произнесены они будут точно с той же интонацией, с которой произносишь их ты, – сдержанной, по-мужски скупой, с расчетом на понимание. Слышишь и начинаешь подозревать, что за душой у этих умудренных жизнью мужиков бездна прекрасных мыслей, что они, дай им волю, способны горы своротить. А я, наивный, слушаю вас и не верю. Ведь если каждый знает, как быть и что делать, отчего не делает? Отчего невозможное, на ваш взгляд, положение длится? Что вам мешает? Я два года в училище, а все наши разговоры неизменно сводятся к счастливым временам: было так, было этак, теперь не то… Но раз было, спрашиваю я себя, куда девалось? А если девалось, то по чьему злому умыслу? Не само же собой превратилось в дым, который унесло ветром? – Куда девалось, спрашиваешь? Да размотали по мелочам. Кстати, уже на твоей памяти. Вдруг ударились в амбиции: или по-нашему, или никак. Не сошлись во мнениях о перечне специальностей, которые было предписано пересмотреть в соответствии с последними веяниями. В итоге испортили отношения с директором базового завода и проворонили щедрый источник благ – шефскую помощь, на которой держалось училище долгие годы. А это новое оборудование, летний ремонт помещений, отличный лагерь для младших мальчишек после первого года учебы. И всего-то готовили для него в год по пятнадцать сборщиков, токарей и сварщиков. Объяснили, что токари нам не по душе, от них много шуму, грязи, стружек, а уж о сварщиках и не заикайся – профессия допотопная, кто-то чрезмерно умный даже сказанул: отмирающая… Прянули на передовые позиции – в энтузиасты. Взялись готовить аж самих вычислителей, подумать только, слово-то какое мудреное, на самом же деле живых роботов при расчетных узлах в магазинах, которых все еще нет в природе. Подумать только – высокоинтеллектуальный труд. Наверху одобрили – такие же верхогляды. Набрали девчонок – по конкурсу, не как-нибудь, мозги запудрили – специальность, мол, сверхмодная. А где методика, где учебная техника, преподаватели, наконец? В результате недобрали монтажниц с десятилеткой, а это второй базовый завод, не менее важный, чем первый. Теперь все норовят в вычислители – повальное бедствие. Прежде мы как набор делали? Открывали училище в девять утра, а к двенадцати группы были укомплектованы. Причем родители в большинстве знали, какому мастеру производственного обучения поручают свое чадо. Теперь рыщем по школам, упрашиваем, сулим блага… Я счастливые времена очень даже видывал. Тогда ребят учили, а не выколачивали с их помощью приработок мастерам, премии начальству. Короче, я хочу жить, мне же твердят: прозябай. И тебе, между прочим, тоже, хотя ты делаешь вид, будто не понимаешь. Вот и вся разница между нами: то, что для меня копошение под уклон, для тебя сносная жизнь, которую только бы подправить чуточку и сойдет. – Знаешь что, Виктор Павлович, отправляйся-ка ты в Главное управление, расскажи там все то, что говоришь мне. – А ты знаешь, ведь я уже совершил эту глупость – отправился. Когда временно прикидывался большим начальником – исполнял обязанности зама. Взял и поехал поговорить, что называется, по душам. Что из этого вышло? Меня же самого, как нашкодившего щенка, носом в лужу: не суйся, мол, куда не следует. Раскудахтались: превышение полномочий, за спиной директора… Точно за спиной директора кончается советская власть и начинается его собственная. Тогда-то окончательно окрепло во мне убеждение, что каждый начальник не служит – в осаде сидит, уворачивается. И как огня боится перебежчиков из собственной стаи, которые виноваты тем, что слишком много знают и могут рассказать правду об истинном положении дел. Начальников множество, деятелей среди них не сыщешь. И это положение давно стало естественным – вот что не дает мне покоя. – Почему это положение естественное? Мне кажется, напротив… – По той же причине, по которой тебе все равно. – Раскатов помолчал и продолжал сильно, зло: – Как же все это надоело! И все же давай рассуждать. На место Григорьева придет другой человек. Он может оставить все, как было, – еще не худший вариант. А что как он примется гнуть свою линию и тебя к этой-то линии приспосабливать? Это может тебе не понравиться. Значит, конфликт? Я же говорю определенно: будет то-то и то-то. Я не раз говорил тебе, чего нам недостает, разве не так? И я думал тогда, что уж ты-то единомышленник. А теперь выходит… Несолидно, Юра. Понравится ли тебе, если директором будет Разов? – Это исключено. Разов не специалист. – В наше время специалистом быть совсем не обязательно, достаточно нос держать по ветру. И потом, можно окружить себя специалистами. – Это верно, – согласился Юрий Андреевич. – Мы не должны мириться с назначением Разова, – проговорил Раскатова жестко. – Не имеем права. Спросишь, станут ли с нами считаться? Отвечаю: не станут. Ты же видишь кругом, куда ни ткнись, кипит дележка благ. Каждый гребет к себе, расталкивая соперников, а заодно и зрителей. Это война, Юра. Победа в ней означает обеспеченное будущее, первый шаг вверх по лестнице успеха, и, конечно же, подтверждение собственного величия… – Однако ты круто завариваешь, – сказал Юрий Андреевич, – но глядишь в корень. Что касается меня, я просто хочу работать в училище. – Молодец, – буркнул Раскатов. – Не смею отговаривать, работай. Но ты сегодня явно не в форме. Потому этот разговор мы отложим. Об одном прошу: то, о чем мы с тобой толковали, пусть останется между нами. – Пусть останется, – согласился Юрий Андреевич, осознав, что отныне он для Раскатова ничего ровным счетом не значит. Так, ничтожное препятствие на пути, которое, если помешает, достаточно столкнуть на обочину – и всего-то дел. Машина ловко вкатила под арку во двор училища, визгнули тормоза, мотор, напоследок взревев, оборвался. – Успели, – бодро сказал Раскатов, выбираясь на волю. – Минута в минуту. Вот что значит техника в руках цивилизованного человека. 3 Пробудился Коля с таким чувством, будто не спал вовсе, а ночь напролет проворочался на продавленной тахте, противно позванивающей пружинами. И все же сны ему снились: душная погоня и неотвратимая опасность позади. Проснувшись, он не помнил подробностей, лишь ощущение леденящего душу страха осталось из сна. За завтраком мать спросила с шутливой ворчливостью, плохо скрывавшей тревогу: – И чего все ворочался, места себе не находил? Случилось что? Коля упрямо молчал. Мать оставила его в покое, и все же всхлипнула от подступивших с готовностью слез обиды. Коля тупо жевал, не ощущая вкуса еды. Его вниманием завладела черная сковородка тяжелого чугунного литья, стоящая посредине стола на деревянной дощечке. Он представил себе, как схватив ее изо всех сил, сжимает удобную окатистую ручку – сковорода ему разом и щит, и оружие нападения, и, преодолевая страх, смело идет навстречу Бате. Тот отступает, бежит в панике… Дальше Коля не продолжает – зачем? Бате все равно некуда деться. От этой воображаемой скорой победы и унижения врага ему легчает и даже становится жаль Батю. Однако жалость не живет долго, отходит, возвращается ненависть, неотступно преследующая, измучившая вконец. Он усилился подавить мысли о Бате, не думать о нем и о том, что его ждет сегодня, – страшном и неотвратимом. Попытался не думать вовсе, точно так можно было уберечь себя. Так поступал он, когда был мал и ждал трепки от матери за очередную проказу. Он делал так потому, что не хотел мысленно переживать наказание прежде, чем испытает его в действительности, ведь тогда выходило, что за одно и то же ему достанется дважды, что было несправедливо. Однако не думать вовсе он не мог. Он напрягся, заставив себя думать о том, что видит на столе: о тарелке с тонко нарезанными ломтями круглого черного хлеба, о масленке с золотым ободком, полной желтого масла, о руке матери с набухшими синеватыми жилами, лежащей на столе, к которой тянуло прижаться, точно могла эта маленькая слабая рука защитить его от напастей и унижения, прибавить мужества, которого так недоставало ему. Стоило подумать о мужестве, как в сознании вновь возникает Батя. Коля отчетливо видит его перекошенное злобой лицо, его кулачищи, которых он еще не пробовал и которые скоро вволю нагуляются по его лицу. Батя всегда бьет в лицо – приходилось видеть. К вечеру привычного лица не останется, вместо него будет маска из синих ссадин и черной подсохшей крови. Мать узнает его не сразу. Нет, мать, конечно, узнает, даже не видя его лица, она безошибочно узнает его издали, хотя жалуется, что глаза сдают. – Чаю налить? – слышит Коля сдержанный, но обиженный голос матери. – Не надо. Он поднимается из-за стола, выходит из комнаты – захотелось побыть одному. На кухне давно никого: соседи оттопали утренний свой хоровод и ушли на работу, а соседская баба Саня еще крепко спит. «Поговорить бы с бабой Саней, – думает Коля. – Она поймет. Но обязательно расскажет матери. То, что случилось с ним, не шалости на кухне со спичками – это уголовное дело…» И как только он произносит эти слова – точно с разбега наткнувшись на них, не остается желания говорить с бабой Саней. Он принимается твердить на разные лады страшные слова, обкатанные долгим употреблением, думая оторопело, что теперь-то все его будущее удивительно просто сводится к одному: провинился, жди наказания. Не знаешь законов? Это не оправдание – наказание неизбежно. Вспомнилась лекция о правонарушениях несовершеннолетних. Тогда его поразила неумолимая логика: совершил – получай. Ускользнуть не надейся. Позже он попытался объяснить Бате суть вновь обретенных понятий. Тот, неохотно проникаясь, смешно морщил узкий лоб от усилия понять. А поняв, обильно выругался по-черному в том смысле, что и здесь эти хреновы умники такого понапридумали, что нормальному пацану и податься некуда. Стоило Коле вернуться памятью к Бате, как страшная его фигура, точно увеличенная тень, которую он не раз с удивлением и трепетом рассматривал рядом со своей жидкой неказистой тенью, почудилась ему в темном углу кухни, за столом и шкафчиком бабы Сани. Маленьким он любил забираться туда, прячась от матери, и, оказавшись там, медленно переживал страх. Все напряглось в нем, захотелось крикнуть, позвать на помощь, он почти и крикнул, но был это никакой не крик, а сухой через силу выдох. И вновь отчетливо проявилось в сознании: расплата близка, неотвратима, от нее отделяет лишь тонкий просвет времени, который тает, и не заметишь, как скоро истает весь. «Какой же ты все-таки трус, – укорил себя Коля, – нервишки ни к черту. Точно тебя вот-вот спросят, а ты не готов отвечать и понимаешь, что тебе крышка. Но то, что случится с тобой, еще не самое страшное. Страшное явится позже, когда все останется позади и придется жить дальше – продолжать отвечать за свои поступки». Его бил озноб, он приотпустил челюсть – мелко застучали зубы, с готовностью подкатили слезы, защипало в носу, в глазах. Но он перемогся, стерпел, не дал слезам пролиться, метнулся в ванную, на полную мощность пустил струю ледяной воды, схватил воду пригоршней, плесканул в лицо, не соображая, что льет на пол, на только что выглаженную матерью рубаху, на брюки, сразу же пошедшие темными пятнами. Вода взбодрила. Вытирая лицо, он напрягся весь, напружинил жидкое тощее тело в последней попытке выдавить из себя силы к сопротивлению, но не нашлось в нем сил даже просто стараться жить, а была готовность не жить вовсе, как было ему положено. И он согласился не жить. «Все очень просто, – сказал он себе, – противиться силе глупо. С силой тебе не совладать, к тому же больно бывает не от самой силы – от сопротивления ей». Он бежал вниз по лестнице, когда наверху стукнула дверь и звонкий голос матери, ослабленный расстоянием, нагнал его: – Коленька, что же это?.. Дальше Коля не слышал, не посмел слушать, а тем более отвечать. Он летел вниз, прыгая через две ступеньки, и одна мысль билась в нем: только бы не споткнуться, не вывихнуть ногу, ведь тогда не придется встретить свою судьбу, свое несчастье. 4 Вадим Иванович Белов, заместитель директора по учебно-производственной работе, приехал в училище в приподнятом настроении и как всегда первым – за пятнадцать минут до начала линейки. Поднимаясь в свой кабинет и продолжая нести в себе призабытое хрупкое чувство свежести и свободы, он, со свойственной ему подозрительностью к самому себе и желанием обязательно и дотошно разобраться в причинах, думал, отчего это в нем вдруг так светло и покойно, но причины назвать не смог. И тогда, чтобы только не останавливаться в рассуждениях на полпути, он решил: так подействовало на него ясное солнечное утро, народившееся на земле вслед за долгими неделями хмурого дождливого августа. И еще подумал он, что вот и здоров, ничто не тревожит больше, что перемогся и в душу вернулся покой. Но стоило так подумать, расслабиться, как немедленно всколыхнулась память, точно подстерегла, придавила больно – не вывернуться. И вновь понесло его по не раз хоженой дорожке, закорежило. Он еще попытался думать неспешно и основательно, членя цепь событий на простые и ясные составляющие, как привык, точно так еще можно было отсрочить окончательный вывод, уберечь себя, но уже понимал, не уберечься. То, что произошло с ним, слишком глубоко и серьезно задело душу. Он очнулся – стоит в собственном кабинете. Не заметил, как открыл замок, вошел, запалил свет. Шибануло в нос застарелым табачным духом, особенно противным утром – пока не притерпишься. «Нужно запретить курение в кабинете, – подумал он, мрачнея. – Хватит дышать отравой…» Потянул плащ с себя, тупея от мучительных мыслей и не веря, что несколько минут назад легко поднимался по лестнице и нес в себе здоровье и бодрость. Но встряхнулся, вывернулся из плаща, пристроил его, не глядя, в шкаф – кое-как, вопреки обычной своей аккуратности. Письменный стол, заваленный ворохом бумаг, обошел со стороны окна, заодно распахнул форточку, жадно глотнул свежего воздуха, тяжело опустился в кресло, стиснув руками подлокотники, свесив голову меж высоко поднявшихся, заострившихся плеч. «Так нельзя, – сказал он себе строго и холодно, – так дело не делается. Только измаешься – продолжать никакого смысла. Женщина, которую ты оставил в неостывшей постели, пусть живет дальше, но будет лучше, если без тебя». И как только сказал он себе эти слова, слух распознал внешние звуки: хлопки парадной двери внизу, гул оживленных голосов, накатывающий смех, выкрики. И следом застучали в коридоре, приближаясь, поспешные шаги, дверь кабинета распахнулась, на пороге, мешкая войти, возникла приземистая плотная фигура Кобякова, преподавателя материаловедения. Его круглые подвижные глазки воровато зыркнули по сторонам, определяя, есть ли кто в кабинете, кроме Белова, и остановились на лице Вадима Ивановича. – Привет, привет! – выговорил Кобяков и без перехода, не дождавшись ответа, продолжал с обидой и обычным суматошным напором: – Внизу собрались ребята, шумят, мастеров как всегда не видать. Неужели нельзя заставить?.. – Это как же – заставить? – спросил Вадим Иванович и почувствовал, как тронулось раздражение. – Неужели палкой? – А что, здравая мысль, – заспешил Кобяков. – Палкой лучше всего – доходчиво. Давно известно, что по своей воле они ничего делать не станут. – Интересное предложение, Алексей Яковлевич. Выходит, я сижу здесь затем, чтобы заставлять нерадивых мастеров исполнять свои обязанности? – Я так не говорю, но… Как никак, они тебе подчиняются. И ежу понятно… – Не так давно они с тем же успехом подчинялись вам, – напомнил Белов. – Вон ты куда дернул? Я-то помню, а ты, верно, забыл, что я теперь всего-навсего преподаватель, – обрезал Кобяков с вызовом. – Или ты и преподавателей запряжешь? – Еще как запрягу, дождетесь, – смело пообещал Белов, с завистью рассматривая загорелого Кобякова. – А вы думали, постесняюсь, учитывая, что вы так хорошо отдохнули. – Скажешь тоже! – оживился Кобяков и пошел к столу садиться. – Отдохнул! Держи карман шире. Дикарем разве отдохнешь? Одни очереди в пищераспределители, чтоб им пусто было, могут сна лишить – не до отдыха. Начинаешь ненавидеть себя за слабость – непременно заправиться три раза на день. Нет, милый мой, ни шиша я не отдохнул, закоптился малость – это, как говорится, налицо. Только вот неизвестно, получил ли какую пользу. Говорят, от этого даже рак бывает, – сообщил он, приглушив голос. – Но все это лирика. Ты лучше скажи мне, как нынче с часами? Сказывали, будто больше полутора ставок ни-ни… Это что же получается, тысяча восемьдесят часов в год? Не вдохновляет… – Сказывали верно. – Белов поморщился – предстояла торговля. Но смирил раздражение и принялся объяснять: – Алексей Яковлевич, тысяча восемьдесят часов это полторы ставки, а учитывая ваш максимальный почасовой тариф, получится совсем неплохо. Не забывайте также, что такая занятость далеко не для всякого. Только для ветеранов… И конечно же, отличников боевой и политической подготовки. – Это ты так шутишь? – спросил Кобяков погасшим голосом, сделав вид, что силы его на исходе. – Никак не избавишься от армейских привычек? Не забывайся, здесь тебе не армия – ать, два… – Что вам известно об армии, Алексей Яковлевич, чтобы судить? – Мне об армии известно все, – подобравшись, безапелляционно заявил Кобяков. – Ничего мудреного в армии нет. Сплошная дедовщина. – Все – то вы знаете. – Белов помолчал, остывая, – не хотелось с утра ввязываться в надоевшую полемику. – Грозный облик товарища Клепикова еще не выветрился из вашей памяти? Так вот. На последней ежегодной операции принуждения замов к повиновению этот самый товарищ Клепиков трижды повторил, что будет собственноручно наказывать за каждый лишний сверх нормы час нагрузки. Я не враг себе, Алексей Яковлевич, как вы понимаете. Мне не с руки получать зуботычины от высокого руководства. – Это все ладно, – оживился Кобяков. – Грозные байки оставь для салаг, парь им мозги, сколько душе угодно. Мне мои законные тысячу двести часов отдай и не греши. Понял, нет? – Не жирно будет? Помнится, вы весной ворчали: сил не осталось год довершить, дотянуть до отпуска. – А вот это уже не твоя забота, – сердито выговорил Кобяков, разделяя слова, отчего приобрели они вызывающе твердый смысл. – Я еще не прикидывал нагрузку, – сказал Белов, надеясь, что Кобяков отстанет, да не тут-то было. – Постараюсь сегодня же попасть к директору, – пообещал он с угрозой. – Пусть нас рассудит Григорьев. Скажу прямо: твое решение ущемить права ветеранов мне активно не нравится. Буду протестовать. Он ожидается? – спросил Кобяков будничным голосом. – Хотя да, он же болен. Совсем сдал старикан, не тянет. Пора бы ему того… на пенсион. Интересно, не видится ли преемник на горизонте? Этот вопрос Кобяков задал вроде бы самому себе, такая уж у него манера, спрашивает себя, а ответа ждет от другого. – Меня на подобные обсуждения не зовут, – сказал Белов. – Да какая вам, собственно, разница? – Не скажи, – оживился Кобяков, – разница есть – огромная! Если, к примеру, будет человек со стороны, – проблема одна, если же кто-то свой, – совсем другая. Я, например, уверен, что будет Разов. Помяни мое слово. Было видно, что Кобяков не верит, будто Белов не в курсе. Он явно призывал к откровенности, а Белову говорить с Кобяковым на эту тему не хотелось, как не хотелось говорить с ним на любую другую тему. За долгие годы общей жизни – сначала Белов был в подчинении, Кобяков – замдиректора, Белов – мастером производственного обучения. Потом, когда Белов, наконец, доканал свой институт, недолго были они на равных – преподавателями, теперь же, когда Белов выбился в начальники и вроде бы возвысился над Кобяковым – сложились меж ними отношения, далекие от приязненных. Они раз и навсегда составили мнение друг о друге, и менять его впредь не собирались. Но и носиться со своим мнением, тем более обсуждать его принародно – не жаждали. С тех давних призабытых времен в Кобякове возникло и закрепилось полупрезрительное отношение старшего, не ставящего младшего ни в грош, но вместе с тем подзуживающего раскрыться и наворочать дел, чтобы можно было обронить невзначай: – «А ведь я предупреждал, ничего другого от этого жалкого человечка ждать не приходится – молод, к тому же не семи пядей во лбу». Со стороны же Белова отношение было внешне спокойным, однако все, кто к нему был близок и с кем он делился сокровенными мыслями, знали, что Кобяков для него не просто человек, не очень хороший и не очень толковый, но что он для него живое напоминание о круто заваривавшейся судьбе, и что лишь благодаря тому, что на свете все же не одни Кобяковы, но множество других, отличных от Кобякова людей, он удержался от предначертанного пути, все же успев основательно по нему потопать, и решительно выбился в люди. Постепенно сложилось положение, при котором Кобяков стал нужен Белову, как ноль человечности и приязни, как точка отсчета при ориентировании в духовном пространстве. Не стань вдруг Кобякова, он, пожалуй, почувствовал бы себя беднее, безоружнее, хотя дышать стало бы намного легче. – Ты долго будешь молчать? – поинтересовался Кобяков с обидой. Вадим Иванович поднял глаза и обнаружил на красном, налитом кровью лице Кобякова презрительную ухмылку, от которой, знал он, было два пути: первый к крику и гневному обличению, когда Кобяков вдруг вспыхнет от собственной правоты и неправоты другого, и второй – к стыдному самобичеванию, когда он осознает, что на этот раз его прихватили по делу, лишив малейшей возможности вывернуться. – Мне некогда с вами валандаться, Алексей Яковлевич, – сказал Белов сдержанно. – Можно подумать, мне есть когда, – насупился Кобяков, и в его голосе с готовностью зазвенела обида. – Зазнаваться начинаешь, Вадим Иванович? Эх ты… – Я многократно просил вас отказаться от панибратской формы общения – выговорил Белов, едва сдерживаясь. Мы с вами совсем не друзья, даже коллегой я не могу вас назвать. Пора бы это понять. К тому же мы не равны… – Уж прости, – сказал Кобяков, делая простодушное лицо. – Привычка, знаешь ли… – Дурная привычка, – строго определил Белов. – Давно пора бы отвыкнуть. Кобяков с интересом уставился на Белова, его пухлые губы кривились в усмешке. – Что-то ты злой сегодня. С чего бы? – Будешь злым, когда ни мастеров, ни преподавателей, а до линейки минута. Первое сентября на дворе. Распустились… – Я же только что говорил, что у тебя власть, – напомнил Кобяков. – Вот и воспользуйся своим законным правом… – Ох уж эта власть, – вздохнул Белов. – Иной раз кажется, дается она для того, чтобы было известно, в кого камни бросать. Во всех как-то неловко, да и небезопасно – запросто могут ответить. – Что же не отказался? – спросил Кобяков раздумчиво. – Не на аркане, небось, тянули. Да и Раскатов, дружок твой любезный, готов был – на низком старте завис. Крепенький такой мужичок, как-то незаметно подрос. – Вот кому быть директором… – Вам же первому не поздоровится. – Да мне по барабану – моя песенка спета. Уж как-нибудь докостыляю до пенсиона. А вот тебе несладко придется. Еще вспомнишь меня… – Это едва ли, – сказал Белов и поднялся. – Нужно идти. – Пойдем, – неохотно согласился Кобяков. – Сегодня вы начинаете учиться, – заговорил Вадим Иванович, когда общими усилиями мастеров и преподавателей порядок в рекреации был наведен. – Запомните навсегда этот первый день вашей новой жизни. Вы приобщаетесь к великой силе, главной силе нашего общества – к рабочему классу. – Он помолчал. Обежал взглядом ряд ребят, стайку преподавателей, застывших вдоль боковой стены под часами, прикинул, все ли собрались, и продолжал, дав волю голосу: – Кто-то выбрал свой путь сознательно, кого-то сюда занесла неудача на вступительных экзаменах в институт или техникум, кого-то привела за ручку мама. Отныне всех вас объединяет общее дело: вы пришли учиться, все вы ученики. Усвойте это, пожалуйста, сразу же, чтобы потом не было недоразумений. Мы будем учить вас теоретическим основам профессий, навыкам и приемам труда, мы будем учить вас жизни. Пройдет год для одних, два для других, вы покинете эти стены, приобретя отличную нужную специальность и получив рабочий разряд. Дальше вам идти уже самостоятельно – долгий жизненный путь. Но первый шаг на этом пути вы делаете сейчас. От того, как вам удастся освоить программу обучения, с какой честностью отнесетесь вы к будущему своему делу уже здесь, на этапе освоения этого дела, будет зависеть ваша последующая жизнь, ее большие радости и малые печали. Учитесь, набирайтесь знаний и опыта – пригодится. Отныне в дни теории вы будете приходить в этот зал на линейку, отсюда – по кабинетам. Здесь мы будем сообща обсуждать наши успехи и неудачи, будем радоваться успехам и огорчаться от неудач. Так пусть же успехи будут частыми, а неудачи редкими! Согласны? – Согласны! – взорвался зал, кто-то захлопал в ладоши, следом все захлопали. – Понимаете, – сказал Белов, когда шум улегся. – И еще мне вот что хотелось сказать вам. В училище вас ждали, готовились к вашему появлению. У нас прекрасно оснащенные кабинеты и мастерские, чистые и просторные рекреации, отныне все это наш общий дом. В штате училища нет уборщиц, отсюда следует, что порядок и чистоту в нем вам придется обеспечивать самим. А теперь – по кабинетам! В добрый путь! 5 – Не надеялся, что встретимся, – заговорил Сафонов у двери своего кабинета, придержав Вересова за локоть. – Почему? – удивился Юрий Андреевич. Не словам удивился, теми же словами встретил его Белов, когда он зашел в училище в августе, вернувшись из второго преподавательского отпуска. Удивился тону, с каким эти слова были сказаны, – прозвучали они тревожно и напряженно, и было это заметно особенно потому, что только минуту назад во время линейки старик был весел, привычно подначивал Кобякова. – Такой ты был к исходу, прости, пришибленный. – Был, – согласился Вересов. Он действительно дошел к концу года, едва ноги носил. – Отдышался за лето, теперь вроде порядок. – Отдышался, – повторил Сафонов и понурился. – Молодец. А вот я опять провалялся август. Понимаешь, чуть дело к отпуску, цепляется какая-нибудь зараза и держит, жует… – Но оживился. – Так, пожалуй, все болячки переберу. – Поднял лицо, посмотрел внимательно в глаза Вересову, сомневаясь словно, что тот верит, усмехнулся обезображенным лицом – получилось, как всегда, криво. – Иди уж, не терпится, вижу, иди. Еще поговорим, есть о чем. Повернулся круто на негнущейся ноге, вошел в кабинет под дружный грохот отодвигаемых стульев – ребята встали приветствовать. Притворил дверь за собой. «Сдает старик, – думал Вересов, – Старость пришла, навалилась, подмять норовит. А ведь и не стар он, если разобраться, всего год как вышел на пенсию. Невозможно поверить, что за год так человека скрутило…» Одни люди появляются в жизни другого человека легко – открывают дверь, входят без спроса, располагаются. Другие стоят в замешательстве перед распахнутой дверью, не выказывая ни малейшего желания войти, но и не отказываясь от этого действия. Наконец, однажды понимаешь, что для них и двери-то никакой нет, что они всегда были с тобой, что отныне твоя жизнь без них отчасти теряет смысл. Таким человеком для Вересова стал Сафонов – не сразу, проявляясь исподволь, и уже не избавиться от мысли, что он был рядом всегда, что их общее время если и имеет точку отсчета, начало, то распространено оно не только вперед – в будущее, но и в прошлое – вспять. При появлении Юрия Андреевича девушки недружно поднялись, иные и вовсе остались сидеть, только глянули в его сторону и отвернулись. «Ничего, ничего, – успокоил он себя, – бывает. И обижаться нечего. Подумаешь, птица какая, преподаватель. Видали они таких. Мы все для них на одно лицо и только от нас зависит, будут нас различать или нет». Он прошел к своему столу, повернулся к классу, оглядел всех, ненадолго задерживая взгляд на лицах, отмечая их выражение. Теперь поднялись все – проняло столь долгое молчание, принятое за недовольство. «Это хорошо, – подумал он, успокаиваясь, – хорошо, когда сами». Тридцать пар глаз смотрели на него неотрывно – внимательные, безразличные, вызывающе-веселые, нагловатые. – Здравствуйте и садитесь, – сказал он и сел сам. Сели, тишина повисла в кабинете. Он открыл новый журнал, отыскал свою страницу по оглавлению. По списку в группе значилось тридцать человек, в кабинете тридцать два места, четыре места свободны, значит, двух девушек не хватает. Все это он проделал автоматически – привык за год эксплуатации системы распознавания – ее первого уровня. – Староста, – сказал он. – У нас нет старосты, еще не выбрали. – Верно, еще рано. Тогда будем знакомиться. Андреева… Они вставали одна за другой и по тому, как они вставали, как заявляли о своем присутствии, как смотрели ему в глаза или только коротко, с вызовом взглядывали и сразу же опускали голову, как садились и что делали после того, как сели, он отмечал мысленно: друг, еще друг, и вдруг недруг, как жаль, и снова друг… Постепенно класс становился понятным, стройность его четырех рядов нарушалась, приходила в движение, от первоначальной и такой ясной установки – ты пришел учить, а они учиться – ничего не оставалось, все оказывалось не так-то просто: он перед ними действительно для того, чтобы учить, но вот беда, они перед ним далеко не затем, чтобы учиться. «Ничего, – успокаивал он себя, продолжая копить открытия, – это же как болезнь, она не должна затянуться. От тебя одного зависит, когда вернется здоровье. Нужно время и такт, и еще вера». Перекличка закончилась. Он встал, прошелся перед первыми столами, собираясь с мыслями, и когда заговорил, почувствовал, что волнение наконец-то оставило. – Для начала несколько слов о себе. Зовут меня Юрий Андреевич Вересов. Я преподаватель радиоэлектроники – профильной дисциплины для вашей будущей профессии. В мой кабинет вы будете приходить дважды в неделю на два часа. После зимних каникул один раз в неделю тоже на два часа. В мае будет экзамен по всему курсу, и мы распрощаемся. Требования к вам простые и, надеюсь, понятные: регулярное посещение занятий, активная работа на каждом уроке, подробный конспект. Выполнение этих требований гарантирует успешную сдачу экзамена, хорошую или даже отличную оценку. Результаты экзаменов обязательно учитываются при предоставлении рабочего места уже на предприятиях. Чем выше оценки, тем сложнее и перспективнее будет ваша работа. Ясно? – Ясно! – было ответом. – Тогда – вперед? – А у вас жена есть? – А дети? – Есть жена и дочь Алена. – А у нас в группе тоже Алена… – Очень приятно, я знаю. Сегодня у Алены Денисовой праздничное настроение. Так? Юрий Андреевич заметил, что нарядная девушка, сидящая за вторым столом среднего ряда, смущенно заулыбалась. – Вы что же, знакомы с Аленой? – спросил кто-то. – Только что познакомился, – сказал Юрий Андреевич. – Вы просто запомнили. – Нет, не запомнил. У меня триста учеников. Всех не запомнишь. Пришлось придумать систему опознавания. Делая перекличку, я одновременно – карандашом – отмечаю ваши места. Теперь место в кабинете становится вашей координатой. Понятно? Не очень? Переглядываются удивленно: пристрелка прошла спокойно. Привыкли, что подобные разговоры пресекаются как посторонние, здесь же ничего подобного. – Удовлетворены? Ну вот и хорошо. В связи с вышесказанным несколько слов о порядках в моем кабинете. Вы теперь сидите так, как успели сесть. Даю вам неделю, чтобы окончательно выбрать место на весь год до конца учебы. Никаких пересаживаний я не разрешаю, и не потому, что нарушится ваша привязка к конкретному месту, не потому, что каждая из вас отвечает за чистоту своего стола, но, главное, потому, что контрольные работы, которые мы будем писать практически каждое занятие, требуют, во избежание путаницы при оценке, постоянства ваших координат в кабинете. Слушали внимательно, только тоненькая темноволосая девушка, сидевшая за первым столом левого ряда – поближе к двери, не слушала. Зажав ладонями уши, она читала пухлую затрепанную книжку, раскрытую на первых страницах. Плотные крылья волос, павшие завесой, отгородили лицо. Юрий Андреевич удержался от замечания – бесполезно, но все чаще непроизвольно останавливался на ней взглядом, и скоро это заметили. И тогда он понял, что группа с ним заодно. – О дисциплине на уроках я не говорю сознательно, – продолжал он, – отличная дисциплина совершенно необходимое условие успешной работы. И конечно же, я не говорю о том, что посторонние книжки во время занятий читать не следует, это само собой разумеется у взрослых людей. Впрочем, Оля Федорова со мной не согласна. Осторожный смешок послышался в классе. Рывком поднялась коротко стриженная головка, обнаружив детское лицо, милое, чересчур бледное, огромные темные глаза глянули искоса, неприязненно, однако же книжка исчезла в столе. Голова опустилась, понурились плечи, опали плотные крылья волос. – Вы и ее фамилию запомнили? – А нам она не называла свою фамилию. – Дикая девочка. – Я уже объяснил. Теперь давайте заниматься. Но прежде, чем начать урок, я попрошу вас выполнить небольшую формальность. – Он выдвинул ящик своего стола, достал из него пачку листков плотной бумаги. – На этих листках напишите свою фамилию и имя, а также образование, оценки по физике и математике за восьмой класс. Дежурных прошу раздать листки. – Дежурных еще нет, – сказали дружно. – Тогда от каждого ряда по одной девушке. Прошу. И сразу же стало шумно. Задвигались, заходили по классу те, кто вызвался раздавать листки, их конечно же оказалось не четыре, а все восемь. «Ожили, – думал Юрий Андреевич, наблюдая. – Все же сидели тихо, пусть теперь пошевелятся. Что это за чудо такое – Оля Федорова? Нужно поговорить с мастерицей». Он не вмешивался, терпел, но и волю давать, знал, опасно – можно легко испортить дело. – Расшумелись, – сказал он негромко и вроде бы самому себе – проворчал. Шум немедленно стих – оборвался. Оказалось, что листки всем и давно розданы. «Ниточка завязалась, – решил Юрий Андреевич, переводя взгляд с одного склонившегося к столу лица на другое. – Чуть потянешь к себе и немедленная реакция – тишина. Укреплять эту ниточку всеми средствами, – твердил он себе, – она пока непрочная, слишком потянешь – порвешь. Знать ее прочность в любой момент – тогда можно работать». Он так много, упорно думал о первом своем уроке в новом году, думал, решительно отвлекаясь от всего, что мешало сосредоточиться, угнетая Ларису своим невниманием, не умея объяснить ей причины накатывавшей вдруг отрешенности, не надеясь, что она попытается понять его заботу, не разделить – на это он не рассчитывал – хотя бы просто понять и поверить в его серьезность. Готовился тщательно к первой встрече, мысленно проигрывая ее течение. Теперь, когда урок покатился, как нужно, напряжение разом оставило и пришла тишина в его душу – вместе с тишиной, царящей теперь в кабинете. Одно лицо поднялось от листка, вопрошающе глянуло на него, второе, третье… Скоро все эти девушки вернутся к нему. Он узнал их только сегодня и уже впустил в свою жизнь. – Пожалуйста, соберите листки, – сказал он. – Начнем урок. 6 Сергей Антонович старательно вырисовывал схему. Мел, сухо поскрипывая, крошился, четкие линии уверенно ложились на линолеум доски. Отрывистыми короткими фразами, рассуждая вслух, он пояснял ход своей мысли, закреплял пояснения цветными мелками, расцвечивал важные цепи синим и желтым, пуская токи по проводам тоже цветом – красными стрелками. Класс за спиной притих, на время оставленный его попечением, но постепенно стал оживать: смешок прокатился робко, послышались голоса, что-то смачно упало на пол, судя по звуку, сумка, заскрипели стулья – завертелись ребята, кто-то вскрикнул от неожиданной боли и дружный хохоток продлил вскрик. Но шум сам собой стих и вернулась тишина. «Пусть пошалят малость, – думал Сергей Антонович, – небось, живые, еще насидятся тихо – целая жизнь впереди». – Вот и все, – сказал он, выдохнув, точно тяжесть свалил с плеч. Поставил последнюю точку, обернулся к классу. – Готово? – Удивленно уставились на него – не понимают. – Спрашиваю, готово? – Не готово, – отозвались дружно. – Тогда рисуйте. И, пожалуйста, аккуратно, как у меня. Проверю. Взялись за дело, закивали головами, на доску глянут – в тетрадь, на доску – в тетрадь… Не стараются понять и запомнить, – недовольно думал Сергей Антонович. – Копируют. – Но поправил себя снисходительно: – Еще не раскачались думать, лето отбегали, не до электротехники было. Он прошел к своему столу, тяжело припадая на искалеченную ногу, присел неловко, руки, перепачканные мелом, выложил на столешницу, опустил лицо, замер. И сразу же ощутил боль под левой лопаткой – привязалась с утра, стережет. – Сергей Антонович, а здесь неверно. – Да? – опомнился Сафонов. – Что же именно? Коля Звонарев поднялся, вышел к доске. – Здесь вы поставили точку, а она не нужна. Если так оставить, будет короткое замыкание. – Шу-тишь! – рассмеялся Котов. – Молодец, – обрадовался Сергей Антонович. Ошибка была и довольно грубая. – Садись, Коля. Ты за лето так подрос. – Но перестал походить на человека, – ядовитый скрипучий голосок Котова вновь послышался от окна справа. – А вот ты, Котов, совсем не вырос, – сказал Сергей Антонович. – Мне хватает, – отозвался Котов ворчливо. – Колька другое дело, он с детства чахлый, уж я-то знаю, мы с ним с детского сада. – Котов привстал. – Потом его поливать стали, он начал расти, а потом ни с того, ни с сего заделался стукачом… – Заткнись, Кот, – подал голос староста группы Капустин, лениво и угрожающе потянувшись к Котову. – Гнида! – Прошу прощения, ваша светлость! – Котов сел. Тишина воцарилась в кабинете – обманчивая, напряженная. Сафонов поднялся. – В чем дело? – спросил он Капустина. – Да ничего, Сергей Антонович, – сказал Капустин, напрягшись встать, – болтает этот тип… слушать тошно. – Садись. «Опять что-то не поделили, – подумал Сергей Антонович. – И ведь не спросишь прямо, где там, сплошные тайны. Сами ни за что не скажут. Ты для них человек из другого мира, враждебного, так им нравится думать. Как же сложно объяснить им, что все мы – люди на единой лестнице, только ступеньки, на которых стоим, разные». Долгий год эта группа приходила в его кабинет. Немного осталось им быть вместе – в декабре экзамены. Они расстанутся навсегда, а к нему придут другие. И так постоянно, отчего жизнь для него давно не чередование времен года, а чередование учебных групп. Витя Меньшиков откинулся на спинку стула, вертит ручку в руке, задумался, того и гляди вымарает столешницу пастой – отмывай потом. Коля Добровольский сутулится, серый пушок над верхней губой означает усы, он холит их, то пощипывает, то поглаживает – нравятся. Юра Гурьянов щурит близорукие глаза – опять подрался, очки разбиты, на лице удивление. Вася Веселов губы поджал – все сомневается, а спросить – ни за что. Коля Звонарев приник к столу – трудно ему разогнуться, но разогнется. Этот обязательно разогнется. Сашка Капустин лениво поводит круглым мощным плечом, лыбится снисходительно, ума ни на грош, знает об этом, но на природу не ропщет, зато силой не обделен. К простенку меж окон жмется Котов, этот себе на уме – пройдоха, лицо красиво и чисто, но что-то злое нет-нет и проглянет, исказит правильные черты, искривит припухшие губы, потушит глаза… – Будем работать? – спросил Сергей Антонович негромко. – Будем. Ожили, зашевелились, подтянули тетрадки. – Коля Звонарев получает пять, – сказал Сергей Антонович и выставил первую оценку в новом году. – За что? – заныл Котов. – За то, что думает, – сказал Сергей Антонович. – А ты, Котов, думать ленишься, хотя мог бы. – Я очень ленивый, – охотно согласился Котов, – К тому же думать нам не положено. Мы работяги, нам вкалывать ручками. – А голова зачем? – спросил Сергей Антонович. – Во всяком случае, не для решения производственных проблем. Возьмите, например, моего папашу. Он служит главным конструктором большущего завода. Так вот недавно в нравоучительной беседе со мной он высказался примерно так: его бесит, когда в книжках или по телеку работяг изображают этакими интеллектуалами с творческим подходом к любой проблеме. Если у него на заводе стрясется нечто подобное, он первым делом задумается о квалификации своих инженеров. Здесь я, представьте себе, сэры, солидарен с папашей, хотя во многом другом мы никогда не найдем общего языка. – Во закатал речугу, – восхищенно ухмыльнулся Капустин. – Ведь умеет, гад. Дай только пасть открыть… – Твой отец прав, – сказал Сергей Антонович в полной тишине. – Только эта мысль требует развития. Все, что создано инженерами, даже самыми талантливыми, без реализации не более, чем бумага. Путь от идеи к продукции – это прямая связь. На этом этапе верховодит создатель – инженер. Однако не менее важна обратная связь – воздействие процесса производства на инженерное решение. Вот эта-то связь без рабочего с хорошей головой, с высокой наблюдательностью неосуществима. Впрочем, мы отвлеклись. Вернемся к уроку. Перед вами электрическая схема силового привода токарного станка… Слушали внимательно, только парень, сидящий за последним столом, воровато дернулся, стоило задержать на нем взгляд, что-то сунул в стол и смущенно опустил лицо. Сергей Антонович продолжал объяснение, но никак не давался нужный тон, мешала неявная возня в углу. Там происходило что-то, чего он не понимал пока, но что уводило его от урока и уже начинало мучить. Тогда он заставил себя не смотреть туда. Не выход, конечно, но лучше не давать воли нервам, воображению, лучше переждать, сохранить спокойствие, – разгадка придет обязательно. Урок шел своим чередом, ребята дослушали объяснение и сразу же принялись задавать вопросы – без приглашения, сами. Большого труда стоило внушить им эту нехитрую необходимость – задавать вопросы немедленно, как только они возникнут. За год усвоили – и за лето не выветрилось из голов, отметил он удовлетворенно, – что объяснения объяснениями, а вопросы вопросами, что одно без другого, пожалуй, не существует, во всяком случае, для него, что вопросы должны быть по делу, – серьезные, если же нет их вовсе, значит, он напрасно старался, тратил время. Поначалу, чтобы привыкли, он даже отметку ставил за удачный вопрос, и едва ли не с большим удовольствием, чем за хороший и полный ответ. Незаметно беседа смещалась в нужном ему направлении, постепенно, естественно возникали его вопросы к ним. Он вопросы подбрасывал вроде бы невзначай, разжигая дух состязания. Немедленно загорелись споры по поводу вариантов схемы, посыпались предложения, и не главной была их суть, главным было активное, на глазах постижение истины, то, чего, по его мнению, недостает плохим педагогам. Уже кто-то кричал, жаждая высказаться, кому-то в сердцах съездили по затылку, кто-то молча и исступленно махал растопыренной пятерней, привлекая внимание, – вся эта суматошная перебранка на первый взгляд могла показаться неуправляемой, но Сергей Антонович знал, что это не так. Его жеста будет достаточно, чтобы восстановилась тишина и порядок. Однако он не спешил. Перед ним теперь был класс именно в той фазе высшей активности, о которой столь мудро трактуют с высоких трибун. Он наблюдал цепную реакцию проблемных ситуаций, разрешаемых самостоятельно, без нажима или подсказки извне. Это был управляемый взрыв – совершенный акт познания. Одновременно это была игра, игра высокая, может быть, высшая из игр. «А без этого как?», – спросил он себя и понял, что продолжает изнурительный спор с женой, что такой вопрос самому себе не имеет смысла – он ответил на этот вопрос всей своей жизнью. Жена на него уже не ответит, уж коли до сих пор не удосужилась ответить. Он представил ее в аудитории перед потоком студентов. Она говорит, говорит легко и кругло. Слушают со вниманием, в конспекты заносят здравые мысли. Он и сам слушал ее не однажды. Каждое ее слово было понятно и близко, точно сам произнес его. Однако пришло время, и он вывалился из силового поля бездумного почитания. Ее успехи перестали казаться ему достойными внимания, скорее, были они результатом умелого перепева сказанного другими людьми, отчасти забытого, отчасти же так далеко упрятанного, что простому смертному не дотянуться до них. В педагогике нет теоретиков – это было его убеждением, есть лишь практики – Сухомлинский, Макаренко, множество других. Педагогика вся в жизни, текучей, изменчивой, ставящей в тупик на каждом шагу. Педагогика в реальном классе, у реальной доски, перед множеством душ, среди множества ускользающих характеров. А теория, что ж, она тоже нужна, он отрицать не станет, но это должна быть теория, оплодотворенная практикой, каждым своим выводом работающая на практику. «Незаметно сам становишься теоретиком, – трунит над собой Сергей Антонович, – а урок между тем идет и спор выдыхается…» – Молодцы, – сказал он, – поработали отлично. А теперь запишем в конспект главное. И тогда случилось то, чего подсознательно ждал он едва ли не весь урок. В углу, где сидел этот странный и тихий парень, фамилии которого Сергей Антонович, как ни старался, не мог вспомнить, что-то звонко упало на пол, покатилось. Парень проворно нырнул под стол и немедленно стало ясно, в чем дело: лицевая панель лабораторного стенда, стоящего справа от него, зияла пустыми отверстиями под приборы – самих же приборов как не бывало. Из отверстий торчали концы проводов. «Умелец, ничего не скажешь, – думал Сергей Антонович спокойно. Воришка безмолвствовал под столом и совсем не спешил появляться оттуда. – А ведь как хотелось в одном кабинете разместить класс и лабораторию, сколько баталий пришлось претерпеть, прежде чем удалось доказать. Неужели прав Раскатов – нельзя, отвлекает и вот к чему ведет…» – Ну что ж, вылезай, – предложил он миролюбиво, и парень тотчас же появился. – Как твоя фамилия, напомни. – Родионов. – Скажи мне, Родионов, зачем ты приборы ляпнул? Класс дрогнул от хохота. – Я не ляпнул, – невозмутимо объяснил Родионов, дождавшись тишины. – Извини, – сказал Сергей Антонович, – я действительно выразился грубовато. Значит, позаимствовал? – Родионов утвердительно кивнул головой. – Когда вернешь? – Сейчас. – Молодец, Родионов, понимаешь. Садись. И конспект открой, Родионов. А после перерыва пойдешь к доске, – повысил голос Сергей Антонович. – Видать, ты у нас большой знаток электротехники. Общий хохот и, как продолжение, звонок. – Пе-ре-рыв, – сказал Сергей Антонович по складам. Все повскакивали, побежали к двери. – А ты что же, Родионов? – спросил он, обнаружив парня у двери, тот виновато мешкал. – Я не буду больше, – сказал Родионов, пряча глаза. – Не сомневаюсь. Если бы сомневался, выдал бы на орехи. А зачем ты приборы взял? Не для баловства же? – Хочу тестер сделать. – Что же не попросил? – Я просил. У Раскатова. У него целый ящик таких головок. Он не дал. – Понятно. Но почему не попросил у меня, а решил стибрить, вот что интересно. Родионов молчал. – Договоримся так. Ты теперь же эти приборы поставишь на место. Отвертка есть? – Родионов достал из кармана отвертку, показал. – Вот и отверткой запасся – кража со взломом. А головку я тебе подарю, есть у меня отличная головка, сам когда-то думал тестерок сделать, да все руки не доходили. Дам я тебе головку. Работай, Родионов! 7 Игорь Алексеевич Разов, заместитель директора по учебно-воспитательной работе, появился в училище в половине одиннадцатого. Он стремительно, как привык, преодолел пустой теперь вестибюль главного входа, легко взбежал на третий этаж по широким мраморным ступеням парадной лестницы, на одном дыхании миновал коридор и приемную, кивнув на ходу секретарше и отметив на себе ее ошарашенный взгляд, содержащий неизменное сочувствие всем и вся. Скользнул в кабинет директора, в котором расположился на время его отсутствия по болезни, плотно притворил за собой тяжелую, обитую коричневым дерматином дверь. И сразу же обмяк, расслабился, почувствовав себя в безопасности, сил осталось только на то, чтобы донести себя до любимого покойного кресла у окна и упасть мешком в податливое, на все согласное его нутро. Сбитое бегом дыхание скоро унялось, в голове Разова сложились первые сообразные мысли и содержали они непоправимость свершающегося зла. Подавленный очевидностью вины другого человека, себя самого он все еще мыслил непричастным. …Телефон зазвенел в начале двенадцатого, он только выключил телевизор и заперся в ванной. Он слышал звонок сквозь шум льющейся воды, так поздно могла звонить только теща. Елена сняла трубку, долго молчала, потом заговорила громко и виновато – и тогда он сообразил, что этот звонок по его душу. Когда же послышались шаги жены, шаркающие, сдержанно-осторожные, он полностью перекрыл воду. Она подошла к двери, ему показалось, что он слышит ее дыхание. Постучала. Его удивило, что она постучала, зачем было стучать, если можно сказать словами. Нет, она уже не могла говорить. Он приотворил дверь, принял в просвет сначала аппарат, следом трубку и заметил, как горяча ее рука. Подумал было прикрыть дверь, и тогда Елена пошла бы по своим делам, но, еще не донеся трубку к уху, еще не сообразив, что гроза уже над его головой, он еще шире распахнул дверь и увидел глаза жены. Ее глаза не презирали, презрение он еще стерпел бы, ее глаза жалели, так жалеть умела она одна. Отекшее ее лицо жалостливо кривилось. В трубке бился птичий голосок Светланы. Разов тотчас узнал его, хотя думать о ней забыл, да и нечасто говорили они по телефону. Он слушал, с трудом, сквозь истерику улавливая смысл, тупея от невыносимого давления, копящегося в глубинах его существа с каждым новым словом, и только тупо твердил, отбивая последние мгновения спокойной жизни: «Да, да, да…» – Можешь меня поздравить, – кричала Светлана и то ли плакала, то ли смеялась. «Идиот, спутался с истеричкой», – думал Разов, лихорадочно ища опору вне себя. Но ничего, кроме глаз Елены, плавающих в непролившихся слезах, не находил, и от этого терялся еще больше, утратив последнюю способность к сопротивлению силам, разрывающим его надвое. И тогда он спросил с отчаянием, вкладывая в вопрос остатки своей независимости: – С чем поздравить-то? – Пятый месяц пошел! – оглушительно крикнула Светлана, и по лицу Елены, с этим криком дрогнувшему и напрягшемуся, Разов сообразил, что жена слышит каждое слово. – Пятый месяц чего? – все еще не желая сдаваться, спросил он. – Она что, рядом? – крикнула Светлана запредельно громко. – Да, – замирая, произнес он с досадой. – Тогда что ж, извини, папочка, не стану мешать семейному счастью, – произнесла Светлана уже другим, отчужденным тоном и, помешкав для убедительности, добавила севшим голосом: – Знаешь, я решила оставить. – Вновь помолчала. – Имею право! – выкрикнула она, всхлипывая и давясь слезами. – Или, думаешь, не имею? Запомни: мое чрево – мое! И ты ему не хозяин. Так что не бойся!.. – Последние слова она выговорила еле слышно, глотая рыдания, и повесила трубку. По сигналу отбоя Елена тронулась с места. Качнувшись вперед, избавилась от опоры – стены, поковыляла на кухню. Хлопнула дверь, и Разов остался один на всем белом свете. Прохладный душ освежил. Уже мысли вязались помалу – зрел отпор Елене, ее предстоящим словам, подозрениям, уже ничтожным начинало казаться ему это досадное происшествие, как вдруг в памяти нежданно и властно ожила Светлана и все, что было меж ними, приобрело едва ли не осязаемую плотность. Выходит, все, произошедшее с ними, не размыто временем, не изжито, но продолжает греть ровным светом запретного счастья. «У Светланы будет ребенок, – сказал он себе, объясняя очевидное, – и это будет твой ребенок. Он явится на свет, заживет отдельно – вечным укором тебе, несчастному. А ведь она так надеялась, что ты уйдешь от жены. Разумеется, о таком повороте прямого разговора не было и быть не могло, ведь эти приземленные соображения так противоречили их безграничной свободе и безоглядной любви». «Ты всегда был уверен, что никуда не уйдешь, – сказал Разов себе, – останешься в семье, пока будешь…» Потом во время последней встречи Светлана была сама не своя. Они легко согласились, что у них будут каникулы, – имеют право. Он тогда уже вывез семью на дачу и, чтобы везде успевать, вынужден был по минутам расписывать свободное время. На Светлану времени уже не хватало. Расстались они вроде по-доброму, а неделю спустя она подала заявление об увольнении. Объясняться с начальством, выслушивать упреки в том, что не завершила учебный год, она отказалась – просто престала ходить в училище. Что делать с ее предметом, директор не знал, в нескольких группах программа осталась незавершенной. Он паниковал – близилась плановая проверка. Приказом по Управлению уже была назначена комиссия. Никто не знал, что делать и как выкручиваться. Найти нового преподавателя оказалось непростым делом. Когда-то Елена сказала, что ни в коем случае не станет его держать, если узнает, что случилось то, что она предполагала, – отпустит по первому слову. Куда он пойдет, ее не волнует: квартира оформлена на ее имя, машина тоже, здесь у него только одежда и вся-то она уместится в пару чемоданов, легко в руках унести. «Нет, – сказал он себе, – и думать нечего. Ты останешься в семье, чего бы это тебе ни стоило, на унижение пойдешь. Ведь это твой единственный шанс выплыть. Не станет за спиной тестя, и прощай мечты о приличной жизни, о достойной должности, которая где-то ждет тебя и рано или поздно дождется. Не веки же вечные слоняться тебе по пыльным коридорам в паршивом училище, выслушивать глупости на педсоветах. Все со временем утрясется, – успокаивал он себя, и уже начинал понемногу верить, что все действительно утрясется, не такая уж дура Елена, чтобы по пустячному подозрению потерять мужа. Он надолго не заваляется, найдется, кому подобрать». Он растерся насухо, успокоенный и готовый жить дальше, облачился в свежую, хрустящую от крахмала пижаму и отправился в спальню, заставляя себя ни о чем постороннем не думать, а думать только о том, что завтра тяжелый день – первое сентября и что день этот он проведет в кабинете директора. Пока временно, а там, глядишь, и привыкнет – задержится. Уже лежа в постели, он слышал, как пришла Елена, но вида не подал – прикинулся спящим. Она потопталась, раздеваясь, причесываясь на ночь, погасила свет, тяжело в несколько приемов легла. И долго еще, сквозь первый сон слышал он, как она ворочалась с боку на бок, не находя удобного положения, как протяжно вздыхала, прерывисто всхлипывала. Он просыпался, слышал ее шаркающие шаги. Она выходила, и какое-то время ее не было рядом. Он начинал волноваться, порывался пойти следом, выяснить, в чем дело, но засыпал, а проснувшись, обнаруживал ее рядом, руку протяни – достанешь. И как только он просыпался, она начинала ворочаться и слышно дышать, и он понимал, что она не спит. И вновь она поднималась, пружины матраца жалобно позванивали под отяжелевшим ее телом, уходила, притворяя дверь за собой. Он слышал, как шумела вода в кухне, зачем-то она пускала ее надолго, потом наступала тишина, и он засыпал, и слышал ее шаркающие шаги сквозь сон, и скрип паркета, и ее дыхание, и всхлипывания… Первое, что увидел Разов утром, были глаза Елены. Они следили за ним неотрывно, не мигая, ее глаза казнили спокойствием, равнодушием, отрешенностью. Это был взгляд свысока, взгляд человека, видящего тебя насквозь со всеми твоими потрохами, понимающего каждую твою уловку, предупреждающего каждый твой хитроумный ход. Он приготовился к слезам и упрекам, он был готов каяться и чуть ли не плакать в ответ на слезы и упреки. Но когда она заговорила, когда первый звук ее голоса коснулся слуха, он с ужасом понял, что все напрасно, что на этот раз он проиграл, продолжая думать, как думал всегда, об исковерканной мукой женщине, полулежащей теперь перед ним в напряженной неловкой позе. Что эту женщину, сильную в горе, непримиримую, он, кажется, проглядел. Запоздалое, осторожное раскаяние шевельнулось в нем, сжало сердце. – Так трудно говорить с тобой, Игорь, – слышал Разов ровный ее голос, – хотя многим бы поступилась, чтобы вовсе не говорить. – Голос ее был спокоен, однако Разов видел, какого труда стоило ей спокойствие. – Потому, будь добр, выслушай меня до конца, не перебивай. Я уйду сегодня же, заберу Митю. Все оставлю тебе. Для нас у папы места хватит. Ты живи, как хочешь, тебе будет лучше без нас. Машину тоже оставлю, она тебе нужнее, к тому же ты к ней так привык. Со временем выправлю документы, пока же есть доверенность. Вещи оставлю, только свои и Митины заберу. И прошу тебя, прошу, – голос ее напрягся, – ради всего святого, что уцелело в тебе, ради твоего еще не родившегося сына, никогда… близко не появляйся. Никогда. – Она замолчала, наморщив лоб, поднесла ладонь горсткой к глазам, прикрыла их, точно был нестерпим резкий свет разгоравшегося утра, – отгородилась. – Ты потом, позже придешь… к детям. Я не посмею вас разлучать. – Она перевела дыхание. – Это все, что я хотела сказать тебе. Больше нам говорить не о чем. И, пожалуйста, не нужно ничего объяснять. Дело в том, – она помолчала, справилась с собой, – дело в том, что я не смогу больше верить тебе. И не этот звонок виной. Рано или поздно он должен был прозвенеть, я постоянно ждала его… Она облегченно вздохнула, поднялась, вышла. Он остался лежать раздавленный, безвольный до отупения… Разов рывком выбросил тело из кресла, энергично прошелся по кабинету, остановился у окна. Его взгляд перемещался сверху вниз по рядам окон, за которыми жило училище. Помещения, обращенные во внутренний двор, приходилось даже летом освещать электричеством – солнечного света в колодец попадало немного. Некоторые окна были распахнуты настежь – тепло. Первым он обнаружил Раскатова. Похаживает Виктор Павлович перед доской – расслабленно, вперевалку. Наверняка посмеивается – хорошее у него настроение. Этажом ниже мечется Кобяков и, пожалуй, кричит – опять что-то не по нему. В мастерской регулировщиков нового набора оживленное хождение, что-то таскают ребята из коридора, складывают на верстаки, какие-то ящики. Мастеров не видно, однако работа спорится – организована. Училище живет без его участия. «Так и должно быть». Спохватившись, он отошел от окна: не мог он позволить себе отвлекаться от мыслей домашних – насущных. «Нужно немедленно уладить с Еленой, – продолжал он думать, торопясь. – Толком не разобрались, а последствия – вот они. Так нельзя». «Она по крайней мере должна выслушать меня. Мне скрывать нечего, обо всем расскажу. И о Светлане – тоже. Сознаюсь, что Светлана была. Теперь ее не стало – ушла навсегда из моей жизни. Я больше не помню о ней, точно ее никогда не было. А то, что она говорит, может быть правдой – не исключено, что она беременна… Но кто сказал, что именно я причастен?..» Он осекся – эта пустая мысль продолжения не имела, от нее муторно сделалось на душе. Невыносимый привкус предательства, путаницы ощутил Разов… Чтобы отвлечься, он принялся высчитывать, успела ли Елена собраться и уехать к родителям. Она вполне может оказаться дома, и если теперь же позвонить и потребовать… Именно потребовать, чтобы она не смела никуда ехать. Самому отправиться к ней, объясниться, попросить прощения… Он готов был унизиться. Он до яви представил себе тестя, его тихое настороженное равнодушие, неизменно причинявшее досаду. Этот немногословный человек одним своим присутствием вязал его по рукам и ногам, не оставляя надежды на волю. «Но мог ли ты рассчитывать на иное? – думал Разов уныло. – Ты в женитьбу бросился, как в аферу, и все это поняли, за это тебя и казнят теперь. А то, что позже, узнав Елену, ты ее полюбил, не в счет…» «И все-таки я выдержу, – подумал он, оживляясь и, точно путы, сбрасывая с души хитросплетения поспешных мыслей не до конца, – выдержу всем назло». Он решительно подошел к столу директора, прочно уселся на удобный, обитый старой глянцевой кожей стул, потянул к себе телефонный аппарат, набрал домашний номер. К телефону не подходили. Значит, Елена уже уехала. Скоро же она собралась. Разов подождал, слушая редкие глухие гудки, потом бросил трубку на рычаги. Но опомнившись, взял ее снова и набрал номер родителей жены. На втором гудке трубку сняли, точно ждали его звонка и сидели у аппарата. Голос тещи был явно со сна, естественный, без обычного жеманства. Разов успел подумать с облегчающим злорадством, что вот и еще одному человеку по его милости будет теперь не до сна. – Слушаю вас. Говорите. – Здравствуйте, Ольга Сергеевна. Говорит Игорь. – Здравствуй, Игорь. Что-то случилось? – Да нет, ничего, не волнуйтесь. – Он помолчал, собираясь с духом. – Просто мы с Леной немного того… повздорили, понимаете? Теперь она едет к вам. – Тяжелое молчание повисло в трубке, слышно было дыхание тещи. – Я хочу попросить вас… Словом, поговорите с нею, пусть не делает глупостей… – Вот оно что?.. – Теща задумалась ненадолго, переваривая новость, и решительно перешла в наступление: – А она что, собирается делать глупости? До сих пор мне казалось, что по глупостям главный спец у нас – это вы. Или не так? – Да, да, – поспешно согласился Разов, выяснять отношения было бы теперь некстати, и отметил с неудовольствием, что теща легко перешла на вы. – Согласен, но… все, что ее обидело, незначительно – говорить не о чем. Так ей и передайте: говорить не о чем. Понимаете? – Не очень, но ладно. Она замолчала, он слушал. Наконец она заговорила, увещевая: – Вы же знаете, Игорь, в каком она положении. Знаете, а, следовательно, должны вести себя осмотрительно. Разве не так? – Так, – покорно согласился он. – Вот видите, вы понимаете. Ну ладно, спасибо, что предупредили, я теперь готова к любым… новостям, хотя… Она не говорит нам, мы толком ничего не знаем о ее жизни с вами. Одно скажу определенно, вам, Игорь, очень повезло с женой. Но… мне всегда казалось, что вы неспособны ценить любовь и преданность Елены. Я удивлялась ее терпению. Это же кое-чего стоит, если я удивлялась. Как Димка? – С ним все в порядке. – И слава Богу, – сказала теща уже обычным своим деловитым кокетливым голосом. – Вы теперь где, на службе? – Конечно. Где же мне быть? – Звонят! Это Елена. Будешь говорить? – Нет, не нужно. Потом. – Тогда до вечера. Строгие гудки отбоя плеснули в ухо. «Дожить до вечера, – приказал Разов самому себе. – Всего-навсего дожить до вечера. И все встанет на свои места». «А если это всерьез? – спросил он себя в отчаянье. – Если Елена настроилась на разрыв?» «Не может этого быть, – возразил он себе, – не может нормальная женщина с двумя детьми на руках оставить мужа по пустяшной причине». Очевидность последнего довода принесла облегчение и желание жить дальше. А жить предстояло очень интересно – директор, не скрывая, прочил его в преемники. Скоро он станет хозяином этого муравейника. Именно в образе муравейника виделось ему училище. Он один станет решать, остальные же подчинятся или уйдут. И первым, кому придется туго, будет Раскатов. Ему припомнится все: постоянные выпады против, смешки исподтишка, издевки. Это открытие в теперешнем его положении оказалось добрым подспорьем, следовало основательно закрепить его, поступить солидно, проверить, сила в его руках или временное преобладание. Он потянул руку к звонку вызова секретарши, помешкал немного и решительно надавил на кнопку. Нина Ивановна бесшумно возникла в проеме распахнувшейся двери. – Есть что-нибудь срочное? – спросил Разов значительно, но вместе с тем и небрежно, словно так говорил всегда и давно привык. – Да нет вроде, – раздумчиво ответила Нина Ивановна. – Хотя… Звонил Белов. У него назначена встреча с новым преподавателем эстетики. Спрашивал, будете вы говорить или он сам? – Сам буду. Я вас не задерживаю. Идите. И по тому, как посмотрела на него секретарша, как повернулась и вышла, неслышно притворив дверь за собой, Игорь Алексеевич понял, что поступил верно, и ничем тихую Нину Ивановну не обидел. 8 В кабинете Белова, удлиненной комнате с одним окном, довольно уютно, хотя маловато света. Вдоль стен стоят глубокие кресла, точно такие же у преподавателей в кабинетах. Кресел много, десятка полтора, однако при полном сборе их не хватает, тогда сносятся стулья из комнаты мастеров по соседству. Есть здесь широкий мягкий диван, обтянутый искусственной кожей, обычно его уступают женщинам. Стол Вадима Ивановича у окна в глубине комнаты. Он большой и просторный, с полированной столешницей, покрытой куском желтого органического стекла для защиты от повреждений и удобства – под стеклом, чтобы быть под рукой, хранятся бумаги: тарифные ставки преподавателей, их список с адресами и телефонами, телефоны Главного управления и базовых предприятий, календари. На стене против окна висит фанерный щит с расписанием – два листа ватмана, разграфленные и склеенные самим Вадимом Ивановичем. Строчки – дни недели и часы занятий; вертикальные колонки закреплены за группами. В местах же пересечений колонок и строчек прорези для флажков, означающих цветом предмет и преподавателя. Каждый преподаватель знает цвет своего флажка, потому достаточно беглого взгляда на расписание, чтобы понять свою занятость на неделю. В расписании заключаются главные тяготы жизни Вадима Ивановича – его крест. Надеяться на сколько-нибудь длительную стабильность расписания не приходится: стоит заболеть одному преподавателю, и все летит кувырком, флажки приходят в непредсказуемое движение, и гармония, искомая столь долго и старательно, обращается в хаос, от которого опускаются руки и болит голова. Тогда он надолго устраивается у планшета, забывая о еде и отдыхе, переставляет флажки, чертыхается, кое-как сводит концы с концами, чтобы, упаси бог, не было перерывов в занятиях и досадных «окон» у преподавателей. Потому, возможно, он сам не болеет принципиально и очень не любит, когда болеют другие. Прошедший год, как назло суматошный, он промучился: расписание редко держалось дольше недели, а к весне и вовсе все перепуталось. Приходилось стряпать времянки на день, на два, но и они, эти жалкие построения на листочках, которым мало кто верил, иной раз рассыпались, не успев сработать, под ударами новых неожиданных обстоятельств. В отчаянье он не однажды готов был бросить все к шутам, вернуться в преподаватели, но и этой возможности у него не осталось – его место у доски занял Вересов. В особенно тяжкие времена, когда к обычным тяготам добавлялись выпуски групп, отчего у иных преподавателей объявлялись недопустимо большие и частые «окна», он тешил себя тем, что к новому-то году удастся хорошенько подготовиться, уж здесь он не оплошает. Однако в глубине души он не верил самому себе. Теперь же, когда год тронулся и покатился, и подавно не верит. Недаром год начался с вопроса: где взять преподавателя эстетики? Не хватало нескольких мастеров в группах нового набора, оживился Раскатов, то ли уходить собрался, то ли что-то другое затеял… Если и вправду уйдет, с него станется бросить училище в начале года, тогда хоть караул кричи – спецтехнолога вдруг не найдешь, а найдешь, так еще помаешься, пока выйдет из него приличный преподаватель. Вадим Иванович развернул простыню тарификации преподавателей на год, сосредоточился и только начал писать, как звякнул и резко заверещал звонок. Училище ожило, поочередно ударили отворяемые наотмашь двери, из коридора донесся топот множества ног, точно все побежали разом, послышались крики под самой дверью кабинета и чей-то голос, высокий, но уже ломающийся первым сиплым баском, пропел: «Все вы караси и лежебоки…» «Все мы караси и лежебоки, – согласился Вадим Иванович и улыбнулся. – Очень даже верно подмечено…» Ему захотелось выйти теперь в коридор и посмотреть на критикана, но дверь отворилась и стали входить преподаватели. Собрались, расселись по своим местам и немедленно заговорили, точно промолчали прошедшие два часа и теперь, наконец, получили возможность выговориться. Одного Вересова не было видно. Вадим Иванович прислушивался к общему разговору, до него долетали обрывки поспешных фраз. Никому не пришло в голову обратиться к нему, а он очень в этом нуждался. И тогда, словно в отместку за невнимание, он крикнул зычно и требовательно: – Товарищи, планы уроков у всех есть? Учтите, без планов уроков не буду допускать к занятиям. – Помолчал, припасая главное, и выговорил, почти жалея: – А это, сами понимаете, прогул без уважительных причин со всеми… вытекающими последствиями. Добился своего: замолчали. Переглядываются, посматривают на него, улыбаются: все бы тебе шутить, тоже шутник выискался. – Я серьезно, – сказал он, едва сдерживая улыбку. В ответ молчание: кажется, проняло. – Так и знайте… Мое дело предупредить, а там… Вот утрясу расписание… – Слышали! – крикнули дружно и рассмеялись. – Только когда это случится?.. – Очень скоро, если вы имеете в виду сроки. – Он рассмеялся тоже, не выдержал. – Знаем! Наслышаны! – крикнули хором, особенно выделялся задорный голосок Ольги Николаевны. Разговор набирал новую силу, а его словно бы не было среди них – обидно. Но обида живет недолго, проникает неглубоко – уходит и возвращается хорошее настроение. Он рассматривает коллег осторожно, исподтишка, ненадолго задерживая взгляд на их оживленных лицах, и ему становится окончательно хорошо. Теперь он выделен из их среды, поставлен в особое положение понукающего, ничего не поделаешь, но это так. Плохо, конечно, что приходится заставлять делать одно и другое. Видимо, он не дождется времени, когда заставлять не понадобится, когда каждый будет знать свой маневр. «Это время придет, – думает он упрямо, – нужно только получше работать для него, забыв о себе, и оно обязательно придет – незаметно и навсегда». Слева от него таится Кобяков – на обычном своем месте в углу. Сегодня он молчалив, задумчив, по всему видно, опять что-то стряслось. Вадим Иванович не стал спрашивать, он, пожалуй, рад, что Кобяков молчит, – он Кобякова не любит. Смотреть в глаза Кобякову Вадим Иванович не может, и не потому, что чувствует себя виноватым, а потому, что не по себе становится, когда вдруг, точно лбом в стенку, обнаружишь в глазах человека животный страх, постоянное ожидание подвоха и какую-то взвинченную, с трудом сдерживаемую ненависть. Обнаружишь, и горько становится, точно в чужую душу ворвался непрошенным, подглядел в человеке нечто стыдное, что старательно прячет он от других. Рядом с Кобяковым, сломавшись в кресле надвое и отвернувшись от него, сидит Сергей Антонович Сафонов, преподаватель электротехники по прозвищу «Сдвиг по фазе». У него обезображенное ранением лицо, обгоревшие губы растянуты в полоску и развернуты в постоянной полуулыбке наискось – этим объясняется его прозвище. Вадим Иванович напрягает слух, но Сафонов говорит тихой скороговоркой – не для всех, и по тому, как постанывает от смеха его соседка Ольга Николаевна, как закатывает круглые ласковые свои глазки, как потягивается гибким подвижным телом в облегающем светлом платье, он догадывается ревниво, что старик говорит что-то очень смешное. С завистью смотрит Вадим Иванович на них и невольно улыбается сам. Ольга Николаевна отработала второй год, ведет математику и механику в группах восьмиклассников. Вадим Иванович знает, как тяжко бывает с этим шумливым проказливым народцем, но она на удивление легко справляется, жалоб от нее не слышно, тишина в кабинете, порядок, сносная успеваемость. В его одинокой и тесной жизни она как глоток свежего воздуха в прокуренной комнате. Вся она целиком умещается в его сознании вместе с милой своей наивностью, с вопрошающим взглядом доверчиво распахнутых глаз, еще не умеющая таиться, расчетливо скрывать что-то внутри. Все напоказ в ней, во всем заинтересованность острого первого узнавания. Какое-то время он ничего не видит, не слышит, зрение его и слух обращены вовнутрь, в запретное прошлое, и вновь начинает казаться, что он остался там навсегда и вырваться уже не сможет. Но громкий смех Ольги Николаевны возвращает на землю. Рядом с ее смехом всхлипывание старика Сафонова, осторожный хохоток Антонины Ивановны, ее монотонные причитания: «Ну надо же, надо же!..» Он с неохотой переводит взгляд с оживленного лица Ольги Николаевны на лицо ее соседки Антонины Ивановны, преподавательницы черчения, и попадает в другую стихию – замкнуто-хмурую, настороженную. Антонина Ивановна работу свою не только не любит, но ненавидит, пожалуй, и потому неприятна Белову. Что особенно нестерпимо в этой женщине, это ее гордая жертвенность. Она работает, точно одолжение делает. Нет-нет и напомнит уныло, что эта работа прежде времени вгоняет ее в гроб. На урок идет, как на пытку. Словно бы в предвкушении боли подрагивают узкие губы, едва различимые на мертвенно-бледном лице. Понурая, злая ходит по кабинету, опасливо озирается, точно ожидает удара сзади, и все же любая выходка застигает ее врасплох. Ее сухое бледное лицо идет пятнами, на морщинистом лбу выступают капельки пота, но все выше, все высокомернее поднимается подбородок, тяжелеют сутулые плечи, раздельнее вылетают слова. Мутная злость, презрение переполняют ее, невыносимым становится внутреннее давление, она едва не теряет сознание, но неизменно доживает до спасительного звонка и тогда отходит медленно, успокаивается. Ежедневно заезжает за нею муж на машине, наверх никогда не поднимается – терпеливо ждет внизу. Сколько раз с завистью наблюдал Вадим Иванович, как она на глазах оживает, завидев в окно знакомую машину, как розовеет лицо, даже губы проявляются на нем отчетливо, мягчает голос, опускаются, обмякают плечи, их костлявая тяжесть становится незаметной, движения делаются легкими и свободными. Думал он в такие минуты, что, приходя в училище, она надевает маску, как надевают рабочий халат или жесткую робу, а завидев мужа, осознав, что мучения позади, снимает ее, прячет до нового дня, преображается и спешит. Он знает, какую муку носит в себе эта тусклая женщина, потерявшая детей уже в теплушке поезда, везущего их всех четверых из страшной блокады – ее, доходягу мужа и двух мальчиков пяти и семи лет, пребывающих в безнадежной стадии дистрофии. Вернуть их к жизни надежд не оставалось, они больше не откликались на ее зов, но упрямо и скрытно продолжали жить – не умирали. Их нечем было кормить, им можно было только легкий бульон буквально по каплям, но взять его было негде. Дети угасали на глазах. Свинцовое отчаяние владело ею. Она поклялась умереть самой, если им не удастся выжить. Они умерли один за другим – уснули, сначала старший Сережа, следом младший Витя. На ближайшей станции полагалось тела умерших в пути выгрузить из вагона. Она не позволила, она была не в силах расстаться с ними, к тому же она не верила, что ее мальчики больше не дышат. И все же их грубо отняли и унесли – по одному, зажав под мышкой окоченевшие от холода жалкие невесомые тела. Она осталась рядом с мужем, который тоже собирался покинуть ее. Тогда-то она узнала, что он, не удержавшись, тайком от нее проглотил целиком увесистую краюшку настоящего хлеба, которую им щедро отрезали от целой буханки – строго предупредив, что хлеб на дорогу – на четверых, что больше скоро не будет, что эту пайку нужно растянуть на пять дней. И чтобы не увлекались, не ели помногу – бывает, что сытость опаснее голода. Она долго не могла спокойно смотреть на мужа, говорить с ним. Съеденный хлеб пошел ему, как ни странно, впрок, ничего плохого с ним не случилось. Напротив, он вскоре ожил и стал усердно ходить уже за нею. Она же приготовилась умирать, но выжила единственно потому, что с нею оставшиеся два дня дороги последними крохами делилась старенькая умирающая соседка. Рядом с Антониной Ивановной на краешке кресла напряженно и прямо застыл Раскатов. Вадим Иванович давно работает с ним, они всегда были в самых тесных дружеских отношениях, даже кабинеты их были рядом, и хотя дружба эта не выходила за пределы училища, более близкого человека у Белова не было. Но отошла, стушевалась дружба, как только Раскатова назначили заместителем – временно, после смерти старика Сметанина. Однако Раскатов недолго походил в новой должности, не успев свыкнуться с нею, – он поспешил. С его назначением училище залихорадило – слишком уж круто взялся он ломать устоявшиеся порядки. Жажда перемен и всегда жила в нем, но когда перемены стали возможными и зависели уже от него, скоро зарвался – потерял меру. Не выдержав перемен, побросали училище старые мастера, он набрал мальчишек, до сих пор Белов мается с ними, все никак не может заставить работать. Человек сильный, он ладил с людьми, если ему подчинялись беспрекословно, и становился врагом, как только обнаруживал, что для кого-то его власть – не последняя инстанция в мире. Вскоре у Раскатова установились скользкие недоброжелательные отношения с директором. Он принялся усердно копать под Григорьева, зачастил в Управление жаловаться. В Управлении же у директора были друзья с давних времен, они незамедлительно сообщили ему о происках Раскатова, и Виктор Павлович был возвращен в исходное состояние перед самым началом учебного года. Белова же отозвали из преподавательского отпуска и назначили заместителем, и не временно, а постоянно. Уж очень не хотелось Раскатову оставлять это место, об этом Белов знал от него самого. Они вместе строили планы на время, когда власть окажется в их руках, так говорил Раскатов – в их руках. Обиженный Раскатов решил уволиться, бросить преподавание, но подумав, остался. С тех пор он живет, как в засаде, в постоянном напряжении всех своих сил, придирчиво следя за каждым движением Белова, сомневаясь в каждом его успехе, беззастенчиво радуясь каждому промаху – все никак не может смириться с утратой власти, уверенный, что досталась она недостойному, надеется отыграться, готовится исподволь. Оттого сложились меж ними отношения дружбы-вражды – отношения неравноправные, в которых сильной стороной был, бесспорно, Раскатов, а Вадим Иванович лишь пассивно ожидал подвоха, вздыхал и хмурился. И все же Белов надеялся, что пройдет время и вернется дружба, а с нею вернется слава училища, о которой они когда-то вместе мечтали. Подлинная слава, не отчетная. Рядом с Раскатовым утонул в кресле Володя Артемьев, физрук. Вытянул на полкомнаты длинные сухие ноги в ярко-синих тренировочных брюках, запрокинул на спинку тяжелую коротко стриженую голову, уставился в одному ему видимую точку на потолке. Его обветренное кирпичного цвета скуластое лицо невозмутимо, весь он мощен и ладен, скор на слова и поступки, предельно краток, прямолинеен. Все его мысли, знал Вадим Иванович, обращены на собственное тренированное тело, подчинены единому, давно устоявшемуся режиму труда и отдыха. С Володей Вадим Иванович дружит. По душе ему этот сильный надежный парень, делающий первые шаги взрослого самостоятельного человека. Особенно сблизились они, когда в тень отошел Раскатов. Время от времени они, не сговариваясь, ударяются в загул – отправляются в кафе-мороженое на Большом проспекте, сидят вечер напролет за столиком в углу. У них свое кафе и свой столик, их там знают, к ним давно привыкли. Володя ковыряет ложечкой очередную порцию мороженого, единственное, к чему он неравнодушен и по-детски алчен, а Вадим Иванович выпивает бутылку сухого вина. Они говорят неспешно, переспрашивая один другого, если что непонятно, – времени у них вдоволь, любопытство друг к другу неиссякаемо. Иногда Володя вспоминает свою спортивную жизнь, если уж очень в духе. Рассказывает о чужих землях, где ему довелось побывать и которые ничего не оставили в памяти, кроме очередного оглушительного успеха или досадной неудачи. Он говорил: «Это было в Мексике. Я выиграл легко». Или: «Это было в Париже, Франция. Я подвернул ногу на разминке и на финише был вторым». Или: «Это было в Нью-Йорке, Соединенные Штаты. Было очень холодно, мне, как никогда, повезло…» Вадима Ивановича не устраивала такая краткость, он выспрашивал подробности. Иногда удавалось Володю разговорить, и тот вспоминал такие мелочи, которые, казалось, не могут удержаться в памяти сосредоточенного на своих переживаниях бегуна на длинные дистанции… Белову нравились сборища в его кабинете на большой перемене. Здесь, в атмосфере взаимной приязни, на душе становилось спокойно, напряжение четырех часов занятий отходило. Он наблюдал коллег, притихших, сосредоточенных на отдыхе, кратковременном и необходимом для дальнейшей жизни и труда. Даже, зычные преподавательские голоса звучали здесь приглушенно и мягко – расслабленно. Все двигались плавно, сидели чинно, откинувшись на спинки кресел, никто никого не теребил, не задевал. Он часто задавал себе вопрос: отчего так, ведь не все ладно между ними, не каждый в других условиях усядется рядом с иным коллегой, а уж говорить мирно и вовсе не станет. Здесь же все они словно преображались, ни одного сосредоточенного на своем лица, ни одного резкого слова. Он отвечал самому себе: так выглядит защитная реакция людей, измотанных постоянным напряжением, и, конечно же, молчаливый уговор не лишать друг друга возможности в эти короткие минуты немного прийти в себя – расслабиться… Отворилась дверь, в кабинет вошел Вересов. – Ты где это пропадаешь? – спросил Белов. – А, Юрий Андреевич? – Дежурил, – сдержанно отмахнулся тот. – Ну и как? – Гонял курильщиков. Чердачную площадку заплевали… – Я же говорил… – начал, было, Вадим Иванович, но, перебив его, зазвенел телефон. Все поднялись со своих мест, как по команде, разобрали журналы, вышли. Белов снял трубку – молчание. – Говорите, – сказал он. – Здравствуй, дорогой, – раздался незнакомый голос с кавказским акцентом. – Представьтесь, пожалуйста, – попросил Белов. – Конечно, конечно, – сказал голос, умерив напор. – Действительно, сначала нужно представиться, извини, не подумал. Представляюсь: Юрий Автандилович Папава. Начальник отдела кадров городского комитета по профтехобразованию. Весной от вас поступила заявочка на вакантные должности мастеров производственного обучения. Приступаю к ее исполнению. Первый кандидат на должность мастера сидит передо мной. Зовут: Викторов Борис Абрамович. Закончил наш техникум – последний выпуск. По оценкам середнячок, но парень молодой, умненький. Специальность: подготовка сборщиков и монтажников радиоаппаратуры и приборов. Тема ваша. Как поступим? Будете думать или сразу договоримся? Учтите, эти ребята нарасхват. В понедельник он готов выйти на работу. Устраивает? – Вполне. Почему не сразу? – Понимаешь, у парня хозяйственные дела: обустройство в новой квартире. Пусть уж доделает все как следует, не будет потом отвлекаться. Значит, так и договорились? В понедельник как штык. Это я ему говорю. Документы для оформления он привезет с собой. Обязательно отзвонись, если сойдетесь. Впредь обращайся ко мне – напрямую. Без бумажек. Елена нашлась в комнате мастеров. Сидит в одиночестве за своим столом, перекладывает бумаги из одной стопки в другую. Ее группа сейчас в учебном кабинете – неделя теории. Остальных мастериц не видно – опять в забеге по магазинам. Пользуются вынужденными окнами, но, нужно отдать им должное, делают это скромно – малыми дозами. Белов понимает, что у них у всех одна забота: провернуть свои маленькие делишки за счет времени, которое ни потратить с умом, ни на дело использовать. Одно остается: хорошенько прошерстить окрестные торговые точки, в темпе набрать провизии для вечерней домашней стряпни. К перерыву вернуться как ни в чем не бывало на рабочее место. Эта привычка сложилась сразу же, как только разделили теорию и практику на два независимых потока, чередующихся понедельно. Причем завершить закупки требовалось обязательно до полудня, пока не вымели подчистую скудные прилавки и, главное, пока невелики очереди – старухи-добытчицы свое уже отвоевали, остальной люд подоспеет только после шести. С этим явлением пробовали бороться, но безуспешно – ничего не вышло, потому бороться бросили, договорившись не зарываться. Возвращались довольные с увесистыми мешками, набитыми снедью. Семейные люди, им не на кого надеяться – только на себя. Дома ждут едоки. У некоторых мужья, у всех дети и подавляющая любые отвлечения нескончаемая забота о пропитании. И так день за днем – изматывающий конвейер, который не останавливается никогда. Среди них Елена что белая ворона – ни семьи, ни детей. Белов присел рядом. – Звонили из Управления. Предложили мастера. В понедельник будет. – Мужичок? Хорошо. Куда определишь? Уж не ко мне ли? – Именно к тебе. Ты уже больше года одна шуруешь. Небось, устала? – Ведь знаешь, что нет. Притерпелась. Кто же таков? – Выпускник нашего техникума. – Решил сунуть парня в девичью группу? Сам додумался? – завелась Елена с пол-оборота. – Или кто-то чересчур расторопный подсказал? Пустить козла в огород? Я тебе вот что скажу, Вадик. Моего согласия не дождешься, ведь меня обязательно спросят. Лучше одна дотяну год, пока на ногах, а там… И доплачивать мне не надо. От доплаты за совмещение откажусь. Мало тебе? Ведь знаешь, что контингент сложный. Девочкам по пятнадцати, после восьмого класса, в головках ветер… А весна придет? Думаешь об одном, как бы удержать в училище, чтобы отсева не было. А ты подсовываешь мужичка, да еще зеленого. Они и без того горазды на мелкие выходки: пропустить занятия, опоздать на теорию, ни с того, ни с сего смыться с уроков, из мастерской… Под шумок соберутся, вроде как покурить намылились. Пока опомнилась, а след простыл – растворились без остатка. Ищи их потом, бегай по адресам, в которых их может не быть. А отвечать нам – мне и тебе. Ты все понял? – Напрасно шумишь, – урезонил Белов не на шутку разошедшуюся Елену. – Знаешь, как сейчас с кадрами. А здесь целый здоровый мужик – тебе в пару. Крепкая рука и все такое прочее. Девочкам твоим в диковинку. А что как понравится и сработаетесь? – Ладно, посмотрим. Раз настаиваешь, попробуем… Но знай, если что пойдет не так, откажусь от такой помощи… 9 – Тяжелая группа, верю. За два часа так с ней умаялся, точно день отстоял у доски. Но ничего, я их обротаю. Так что не робей, ты не один. Мастерам не вздумай жаловаться, бесполезно, у них своих забот полон рот. Помни, в кабинете ты не только хозяин, ты же и ответчик. Сафонов удивительно проницателен. Вересову иногда казалось, что он видит человека насквозь, что он немедленно там, где назревает беда. Чуть заколодило, он тут как тут. – Но как их учить? – удивился Юрий Андреевич. – Ведь они слова не дают сказать. – А ты по шажку, по меленькому, сегодня один, завтра второй… Я на своем уроке прихвачу по радиотехнике. Сработает, так сказать, межпредметная связь. Лучше, если ты мне точно укажешь, когда и какую группу. Раскатов – тоже поможет, ему нравится… Не успеешь оглянуться, как завяжется сеть, все охватит. А уж этого они ох как не любят. Когда сообща берут за одно место. Первые результаты превзошли ожидания. Ребята оторопело смотрели на него, было такое чувство, будто обманул детей… Но то, что с тех пор стали относиться серьезнее, – это точно. Едва переступив порог кабинета радиотехники, Коля заметил, что первый стол правого ряда – его и Капустина стол – пустует. Значит, Батя все еще не явился, и то страшное, что должно случиться сегодня, по неизвестным причинам отсрочено или навалится неожиданно – этого он боялся больше всего. На свое место Коля не сел, а прошел к последнему столу в том же ряду. Там в углу коротал одиночество Стас Родионов. Стаса в группе не очень-то жаловали за дурацкие выходки и колючий агрессивный характер; за один стол с ним никто не садился – кому охота получать в бок тычки толстым, похожим на сардельку пальцем, который Стас постоянно тренирует для будущих боев. К тому же невозможно догадаться, что этот оболтус выкинет в следующую минуту, и не окажешься ли против воли его соучастником. Но со времени стычки с Сергеем Антоновичем из-за стендов, которые Стас попытался раскулачить, что-то словно надломилось в парне. Скрытая пружина, прежде державшая его на постоянном взводе, то ли поослабла, то ли же сделалась эластичней. Он что-то понял вдруг и, осознав, запомнил. Кроме привычного противодействия любому давлению извне, независимо от того, во благо оно ему или во вред, в нем появилась готовность выслушать и даже подумать над услышанным. Перемены эти, однако, были так глубоко упрятаны, что распознать их мог только внимательный кропотливый наблюдатель. Таким наблюдателем оказался Коля. С тех пор, как решительно разошлись их с Батей дорожки, – случилось это в последние дни августа, когда Батя составлял программу действий на новый учебный год и Коле в этой программе отводилось почетное место прихвостня, он с неведомым прежде интересом стал относиться к товарищам по группе. Стас привлек его внимание тем, что не только не боялся Батю, но осмеливался, не скрывая презрения, открыто потешаться над ним. Сашка Стаса пока не трогал, но Коля знал, что отсрочка временная – Стас обязательно своего дождется. Родионов даже рот прикрыл, так поразило его появление Коли рядом. – Ты чего? – спросил он, тушуясь. – Или спятил? Я ж кусаюсь. Или сомневаешься? – Я тоже кусаюсь, – сказал Коля спокойно. – Просто хочу сидеть с тобой. Нельзя, что ли? – Можно, – сказал Стас почти дружелюбно. – Вот. Два слова «сомневаешься» и «вот» выражали на нарочито бедном, коверканном языке Стаса все великое множество чувств и понятий: одобрение, неприязнь, готовность идти на контакт и, как венец всему, не предполагавший обратный ход, откровенную, ничего доброго не сулящую угрозу. Этими словами Стас легко охватывал всю многообразную сложность своих отношений с внешним миром. Его понимали, вынуждены были понимать, ведь ничего другого он не оставлял. Причем каждый, кому хватало терпения преодолеть его внешнюю защитную оболочку, скоро открывал для себя, что не такой уж лох этот нескладный долговязый парень с умными смеющимися глазами, что его кривляние умышленное, что умеет он быть иным – ироничным и тонким, но зачем-то играет шута горохового. Правда, только до момента, когда, забывшись, над ним начинают подтрунивать. Тогда без перехода он звереет, срывается на черную брань, голос его становится ленив и негромок, сжимаются увесистые кулаки, а в глубине его существа, и это немедленно ощущается окружающими, вскипает ярость, которая может выплеснуться наружу самым диким образом. – А ты что, со мной всегда будешь сидеть? – поинтересовался Стас неуверенно. Но Коля не успел ответить: ожил звонок, и тотчас же в кабинет из препараторской вошел Юрий Андреевич. – Дежурный, – негромко позвал он. Молчание. – Мне нужны дежурные, – возвысил голос Юрий Андреевич. – Нету. Еще не назначили, – развязно выкрикнул Котов – затычка во всякую дырку. – Староста? – А они задерживаются, – сказал Котов – ухмылка до ушей. – Вчера их постигло великое разочарование в лучшем, можно сказать, друге. Вот они и забыли о своем долге перед товарищами и родиной. – Помолчи, Котов, – попросил Юрий Андреевич. – Помолчи, помолчи, – прикинулся обиженным Котов. Единственным его желанием, и все это понимали и одобряли, было потянуть время. – Я, что ли, виноват, что Сашки нет? – Он приподнялся, не до конца разогнув колени, и продолжал невозмутимо: – А вообще-то никто не знает толком, что помешало этому высокообразованному юноше посетить наш любимый кабинет радиотехники. Я думаю, Батя… пардон, Саша Капустин… Котов осекся и замолчал, уставясь на дверь. Коля тоже посмотрел туда. В проеме бесшумно распахнувшейся двери стоял Капустин. Он сделал шаг вперед – вступил в кабинет, прикрыл дверь за собой. Усмешка кривила мягкие губы. – Ну, здравствуй, Капустин, – сказал Юрий Андреевич. – Как здоровьишко? Слышал, будто у тебя неприятности? – Ха! – выдохнул Капустин презрительно. – Это ли неприятности? Что вы, что вы, Юрий Андреевич, у меня нервы крепкие и не такое выдержат. А за заботу спасибо, век не забуду. – Садись, – разрешил Вересов, – что с тебя возьмешь? Сашка прошел к своему столу, но не сел, замешкался рядом, оглядел класс, встретился глазами с Колей, усмехнулся, подмигнул ему и направился к столу Котова, который сидел один. Опустился на стул, заскрипевший под тяжестью грузного тела. Котов сразу же потянулся к нему, зашептал на ухо. Сашка слушал, кивая круглой стриженой головой, соглашался. «Неужели я так же подлаживался? – подумал Коля. – Было, – признался он себе, – и уже ничего не исправишь». – Начинаем новый учебный год, – заговорил Юрий Андреевич, – хочу выразить надежду, что он сложится не хуже прошлого. В декабре предстоят экзамены, придется к ним как следует подготовиться. Да, чтобы сразу разделаться с мелочами, напоминаю: места, закрепленные за вами в прошлом году, менять нельзя. Почему Звонарев и Капустин сели за другие столы? – Позвать мастаков? – вскочил Котов. – Это еще зачем? – спросил Юрий Андреевич. – Сам управлюсь. С тобой, например. Сегодня ты отнял у меня пять минут. – Котов вытянулся. – Останешься после уроков. Для тебя специально припасена непыльная работенка. Ты ведь любишь, чтобы непыльная? – Вы, как всегда, угадали, сэр. – Вот и поработаешь. – Слушаюсь, ваша светлость! – выпалил Котов и следом негромко проговорил – пожаловался: – Обрадовал, чтоб тебе… Но Юрий Андреевич услышал. – Ты, Котов, смотрю, никак не уймешься. Чего добиваешься? – А ничего, – смутился Котов. – Я просто… я хотел… – Садись и помолчи, – оборвал его Юрий Андреевич. Котов мешком свалился на стул. – Откройте конспекты, – обратился Вересов к классу. – Сегодня мы начинаем новую тему, потому спрашивать не буду. – Облегченный вздох и шумок одобрения подхватили новость. – Пока не буду спрашивать – в начале урока. Так что нечего радоваться. Отчего вы так не любите отвечать? Верно, не знаете, что только по вашим ответам можно судить, справился я со своей задачей или нет. – Не дождался ответа. – Ладно, потопали помаленьку… Началось объяснение. Коля вместо того, чтобы внимательно слушать, как привык на этих уроках, наблюдал за Родионовым. Тот скособочился над единственной своей тетрадкой, в которую он заносил великие мысли лучших педагогов мира. Так он сказал когда-то и с тех пор повторяет при каждом удобном случае. Тетрадка толстая в мягком переплете искусственной кожи, бумага в ней чистая нелинованная, таких тетрадей Коля не встречал в магазинах. Записи в тетрадке перемежаются с множеством рисованных с большим старанием молодцов в джинсовых костюмах с сигаретками в зубах и гитарами наизготовку. А с молодцами рядом помещены девицы – жадно внимающим стадом, тоже ничего – в юбчонках и длинноногие. Юрий Андреевич никак не мог взять в толк, почему Звонарев такой пришибленный, но и заводной одновременно. То слова из него не вытянешь, а то расшалится ни с того, ни с сего, если не уймешь сразу и резко. Часто в училище приходит мать, неожиданно молодая, скромно одетая, нервная. Озирается по сторонам, будто опасается чего-то, говорит быстро, невнятно, приходится переспрашивать, испытывая неловкость. Он теряется, когда говорят неразборчиво, все кажется, что со слухом у него неладно. Потому, возможно, никак им не договориться – наверное, по его вине. Она униженно просит присмотреть за сыном, с ним последнее время происходит что-то странное, она чувствует, ей за него становится страшно. Он понаблюдал за Колей – ничего подозрительного. Обычное окружение: староста группы Капустин, Котов, которого они держат на вторых ролях и которому такое положение не по нраву. Спрашивать Колю Юрий Андреевич не хочет, едва ли тот станет откровенничать. И все же нужно разобраться с мальчишкой, что-то здесь не так… Коля заглядывает через руку Родионова, заслонившую от него, впрочем, только для вида, новый рисунок. Сначала Стас нагромождает невообразимо запутанный клубок рук и ног человеческих, кажется, никакого смысла в этом рисунке, но приделываются головы в местах, одному Стасу понятных, лица этих голов знакомы Коле, и скоро он соображает, что Стас рисует его самого, сцепившегося с Батей и Котовым, причем ему придано литое тело и мощные загребущие руки. Он побеждает, а Бате с Котовым приходится туго. – Ты же видишь, что это вранье, – говорит Стас, подвигая тетрадку к Коле. – Они тебе сделают рожу – обязательно. Сомневаешься? «Сказано точно, именно рожу, – думает Коля. – Из лица выйдет рожа». – Дурак ты, Колька, – вышептал Стас презрительно. – Дурачок! Кто ты перед этими обормотами? – Он помолчал. – Как ты сможешь один? У меня давно на Сашку зуб, самое время нам пересечься. – Зачем ты мне это говоришь? Да он тебя одной левой, – предостерег Коля. – А если вдвоем? Или сомневаешься? – Куда я гожусь, – выдавил Коля. – Как знаешь, – сказал Стас. – Я пошутил. Сегодня домой вместе пойдем. А в училище они не посмеют. – Откуда ты знаешь? – Я давно знаю, чем вы промышляете в вечерней школе… – А вы, голубчики, что же это?.. – голос Вересова застает Колю врасплох. – Звонарев… – Коля поднялся. – Ответь нам, Коля, отчего ты сегодня никак не сосредоточишься на занятиях, сел с Родионовым, что-то затеваете? А, Николай? – Ничего мы не затеваем, – сказал Родионов. – Они затевают, – проскрипел Котов. – Вы правы, Юрий Андреевич. Они затевают избегнуть кары. – Придется мне с этой заразой потолковать, – услышал Коля злой шепот Стаса. – Вы им не верьте, Юрий Андреевич, – продолжал Котов с обычными своими ужимками и смешком. – Заткнись, гад, – взорвался Родионов, лениво и угрожающе потянулся к Котову, но не достал – до того еще два стола. – Кольку не трожь, а то я тебя поглажу, скотина, по головке. – А мы на таких помахивали, – огрызнулся Котов и улыбки не стало на его осунувшемся лице. – Подумаешь, испугал. И как это тебе, Колян, удается заводить бешеных дружков? – А ну-ка уймитесь, – потребовал Юрий Андреевич. – Капустин, что происходит? Может быть, ты объяснишь? – Нечего мне сказать. – Сашка привстал, пожав плечами. – Зря лаются. – А ты в сторонке? – А я в сторонке. – Ну что ж, – сказал Юрий Андреевич, – поживем, увидим. Он продолжал урок. Закончил объяснение в полной тишине, начал спрашивать по новому материалу. Ему отвечали, он сердился, если отвечали вяло и невпопад, подбадривал. Коля успокоился, он был увлечен тем, что происходит в классе, слушал внимательно, и ему, оказывается, многое было понятно, даже несмотря на то, что добрую половину урока он пропустил мимо ушей. Юрий Андреевич Колю больше не задевал и не смотрел в его сторону. Постепенно Колей стала овладевала сонливость, он с трудом держал глаза открытыми, его укачивали негромкие монотонные голоса отвечающих, и лишь вопросы Юрия Андреевича, на которые он про себя пробовал отвечать, не давали уснуть окончательно. Но рука Родионова затеребила плечо, голос Родионова защекотал в самое ухо: – Тебе, Колян, письмо. Вот. Сомневаешься? Сбоку в поле зрения Коли появился листок в клетку. На листке корявые батины каракули. Коля прочел: «Коля, если ты не очень боишься и хочешь со мной пересечься в тишке и решить наш раздор полюбовно, приходи курить на чердак на большой перемене. Твой бывший товарищ Батя». Дальше рукой Котова было приписано: «Явка в полном одиночестве, иначе война со всеми бедствиями и кровью. Сявка под названием Стас Родионов персона нежелательная. Он поимеет свое в свое время. Кот». – Боишься? – спросил Стас, Коля кивнул коротко и поспешно. – У меня дело, я позже приду, понял? Понесу шмакодявок, будь здоров. У меня на них давно руки чешутся… – Нет, – выдохнул Коля, – лучше я сам. Родионов заерзал на своем стуле, заматерился вполголоса, стул заскрипел под ним. Прозвенел звонок на большой перерыв. – Следующий час посвятим повторению материала прошлого года, – сказал Юрий Андреевич. – А теперь все свободны. На перерыв. 10 Курилка на чердаке считается незаконной. Дежурные мастера и преподаватели гоняют курильщиков оттуда нещадно. Однако в училище не отыскать другого места, которое притягивало бы мальчишек с большей силой и постоянством. Особенно людно бывает здесь в перерыв, отведенный для обеда преподавателей между пятым и шестым уроками. Просторная полутемная площадка под скошенным потолком, перед тяжелой дверью на чердак, обитой ржавым листовым железом и запертой на огромный висячий замок, битком набивается курильщиками. Пелена табачного дыма обволакивает сборище – вентиляции никакой, дым там стоит едва ли не до следующего утра. Ни на мгновенье не смолкает ровный гул множества голосов, и только вмешательство старших на время приостанавливает бессмысленную толчею на месте. Тогда ребята спускаются этажом ниже, в законную курилку, а как только опасность минует, тянутся наверх и толкутся в тесноте до звонка. Коля шел туда обреченно, едва соображая, что делает, зная, что там его ждет унижение, какого он не испытывал за всю свою жизнь. Но он выдержит, что бы ни делал с ним Батя, устоит, как устоял накануне, переупрямит Сашку и на этот раз – в этом состояла единственная и последняя его надежда. Только тогда он посмеет считать себя человеком. Безнадежности, угнетавшей с утра, не осталось, напротив, затеплилась вера, что злость уже улеглась в Бате, ведь был он отходчив и неизменно добр к Коле. Осторожно предполагалось, что он не сможет просто избить человека намного слабее себя, который к тому же не думает сопротивляться. Навстречу спускался Юрий Андреевич. Коля никак не хотел встречаться с ним теперь. Придется останавливаться и говорить о постороннем. Обойти Юрия Андреевича, сделать вид, что не заметил, было уже нельзя – поздно. – Что не заходишь, Коля? – Понимаете, не хватает времени. Столько всего навалилось. Коля стоял перед Вересовым, виновато опустив голову. – А ты все же найди время, – сказал Юрий Андреевич. – У меня новости – отличный осциллограф – подарили шефы с базового завода. Только вчера привезли, еще не включал. Что-то не так, Коля?.. – Все в норме, – выговорил Коля поспешно. – Спасибо, я обязательно приду. Сегодня же. Можно? – Приходи. Юрий Андреевич, обойдя его, продолжал спускаться дальше, а Коля подумал, что вот и еще одного человека обидел – что-то не везет ему с друзьями. Он стоял на лестничной площадке, смотрел вослед Вересову. Еще можно было догнать Юрия Андреевича и все рассказать, тогда никакой Батя не будет страшен, во всяком случае, пока он в училище. Но это означало предательство еще худшее, чем то, которое он совершил накануне. Такого предательства он сам себе ни за что не простит. Оставалось преодолеть последний лестничный марш, и дело, что он накануне начал, получит свое завершение. Можно попробовать ускользнуть, но тогда все, что он совершил вчера и чем уже начинал гордиться, на самом деле совершил не он, а подлый страх в нем – все та же трусость, которой одной он боялся в себе и которую презирал в других людях. Он упрямо полез дальше, зачем-то считая ступеньки, но на седьмой сбился, и считать перестал. На площадке было, как обычно, дымно и полутемно, слышался говор и смех, шарканье ног по цементу – обычная тесная суета большого перерыва. Сигареты у Коли не было, он курево покупал редко, лишь от случая к случаю, когда заводились лишние деньги, да и курил немного, правда, затягиваясь. И уже начинал привыкать помалу, испытывая по утрам сосущую потребность выкурить сигарету. Его окликнули по имени. Он послушно подался на зов и толпа, подхватив, втянула его. Он сразу же оказался между Батей и Котовым, стоящими друг против друга и пускающими дым с самым мирным видом. Батя обхватил его плечи тяжеленной своей лапищей и с такой силой прижал к себе, что Коля вынужден был задержать дыхание, успев подумать, что в этом движении еще нет ничего враждебного, такое случалось и прежде. Только на этот раз было иначе. Батя заговорил, дыхнув на Колю водочным перегаром: – Вот, значит, как наши дела обернулись, малыш. Не ждал я такой подлянки от старого друга. Это же, как говорит Котов, удар в спину. Разве ты не был мне другом? – Он больно сжал Колино плечо, Коля попробовал вывернуться, но Батя не пустил, а еще крепче и безнадежнее притиснул к себе. – Куда? Или трепыхаться станешь? Нет, брат, этого я тебе не позволю, ничего у тебя не выйдет. Ты же помнишь, у нас рассуждают просто – прокололся, отвечай. – Может, ему сигаретку дать? – заканючил Котов. – Чтобы язычок развязался. А? Покурим, поговорим… Дай ему прикурить, Батя, дай. – Котов воровато оглядывался по сторонам. – Он и меня сегодня не жалует, оскорбляет. Нужно бы его поучить хорошим манерам, а то испортится парень, жалеть будешь. Приступай, Батя! – Погоди, – остановил его Капустин, – Прежде, чем начинать… Как это ты говорил? Экзекуцию? Так вот, прежде чем начинать экзекуцию, нужно дать подсудимому последнее слово – для оправдания. Так и в суде полагается. Пускай засадит речугу, а мы выслушаем его внимательно и тогда вынесем приговор. Идет, Колян? Согласие получено. Скажи-ка ты мне для начала, голубь, кто учил тебя быть неблагодарным? Может быть, я, или, к примеру, Котов? Или какой другой человек? Коля, морщась от боли, продолжал терпеть. Батя безнадежно закрепостил его руки, правую прижал к себе, левую схватил железной хваткой выше локтя и принялся терзать ее, понуждая заговорить. Но Коля не поддавался – молчал. – Однако он чересчур упрямый, – юродствовал Котов. – Упрямый, – согласился Батя, отдуваясь, – тоже устал от напряжения. – Только на упрямого и я упрям. На первый вопрос ты, Коленька, не ответил. Отвечай на второй. Неужто ты думал, что я так оставлю, не накажу? Ведь знаешь, мне терять нечего… Это была любимая Батина мысль, прежде восхищавшая Колю своей прямотой: человек все потерял в жизни, впереди единственная дорога – в тюрягу. – Молчишь? – дохнул перегаром Батя. – Это не есть хорошо. Может быть, ты извиниться желаешь? Чтобы, например, все забылось. – Нет, – выдохнул Коля, – не желаю. – Давай, Батя, ну! – возбужденно ныл Котов, притопывая, точно терпел из последних сил и потому лишь не уходил, что уж очень хотелось быть свидетелем. Коля молчал, не желая сдаваться. Вместе с тем он понимал, что вскоре Батя не выдержит и взъярится, вот уж тогда не спастись от глумления, никто не придет на помощь. Здесь под крышей на темной прокуренной площадке действуют иные законы, чем там, внизу, в просторных коридорах и залах для беготни и прогулок. Он мысленно торопил Сашку и уже начинал думать о том времени, когда все как-то разрешится и останется позади. Он, пожалуй, отчасти перешагнул в то время. Его охватила расслабляющая готовность ко всему на свете, которую он испытал утром на кухне, уйдя от матери. Все должно было вот-вот случиться, он преодолеет еще и этот порожек в своей жизни. Каким он станет после, его больше не заботило. Теперь это не имело никакого значения. Важно было, каким он приблизился к очередному порожку, – человеком или размазней. Он должен сопротивляться – эта неожиданная мысль ожгла, он должен ответить Бате, он не станет смиренно сносить издевательства, пусть это выглядит смешно и нелепо. Все напряглось в Коле, его жидкие мышцы затребовали движения, во рту стало сухо и горько, нестерпимо защипало в носу, острые слезы от незащищенности в жестоком и равнодушном мире, только одна сторона которого освещена, все же остальное – тонет в потемках, наполнили глаза и пролились. Коля не удержался, всхлипнул протяжно, судорожно – выдал себя. – Плачет! – загнусавил Котов. – Представляешь, этот скверный мальчишка плачет! – Ты тоже… скоро заплачешь, скотина, – выкрикнул Коля и не узнал собственного голоса – был он глухим и хриплым. Но оборвался – боль перебила горло, он едва дышал, стиснутый батиными ручищами. – Орать? – услышал он близко жаркий шепот. – А ну-ка, дебил, отпусти его! Звонкий голос Родионова возник рядом, и тотчас же руки Стаса принялись выламывать Колю из Батиных объятий. Стало еще больнее и невозможнее дышать. Коля обвис, теряя сознание, уже ничего не соображая, не видя. И следом – жестокий, секущий удар в лицо, вспышкой вернувший сознание, словно бы для того только, чтобы дать возможность в полной мере ощутить его крушащую силу… Очнулся Коля на лестнице, ведущей вниз, поддерживаемый ласково ворчащим Стасом, и так легко и свободно стало ему дышать, так теснее захотелось прижаться к нескладному балбесу, которого он все еще не воспринимал всерьез. Слезы обильно текли по лицу, он не сдерживал их и совсем не стыдился, видя нечетко испуганные лица девчонок, отчего-то одни девчонки попадались навстречу. – Эх ты, – ворчал Родионов, – я же вместе с тобой хотел, башка… Они из тебя могли сделать котлету, дурачок ты этакий. Или сомневаешься? Лапоть ты стоптанный. Хорошо, что так-то вышло. А я Бате все же врезал, да он успел тебя задеть. Но я до него еще доберусь, вот только сведу тебя вниз. Я его сделаю, один на один он слабак, подонку сподручнее обижать малышей безответных… 11 Перерыв между пятым и шестым уроками удлинили до пятнадцати минут – преподаватели успевали пообедать. На это время учащимся вход в столовую запрещался, однако они, не считаясь с запретом, норовили прорваться, особенно те из них, кому не посчастливилось покормиться в большой перерыв. Буфетчице Александре Васильевне эти вторжения были не по душе. Она полагала, что преподаватели тоже люди, тоже не прочь перекусить, к тому же у них свои разговоры, присутствовать при которых детям вовсе не обязательно. – И что за недотепы? – встречала она нарушителей зычным криком с привизгом, однако не злым. – Не видите, что ли, ваши преподаватели обедают. И где болтались в большой перерыв? Имели бы совесть! Ребята делали вид, что не слышат, смело приближались к стойке, тянули деньги, молча, с независимым видом ждали, когда уймется баба Саша – так прозвали Александру Васильевну в незапамятные времена. Она знает об этом прозвище и нисколько не сердится, хотя считает его преждевременным – никакая она не баба, а вполне даже крепкая женщина средних лет, но сердиться на них не может – дети. У них есть время ждать – преподаватели на глазах, урок не начнется, а баба Саша отойдет еще и выдаст хотя бы чай с коврижкой. Обычно она не сдавалась долго, отвергала деньги, отмахивалась непреклонно и все поглядывала в сторону преподавателей, призывая вмешаться. Однако преподаватели вмешиваться не спешили, они втайне ребятам сочувствовали и потому только не просили за них, что этой своей просьбой могли нанести ущерб авторитету Александры Васильевны – непедагогично. Один Кобяков встревал и всегда брал ее сторону. Но его поддержка, как ни странно, была для нее сигналом смириться и всех накормить. Быть заодно с Кобяковым ей не хотелось. Когда-то давно Кобяков крепко обидел ее, тот случай не забывался, не утрачивал остроты. Заключалась обида в том, что он невзначай вроде бы прошелся по поводу высоких приварков работников сферы обслуживания, доверительно, извиняюще так прошелся, особо подчеркивая, что Александру Васильевну он не имеет в виду. Выходило, что он приглашал ее посудачить, обменяться мнениями. Случись теперь такой разговор, она нашлась бы что ответить, тогда же смолчала. Обида не забывалась еще и оттого, что в словах Кобякова не было и тени осуждения действительно темных делишек, а уж они-то были доподлинно известны Александре Васильевне. Именно они побудили ее бросить сытое место в большой столовой, где творилось невесть что. Также присутствовала в его словах неприкрытая зависть к людям, сумевшим, в отличие от него, прилично устроиться в этой жизни. Это она хорошо устроилась? Устроилась она как раз очень и очень скверно, только об этом Кобяков не знает и не узнает никогда. «Дохлый номер, – сказали ей сведущие люди, когда она согласилась работать в училище, куда калачом было не заманить. – На такой точке какой калым? Точка себе в убыток, гляди, как бы свести концы с концами к сдаче выручки». И действительно, Александра Васильевна частенько оказывалась в прогаре: то рубля не досчитается, а то сразу двух – то ли передала при расчетах, то ли из ящика свистнули, когда отворачивалась за товаром, – не углядела. А зарплата – кот наплакал. Видимо, такие зарплаты заведены в расчете на богатый приварок. И еще эта самая сфера обслуживания! Она работает – не обслуживает. Чай заваривает, а чайник ведерный, подними попробуй. За день так намахаешься, уснуть мочи нет. Разгружает машину – хоть кто-нибудь догадался помочь? Просила ребят из дежурной группы, не дают. Им нельзя, а ей можно? Таскает от машины неподъемные кастрюли с пюре и кашей, железные листы с биточками, лотки с булками и пирожками. К вечеру ноги наливаются ломотой и тяжестью, до дома бы доползти, отдышаться, а ведь нужно еще с выручкой телепать. А в большой перерыв за порядком следи, чтобы кого малосильного в очереди не затерли, девчонку не облапали нагло. От нее через это к ребятам идет воспитание. За небольшое время, отведенное для обеда, преподаватели успевали прилично (иногда даже сытно) пообедать, заодно удавалось обменяться последними новостями, обсудить пару-тройку педагогических проблем (обычно всплывающих в виде диалога Сафонов – Раскатов), высказать свое мнение по поводу очередных возмутительных нововведений, явно или скрытно покушающихся на устои профессиональной школы. Обязательно посудачить, посмеяться над занудой Кобяковым, жадно поглощающим домашние бутерброды за отдельным столиком. Только чай он брал в столовой, что давало повод Раскатову назойливо и однообразно обвинять его в скупости. Первым спустился в столовую завуч Вадим Иванович. Он сутулился, зябко потирал руки и, словно бы за порогом оставив постоянную озабоченность, светло улыбнулся Александре Васильевне. – Как насчет мяса? – Есть мясо, – обрадовалась Александра Васильевна и добавила почтительно, едва ли не робко: – Для вас всегда есть мясо. – Не только для меня должно быть мясо, – размеренно, с шутливой строгостью выговорил Вадим Иванович, просматривая недлинное меню. – Нынче все мясо любят – белки. А меню у вас, Александра Васильевна, бедное, все на биточках едете, не надоело? – Так ведь дорого… – Я не о том. Первое должно быть. Ребята у нас отсидят восемь часов, а там еще в школу кому-то, когда доберутся до дома, до еды ли будет? – Можно подумать, что я не брала первое, – обиделась Александра Васильевна. – Не идет! А обратно везти знаете как? Раз увезла, два увезла, а на третий давать не желают. – Понятно, – сказал Вадим Иванович. – Придется с мастерами поговорить, обязаны знать, что едят дети. Ну что ж, давайте мясо, четыре порции. Она ловко подхватила тарелки, сразу две удержала в одной руке, нагрузила их дымящимся пюре, волнообразно ложкой прошлась по поверхности желтых горок, опустила сверху по куску мяса, присыпала жареным луком. Вадим Иванович унес тарелки, вернулся еще за двумя, набрал ножей, вилок, хлеба. Так уж повелось, что он, самый свободный, приходит заранее, готовит стол для обычных своих соседей – Сафонова, Вересова и Раскатова – и это доставляет ему удовольствие. Исходил от мяса домашний запах, это был запах заботы. Он ощутил голод и приступил жадно есть. Прозвенел далекий звонок, и скоро по лестнице застучала палка Сафонова. Старик вошел, огляделся, кивнул Александре Васильевне, дохромал до привычного места, тяжело припадая на больную ногу, сложился на стул – обмяк. Но очнулся, сгреб вилку и нож неловкими руками, принялся резать мясо тонкими ломтиками, изо всех сил стараясь делать это аккуратно. Однако терпения не хватило, нож, сорвавшись, визгнул по тарелке, и Сафонов, едва сдержавшись, чтобы не отбросить его в сторону за неповиновение, все же заставил себя дорезать мясо. Клюнул вилкой, не глядя, потянул ко рту, зажевал, не ощущая вкуса, проглотил, поморщился. – Что, невкусно? – всполошилась следившая за ним Александра Васильевна. Ее лицо жалостливо скривилось. – Нет, нет, – отрывисто отвечает Сергей Антонович. Ничего более он сказать не может. Стороной прошло сожаление, что обидел ни в чем не повинную Александру Васильевну, но нашлось оправдание: скажи он еще слово, и боль заберет власть над ним окончательно, а что будет дальше – страшно подумать. Эта боль, еще с утра засевшая под левой лопаткой, теперь пропитала все тело, разлилась огнем, пульсируя в такт с ударами сердца. Не совладать с нею, не свыкнуться, видно, она навсегда – его последняя боль. – Что с вами? – не унимается Александра Васильевна. Отяжелели, набухли веки, помертвело лицо, труда стоит держать глаза открытыми, а уж говорить и вовсе никаких сил. И все же он делает усилие, чтобы ответить, но лишь жалко выговаривает: – Ничего, ничего… И ему легчает – является передышка, в которую он давно не верит и приход которой воспринимает как временно дарованное послабление. Близко перед ним лицо Белова, побелевшие губы подрагивают и кривятся. – Вам плохо? Вызвать «скорую»? – спрашивает Белов и оглядывается по сторонам, готовый бежать к телефону. – Старость пришла, – переждав пустоту в себе, произносит Сергей Антонович – терпеливо, спокойно, точно объясняет нерадивому ученику очевидную истину. – Мы не ждем ее так скоро, забываемся в суете, а она, Вадим, приходит. – В глазах его, остановившихся на лице Белова, такая мольба помолчать, не теребить, что тот смущенно опускает голову, смотрит в тарелку. – Ты был прав, когда говорил о нагрузке. – Он молчит, усмехается криво. – Неужели ты мог подумать, что я из-за денег? – Всматривается в лицо Белова, словно рассчитывая прочесть ответ. – Ты помнишь, каким пришел ко мне? Этакий чертенок, белоголовый, шустрый, все бы тебе проказить… И все-таки мы недаром жили, хлеб жевали. Кое-что все же делали. Плохо, что нас ненадолго хватает. Работенка вредная. Хлопнула входная дверь. Появились Вересов, Раскатов, неразлучные Антонина Ивановна и Ольга Николаевна – как всегда, следом. – Что приуныли? – спрашивает Раскатов от порога. – Или кормят нынче скудно? «Есть все же в Раскатове что-то искусственное, – думает Вадим Иванович, – нарочитое. Поначалу кажется, будто он запрограммирован на известные поступки, а сойдешься ближе и вдруг осознаешь, что Раскатов соприкасается с миром лишь внешней изменчивой и нестойкой своей оболочкой, а то, что внутри, – истинное, тщательно оберегается им от постороннего взгляда». – Не хотите говорить? – Раскатов стоит у стола и ждет. – Может быть, мне и садиться с вами не стоит? – Ну чего ты заладил? – говорит Сафонов. – Кто с тобой не желает разговаривать? Я таких не знаю. Садись. Жуй и помалкивай. – Хорошо, – говорит Раскатов смиренно, – буду сидеть, жевать и помалкивать. Как прикажете. Хорошо. Он принимается жадно есть, движения его умелы, расчетливы, экономны, и Вадим Иванович думает, что так могут выработаться у него, если уже не выработались в тиши внутренней работы, ухватки угнетателя человеков. Но оживший голос Сафонова прерывает невеселые мысли. – Веду это я сегодня урок и чувствую, что-то неладное. Что-то такое происходит в кабинете, чего я не понимаю, не вижу, а все видят. Выясняется: сидит за последним столом паренек, по фамилии Родионов, и уже раскулачил лабораторный стенд. Причем работает, поросенок, вслепую: стенд у него за спиной, обернуться не может – вынужден на меня смотреть. Отвертка припасена, сидит себе, крутит. Вот ты, Виктор Павлович, как бы ты поступил на моем месте? – Задачки задаете? – подбирается Раскатов. – Задаю, – говорит Сергей Антонович с вызовом. – Ну, – раздумчиво начинает Раскатов, – у меня подобное безобразие невозможно, я не стал размещать лабораторию в учебном кабинете. – Ты – не я, – усмехается Сафонов криво. – У тебя в лаборатории порядок, водишь в нее вышколенных, тихоньких, послушных. Показуха! У меня она для дела, для обучения, потому всегда под рукой. И не только во время занятий, но и на перерыве – всегда. – Затем, – продолжает Раскатов невозмутимо, – я поставил бы в стенды такие приборы, чтобы снаружи было не отвинтить. – Опять мимо, – обрадовался Сафонов. – Тебе прекрасно известно, что выбирать не приходится, что дают, то и берем, дают хлам – берем хлам. И еще благодарим. – Тогда остается последнее средство – радикальное: дать как следует по рукам! Чтобы неповадно было. – Вот-вот, – смеется Сергей Антонович. – Это уже ближе к делу. Я знаю, Виктор, как поступил бы ты. Заставил бы парня восстановить стенд после занятий, а потом целый месяц он натирал бы паркет у тебя в препараторской. Так? – Не исключено, – согласился Раскатов с вызовом. – А что бы ты доказал? Что сильнее? Что власть у тебя карать или миловать? Вышла бы цепочка: проступок – наказание. А где же осознание вины и исправление? Ведь ценность имеют лишь эти два звена. Раскатов молчит, жевать перестал, задумался. – Я уверен, – говорит Сафонов, – человека нельзя сделать честным, колотя палкой по голове и приговаривая: «Будь честным, будь честным». Этим же манером нельзя сделать его сильным, смелым, жертвенным. Воспитать же раба или преступника – ничего проще. Это несложно сделать, даже произнося правильные слова. А кто из вас спрашивал самого себя, отчего нелегко быть честным, сильным, смелым. И как же легко и просто быть воришкой, трусом. Видимо, добрые качества достигаются основательным трудом над самим собой, тогда как дурные всегда рядом, их не нужно в себе воспитывать, поощрять. Дурное достается даром, доброе – трудом. – Я же говорю, нужна палка и поувесистей, – напористо вступает Раскатов. – Палка может помочь, это верно, – согласился Сафонов. – Особенно натуральная. Возьми купчишек. Те нещадно драли своих наследников. Наследников – можно, а народ, которому после нас жить, палкой не воспитаешь. Нужно иное искать, хотим мы того или нет, умеем или не умеем. Пока же мы не хотим и не умеем. А ведь как мало нужно! Научить думать не из-под палки, не в безвыходной ситуации. – К сожалению, это только слова, – морщится Раскатов. – Какой в них прок? Еще одна порция правильных слов? Скажите лучше, как вы поступили с воришкой? – А никак, – спокойно отвечает Сергей Антонович. – Стенд восстановлен, могу показать. А ведь этот самый воришка, как ты изволил выразиться, сначала обратился к тебе, а ты отказал. – Вот к чему вы ведете, – смеется Раскатов, – оказывается, я во всем виноват. – У тебя не стащат, согласен, – говорит Сафонов с досадой. – Знают, чем это кончится. Выходит, ты, не шевельнув пальцем, отбил охоту, наказал прежде, чем совершен проступок. – Ладно, Сергей Антонович, – сдается Раскатов с шутливой усмешкой, – с вами спорить – только попусту тратить время. Останемся при своих? – Не хотелось бы, Виктор, ой как не хотелось бы. Плохо будет без старика, думает Белов и представлял себе, как однажды останутся они втроем: он сам, Раскатов и Вересов. Кто-то четвертый подсядет, но это будет чужой человек, которому только предстоит стать своим, понятным. Ничего-то с этим не поделаешь – старики уходят, а жизнь продолжается. Не успеешь оглянуться, как самому в тираж – на заслуженный отдых. Он внимательно смотрит на Ольгу Николаевну, хорошо видимую ему, точно делится с нею своими грустными мыслями. Она замечает его взгляд на себе, склоняется к Антонине Ивановне, шепчет ей на ухо, улыбаясь виновато, мягко. Антонина Ивановна согласно кивает ей, тряся жидкими кудельками волос, – успокаивает, сочувствует? Пробует улыбнуться тоже, но лишь судорожно собирает дряблую кожу у рта, горбит сутулые плечи. Раскатов пьет обжигающе горячий чай, смачно прихлебывая, Вересов отвернулся, что-то сегодня не в духе Юрий Андреевич. Белов посмотрел на часы – перерыву конец, скоро звонок. – Ну что ж, – нарушает молчание Сергей Антонович. – Пора и честь знать. Он тяжело поднимается, ковыляет к стойке, вытягивая бумажник из кармана. Хлопает дверь, в столовую влетает Кобяков, на ходу извлекая бутерброды из бумажного свертка. – Мне бы стаканчик чаю, Александра Васильевна! Совсем замотался, поесть некогда. – Пора бы и размотаться, – говорит Сергей Антонович, оборачиваясь к нему и внимательно рассматривая Кобякова. – На старости лет, говорю, пора размотаться. – Все-то ты, Сергей, на меня бочку катишь, – взвивается Кобяков обиженно. – На тебя покатишь… Прокатишься. Опять указку сломал? – А тебе что за дело? Уже донесли? – произносит Кобяков с вызовом и, странно, страха не остается в его глазах, в них теперь что-то иное, отдающее торжеством. – Кругом агентура, детектив какой-то. – Он ухмыляется. – А ты, слышал, собираешься нас покинуть? – Только ногами вперед, – говорит Сергей Антонович громко, чтобы слышали все. – И случится это, надеюсь, не так скоро. – Ты так говоришь, будто я тебя тороплю. – Кобяков, опустил голову, старательно размешивает сахар в стакане. – По мне, так работай, сколько сможешь. – Спасибо за разрешение, – говорит Сергей Антонович и идет к двери. Он держится твердо, уверенно, ощущая взгляды всех на себе, берется за ручку двери, тянет на себя, превозмогая сопротивление тугой пружины, а в спину догоняет резкий вскрик Кобякова, продленный виноватым смешком: – И какая муха его укусила? Но плотно затворяется дверь за спиной, и больше ни один звук не достигает его слуха. Он преодолевает ступеньку за ступенькой, а одышка не возвращается, точно ее никогда не было, точно выдумалось недомогание, изводившее мыслями о конце. И вдруг он видит Лизу – отчетливо. Видит ее всю, освещенную солнцем. Никогда он не видел ее так близко, как ни напрягал память. Лиза нисколько не изменилась, годы бессильны, и он думает, что она сейчас позовет его. Он пойдет на зов, оставив без сожаления все, что было с ним и что с нею никак не связано, во что верит он теперь только после усилия над собой. Но она обязательно должна позвать, думает он, сам он не тронется с места, ведь он так виноват перед нею – долго думал о ней плохо. Но рядом с Лизой проявляется Кобяков, и Сергей Антонович не удерживает ее – отпускает… Он уже едва тащится вверх по лестнице, переставляя со ступеньки на ступеньку негнущуюся в колене ногу, голова бессильно виснет, и нет в ней больше ни Лизы, ни Кобякова. Он остается один, и ему становится страшно. Но догоняют снизу оживленные голоса – спасают от одиночества. И вновь старается он изо всех сил ступать твердо и неожиданно думает, что хорошо бы теперь присесть на ступеньку – она прохладная, он знает, – передохнуть, а там продолжать подниматься выше и выше… 12 При появлении Вересова ребята неохотно поднялись. Прежде его раздражало это внешнее неуважение к преподавателю – встают, точно несут опостылевшую повинность. Он попробовал отказаться от обычая приветствовать старшего стоя, однако Белов, узнав, запретил послабление – общий для всех училищ порядок ломать не следует. Юрий Андреевич оглядел класс и сразу же обнаружил неладное: Коля Звонарев по-прежнему сидел с Родионовым, забрался к окошку в дальний угол, затаился там за спинами впереди сидящих. Он подумал выяснить сразу же, в чем дело, но решил не отвлекаться, понаблюдать. Начался опрос по материалу прошлого года. Выяснилось, что ребята кое-что помнят, не все выветрилось за лето. Вставали один за другим, отвечали, садились. Когда же дошла очередь до Звонарева, он не поднялся, а еще ниже приник к столу. – Звонарев! – повторил Юрий Андреевич. – Коля! Никакого ответа. «Что-то опять случилось» – подумал Юрий Андреевич, чувствуя напряжение группы. Бросилось в глаза, что заметно ерзает староста Капустин. Звонарев запомнился Вересову с первого же занятия своей веселой неугомонностью. Поначалу большого труда стоило держать вертуна в рамках приличного поведения и вместе с тем наказывать не хватало духа – слишком уж искренним был он даже в проказах. – А Коленька у нас больше не слышит, – наконец сказал кто-то из правого ряда, и по скрипучему брюзгливому голосу Юрий Андреевич сразу же определил – Котов. – Видно, ушки у него заложило. Звонарев вскочил, точно подброшенный этими презрительными, перемежающимися хохотком словами, стул с грохотом свалился на пол, он бросился к двери, не отрывая рук от лица, локтями вышиб ее, выбежал в коридор. – Однако какой мы нервный! – пропел Котов и рассмеялся. – Это надо же… – Капустин! – позвал Юрий Андреевич, – может быть, ты объяснишь, что происходит? Староста встал, обвис мешком на руках-опорах, исподлобья неприязненно зыркнул маленькими заплывшими глазками, буркнул с вызовом: – А ничего. – Ничего и есть ничего, – резко сказал Вересов, и Капустин глянул на него внимательнее, взгляд его стал более осмысленным, он распрямился и больше не опирался на растопыренные пятерни рук. – Психует Колька, – объяснил Котов. – Нервишки у него никуда… – Помолчи, Котов, тебя не спрашиваю, – оборвал Юрий Андреевич. – Так что же случилось, Саша? – А ничего не случилось. Просто кое-кому досталось… немного. – Не крути, – сказал Юрий Андреевич. – Он что, обидел тебя? В кабинете рассыпался меленький осторожный смешок. Капустин коротко, угрожающе глянул по сторонам – смех оборвался, как по команде. – Садись, – сказал Юрий Андреевич и пошел к двери, но вернулся. – Мы вот чем займемся – напишем контрольную работу. – Класс недовольно загудел. – Сейчас раздам карточки, в них по четыре вопроса, ответить нужно на первые три. Разрешаю пользоваться конспектом. – Тишина. – Напишите ответы на одинарных листочках. Времени даю – до перерыва. Он раздал карточки с отпечатанными на них вопросами, пояснив: – Это пристрелка. Через неделю контрольную повторим, но уже без конспекта. Опомнился Коля в пустом туалете у неширокого, давно не мытого окошка во двор-колодец. Он был холоден и свеж, голова была чиста, ноющая боль в ней отошла, притонула. Он спокойно думал. Вспоминал мать, ее руки, ее сутулую подвижную фигурку, ее взрывчатую раздражительность, которая могла через малое время обернуться исступленной ласковой нежностью, от которой ему неизменно делалось не по себе. В голову лезли странные мысли, которых он опасался: о теплом, женском, что было так искренне и беспричинно презираемо им, но без чего, он начинал понимать сначала с ужасом, а с недавнего времени со сладкой и стыдной обреченностью, ему ни за что не прожить на свете. Он вспоминал свою жизнь до сегодняшнего утра. Была эта жизнь скудна, немудрена, без особых забот, кроме ученья в училище и в вечерней школе, кроме поездок летом на целых три смены в пионерский лагерь, принадлежащий заводу матери, где он скоро дичал настолько, что, вернувшись осенью в город, едва ли не шарахался от автомобилей и множества людей, сокращавших пространство жизни, сводивших его в конце концов к тесной двенадцатиметровой комнатушке на четвертом этаже густонаселенного старого дома. Он трудно привыкал к тесноте городской жизни, постепенно отодвигая привычную свободу до нового светлого лета. Он вспоминал свою жизнь в училище, не омраченную ничем, – ученье давалось легко, намного легче, чем в школе. Особенно хороша была работа в мастерской, где у каждого был собственный верстак, свой ящик в верстаке, со своим инструментом, за который расписался, получая на складе, а на верстаке стоял сложный прибор, день за днем все более обрастая деталями, которые он, как и все из группы, изготовил за первый год учебы своими руками по чертежам, в тисочках и на сверлильном станке. Теперь оставалось собрать лицевую панель, спаять печатную плату, связать жгут, выполнить общий монтаж, наладить электронную схему, испытать на прогоне в течение суток работы, предъявить ОТК и сдать на склад. Его прибор окажется среди множества других точно таких же. Но только на первый взгляд они одинаковы, он-то знает, что это не так, свой прибор он узнает из тысячи. Готовый прибор заварят в полиэтиленовый мешок с пакетом силикагеля от сырости, упакуют в картонную коробку вместе с паспортом, где будет и его подпись, и отправят заказчику. Он вспоминал Родионова. Лицо Стаса притягивало, в его глазах светился ум, который по неведомой Коле причине тщательно скрывался. Казалось, главной его задачей было желание доказать всем, что он безнадежный тупица, не человек, а так, не очень-то устойчивое сооружение на двух подпорках. Наконец он вспомнил свою дружбу с Батей, завершившуюся так печально. Это было самое трудное его воспоминание – потому Коля оставил его напоследок. Он не плакал, слез не было, он неспешно и грустно думал, шаг за шагом прослеживая пути их дружбы. Он ни в чем не смел упрекнуть Батю, тот никак не выходил виноватым, а виноватым во всем был только он один. Он жалел, что больше не прижмется к матери тесно-тесно, возможно, даже не увидит ее, что не поедет в лагерь, не искупается в прохладном озере, не поваляется на мелком песке, прогретом солнцем, что его прибор доделают другие, может быть, Родионов. Он был почему-то уверен, что именно Родионов вызовется, ведь нельзя, чтобы в конце года не досчитались его прибора, что Стас теперь уже навсегда останется за своим столом в одиночестве, что никому не придет в голову заглянуть ему в глаза, попытаться разглядеть в них живого и сильного человека, что Сашка добьется своего и угодит, наконец, за решетку. Если уж чего-то сильно захотелось человеку, он обязательно этого добьется. Он вдруг понял, что это голос Котова, застрявший в памяти, мешает ему сосредоточиться, звучит в ушах, не переставая, назойливо гнусавит: «А потом он стал стукачом и его повесили в сортире…» «Не повесили, – подумал Коля с гордостью, на которую был еще способен. Он распрямился, но лишь на мгновение. Подступили слезы. Он захлебнулся ими, и все же заставил себя мысль завершить: – Все это он сделал сам…» Сразу полегчало – слишком уж сложной оказалась задача, но и она решилась. Он принялся осматривать стены и потолок, прикидывая, куда бы приладить ремешок от брюк – все, что было в его распоряжении, но послышались шаги в коридоре, они приближались. В туалет вошел Юрий Андреевич. Коля сразу же отступил к окну, в тень. По его лицу катились тихие слезы, он не вытирал их, ему было безразлично, что подумает о нем Вересов. Он слышал, как Юрий Андреевич подошел, постоял за спиной, коснулся плеча. Коля вздрогнул, затравленно оглянулся. – За что он тебя? – спросил Юрий Андреевич. Коля ничего не ответил, вновь уставился в окно. – Не хочешь говорить? – Не хочу, – вышептал Коля глухо. – Плохо, – сказал Юрий Андреевич. – Плохо, когда даже говорить не хочется. Мы же с тобой друзья. Или нет? Мама твоя… – Маму не трогайте, – сдавленно попросил Коля. – Не буду. Но мы-то с тобой дружили. Дружба – это не просто так, нужно понимать… – Все так говорят, а потом… – Я тоже? – Нет, – выкрикнул Коля. – Вы – нет. – Почему же ты не хочешь объяснить, что произошло? Чего ты боишься? Ты, Коля, пойми, я этого так не оставлю. Узнаю не от тебя, так от другого. Но тогда, уж прости, дружба наша… – Как хотите, – перебил Коля. – Я ничего не скажу. – Я подожду. – Я все равно ничего не скажу. – А ты упрямый. Но я подожду все же. Некоторое время они стояли молча. Подтянутый Юрий Андреевич в отличном сером костюме со стальным отливом, рядом с ним – Коля, щупленький, давно выросший из трепанного, мятого, перепачканного известкой костюма. – Надоело, надоело, – вдруг прорвало Колю, и он заговорил, торопясь, захлебываясь слезами – его понесло. – Я ему говорил: нехорошо, а он… Я маме врал, а она: откуда шарфик, откуда деньги, пристала… А что мне сказать? Что? Воришка я… – Погоди, – потребовал Юрий Андреевич, – давай по порядку. – Можно и по порядку. Мы в вечернюю школу ходим. Там чужие ребята. Не учились, а так… болтались от нечего делать. Попутали меня в туалете, отобрали девять рублей, я на приемник копил весь восьмой класс, мама знала… Батя тогда спросил: кто? Я сказал, а он прихватил шмакодявок, и – одной левой!.. Только денег у них уже не было. Тогда Батя сказал: на уроки пока не походим, нужно деньги вернуть. Сидели в туалете, караулили, кто придет, прихватим… я дверь подопру, а Батя начнет толковищу… Сначала думали, отберем восемнадцать рублей, с процентами, значит, и завяжем… А потом, когда Котов вошел в долю, Бате показалось мало, стал он не только деньги брать – шапки, шарфики. Перед летом я сказал Бате, что больше не пойду, тогда Котов сказал, что я стукач. А какой я стукач? Я деньги брал, деньги; как вы не можете понять!.. – Коля судорожно втянул воздух. – А потом попался настырный парень, у него рубчик железный был. Батя велел Котову позвать этого паренька, будто бы поговорить. А когда тот пришел, он начал его лупить, ничего не сказал даже, а сразу как врежет… – Коля всхлипнул. – Тот свалился, а Батя его ногами… Тогда я не выдержал, заорал как полоумный. Батя меня шибанул, я аж кувыркнулся. Думал все, не встану. А тот малый живучий, вскочил и к двери. Батя к нему, повалил и душить… Тогда я схватил крышку от сливного бачка, валялась там разбитая, и Батю по кумполу… Он так и сел, а мы с тем пареньком деру… Оказалось, он на повара учится, в загранку пойдет. Кожа да кости. «Еще не нарастил мяса, – говорит, – но рожу себе бить никому не позволю». Это он мне рассказывал, пока не очухался, а потом сказал, что все мы одна бражка. Плюнул мне в лицо и убежал… Что теперь будет, Юрий Андреевич? Коля замолчал. Вересов видел его вопрошающий взгляд в упор, взгляд этот требовал немедленного ответа, но ответа не было, так перепуталось все, так неопределенна была вина одних и обида других людей. Потому он сказал первое, что пришло на ум и что в какой-то мере продолжало открывшееся ему дело: – Прежде всего нужно разобраться с Капустиным. – Нет! – вскрикнул Коля и подался к Юрию Андреевичу, словно защитить желая. – Вы его не знаете, он зверь, он вас подкараулит, у него дружки одна шпана. Братишка опять в тюряге. Сашка тоже мечтает туда… Мамаша у него не просыхает. Теперь вот и Котов с ним заодно, они узнают и тогда… Сегодня Стас заступился, а завтра?.. – Успокойся, – сказал Юрий Андреевич. – Мы тоже не лыком шиты. И реветь кончай, ишь рассопливился. – Вам-то что, – плаксиво ныл Коля, не умея унять слезы, – вы домой, а мне вечером в школу. И зачем я только сказал? Теперь я стукач – точно… – Дурачок ты, – сказал Юрий Андреевич, и Коле еще больше захотелось плакать. – И Сашка такой же дурачок. Зеленые вы, глупые… Правый глаз Коли тонул в свежем синяке, разбитые почерневшие губы кровоточили. Он слизывал кровь быстрым языком и уже не плакал – скулил, всхлипывая, давясь слезами, принимался тонко ныть, умоляюще и затравленно взглядывая на Вересова. – Мы сделаем из Сашки отбивную, – пообещал Юрий Андреевич и вышел вон. И сразу же, как только закрылась за ним дверь, в туалет вошел Родионов, молча встал рядом. – Я тебя попасу, – сказал Стас деловито, – а то как бы чего не вышло. Вересов спешил вверх по лестнице. Первым его побуждением было войти сейчас в класс и на глазах у всех избить Капустина. Он был убежден, что именно к такому обращению Капустин привык, что так еще можно что-то втолковать ему, что слова до него не дойдут. Однако одни слова были в распоряжении Вересова – единственное его оружие, и не очень-то верил он в силу слов, никогда не верил, а теперь и подавно. Виноват ли Капустин – вот вопрос, на который даже теперь он не мог ответить. Вроде бы виноват: тиранит группу, отбирает деньги в вечерней школе, бьет, избил Звонарева. Но не есть ли вина Капустина лишь отражение общей вины его окружения? И мог ли хотя бы день просуществовать Капустин этаким вершителем судеб, если бы в училище был порядок, и все занимались своими прямыми делами? Если бы вечерняя школа не была отговоркой: учим, вынуждены учить ребятишек, списки классов налицо, журналы ведутся исправно, кое-кто даже на уроках бывает, сидит. То же, что творится в коридорах и туалетах, не наше дело, для этого есть милиция. Юрий Андреевич понимал, что мир мальчишек никак не соприкасается с миром благополучных отчетов, переходящих призов и вымпелов, отличных бумаг в переплетах под кожу, что все эти отчеты, призы и вымпелы не отражают как раз того, что призваны отражать, – реальности, что если привести эту грубую реальность в соответствие с официальным ее отражением, не сойдутся концы с концами, выявятся грубейшие натяжки и элементарная ложь во спасение. Мальчишки просто не уместятся в среднестатистические представления о них, а ведь именно средними представлениями манипулируют все, да и сам он до недавнего времени. Средний же ученик годен разве что для расчета высоты стола и стула, но никак не для распределения тепла и внимания. Вспомнилось, как твердили ему, что теперь-то что, жить можно, посмотрел бы, что творилось прежде. Он не мог согласиться, что сложности в прошлом способны оправдать нынешние сложности, как не мог согласиться с тем, что Кобяков как ни в чем не бывало стоит у доски, что явление Разова в учебном корпусе – событие, что есть в училище освобожденный комсорг и вроде бы нет его, чем он занят и где находится, никому не ведомо, что по существу одиноки Звонарев, Капустин, Котов, другие… Он привык отвечать за себя одного и чужие просчеты никогда не записывал в собственный актив. Но, начав работать в училище, стал понимать, что его труд вплетается в общий поток воспитания, и от того, насколько успешен будет труд всех, зависит успех его собственного труда. И что его право и обязанность решать не только собственную задачу в своем кабинете, но и участвовать в решении общей задачи всего училища. Он может пойти к Разову, рассказать ему все, что успел узнать. Пожалуй, он даже обязан именно так поступить – сбросить с себя лишний, не очень-то приятный груз ответственности, остаться в стороне – ничего нет проще. Никто не посмеет упрекнуть его. Нет, он не пойдет к Разову – знает, чем это кончится. Живые ребята немедленно превратятся в символы недопустимого поведения, которыми Разов будет потрясать на линейке под общий смех. Он давно заметил, что даже вполне разумные слова Разова вызывают смех. «Самому нужно попробовать, – сказал Юрий Андреевич себе, – сначала сам, а потом пусть другие. Но сначала сам». Он постоял перед дверью своего кабинета, смиряя дыхание, прислушался – тишина. Приотворил дверь, позвал буднично: – Капустин, ну-ка выйди ко мне. Капустин, явно истомившийся ожиданием, проворно поднялся, потопал к двери. – Зачем? – шепотом спросил он, выйдя в коридор и притворив дверь за собой. – Иди за мной, – приказал Юрий Андреевич, развернулся, пошел. Они спускались по лестнице запасного выхода. Впереди Вересов, следом, не отставая ни на шаг, посапывая, тянулся Капустин. Тяпнет сзади ручищей, – подумал Юрий Андреевич спокойно, – и как подрубит. Крепенький паренек, сладить с таким непросто. Они вошли в туалет друг за другом, сначала Юрий Андреевич, следом – Капустин, разлапистый больше обычного, но на вид пришибленный. – Зачем сюда? – пресекающимся от волнения шепотом спросил Капустин, сразу не разглядев Колю и Родионова, отступивших в тень у окна. Униженность в Батином голосе слышал Коля, заискивание и страх близкой расправы были отчетливо обозначены, отчего стало ему так скверно, точно за привычным человеком подглядел нечто стыдное, что долго и упорно он скрывал и что вдруг всплыло наружу. Юрий Андреевич развернулся и больше не загораживал Колю. Сашка, освоившись в тусклом свете, различил у окна недругов, угрожающе двинулся к ним, вскрикнув сдавленно: – Суки!.. – Капустин! – предостерег его Юрий Андреевич и за плечо резко крутанул к себе. Сашка от неожиданности едва устоял на ногах. – Справились, да? – потерянно спросил он Вересова. – Я-то с тобой справлюсь, – сказал Юрий Андреевич резко, – но хотелось бы, чтобы ты сам постарался. – Что вам нужно? – спросил Сашка, отдышавшись и поняв, что бить не будут. – Это другой разговор, – сказал Юрий Андреевич. – Так мы, пожалуй, сможем найти общий язык. Так вот. Мы здесь все свои, нас никто посторонний не слышит. Знай, о твоих похождениях мне известно все. У тебя, Саша, отсюда два выхода: или немедленно со мной к Разову, а оттуда прямиком в милицию, где тебя уже давно ждут, или здесь в нашем присутствии ты пообещаешь, что с разбоем покончено раз и навсегда, сегодня же найдешь всех пострадавших, уладишь с ними, извинишься. Понадобятся деньги, я дам, вернешь со стипендии. После этого явишься к Разову и все расскажешь. Он решит, что делать с тобой дальше. Выбирай. Капустин молчал, думал, сосредоточенно морща лоб. Коля видел, какая борьба происходит в нем, как прикидывает он ускользнуть от расплаты, как туго доходит до него, что на этот раз ускользнуть не удастся, что попался всерьез. – Решай, – потребовал Юрий Андреевич. – Надеюсь, догадываешься, чем я рискую, отпуская тебя? Если ты после этого набедокуришь… – Догадываюсь, – через силу выговорил Капустин. – Не маленький. – На это и рассчитываю, что не маленький. И если ты меня подведешь… – Я сделаю, – сказал Капустин поспешно. – Как вы сказали. А Колька? – Он свое получил, согласись. – Еще как, – подтвердил Родионов, довольный, что все так полюбовно слаживается. – Ну да, – сказал Капустин и в нерешительности переступил с ноги на ногу – угловатый неповоротливый обрубок, не человек. – Сколько их всего было? – спросил Юрий Андреевич. – Кого? – переспросил Капустин. – Ограбленных. – Ограбленных? – Тебя удивляет, смотрю, – усмехнулся Юрий Андреевич. – А ты не удивляйся, привыкай называть вещи своими именами. – Человек семь, – неохотно выдавил Капустин. – Еще двое, – осторожно добавил Коля, – только у них нечего было взять… – Боюсь, этим досталось больше всех, – вздохнул Юрий Андреевич. – Значит, всего девять человек. Наши среди них были? – Нет, – сказал Капустин. – Из училища не трогали. – Так. Своих что, боялся? – Не боялся. Просто мигом заложат. – А Колю зачем избил? – Кто его избивал? – ухмыльнулся Капустин. – Приглядись, если не видишь, – сказал Юрий Андреевич. – Вижу, – Капустин оживился, повел мощным плечом, точно примериваясь ударить. – Подумаешь, врезал разок. – А что как я тебе врежу? Что ты тогда запоешь? – Вам нельзя, – неуверенно выговорил Капустин. – Вы учитель. – Соображаешь. Ну а если слова до тебя не доходят? – Тогда что ж… – Капустин покорно склонил голову. – Оставляю это разрешение на будущее, – сказал Юрий Андреевич. – Мне стало известно, что у тебя нет отца. – А у Кольки что, есть? А у Стаса? – Вот-вот. Теперь я возьмусь за вас, запоете другие песни, – пообещал Юрий Андреевич. – Со мной никто сладить не может, – вздохнул Родионов. – Я слажу, – пообещал Вересов. – А теперь марш на урок, и чтобы никакой болтовни. Он проводил их до двери кабинета. Они шли рядом, маленький Звонарев с опущенными хрупкими плечами и упрямым хохолком на макушке, необъятный устойчивый Капустин – массивная голова без шеи вбита в квадратное тело, мощные крылья рук поочередно загребают воздух, длинный жилистый Родионов, идущий как-то правым плечом вперед, запущенное человеческое существо, на которое все и давно махнули рукой. «Тупая сила, – думал Юрий Андреевич о Капустине, – человеческие отношения сведены к праву сильного карать или миловать. А как хочется верить, что совесть проснется в парне, ведь не может же она заглохнуть так рано и безнадежно, и заживет он не на страх и обиду людям, а на добро и защиту…» 13 Наконец он остался один. Последняя, четвертая за день группа ушла из кабинета. Какое-то время помаячили дежурные, лениво потерли паркет у доски, где он особенно бел от крошащегося мела, потерли для вида в проходах между столами, подмели пол лысой шваброй, только напылили, смахнули с доски сухой тряпкой, попрощались сдержанно, вышли в коридор, и долго еще слышал Юрий Андреевич их живые голоса, их свободную побежку. Скоро отдаленно ударила парадная дверь – выпустила на волю. И пришла тишина. Он еще по инерции пребывал в отошедшем дне, жил его суматошным ритмом, но постепенно всплывали вечерние мысли – о доме, о том, что нужно идти за Аленой в садик. «Восемь часов у доски – это очень много, – думал Юрий Андреевич, – это изнурительно много даже в том случае, если ты сам здоров и все у тебя в порядке: ребята ведут себя хорошо, успешно усваивают материал, охотно отвечают на вопросы. И как же невыносимо, если что ни группа, то проблема, ничего общего не имеющая с главной твоей задачей: так учить, чтобы выучить. Чтобы расплывчатая и невероятно обширная программа превратилась в четкую последовательность простых логически связанных шагов, когда каждое твое слово и действие явятся развитием, дополнением предшествующих слов и действий. Как же легко потеряться, извериться, превратиться в говорящую машину. И как сложно устоять, выработать верную манеру поведения, устойчивость, уверенность в своем праве учить и воспитывать. Скоро ли все это придет ко мне? И придет ли?» До Ларисы он так и не дозвонился, то телефон был подолгу занят, а его поджимал звонок с перерыва, то ее не оказывалось на месте. «Слоняется по институту, – думал он с тронувшимся раздражением, – деловито решает проблемы в бесконечных коридорах огромного здания. По пути развлечение – посещение курилки при женском туалете. Там, в абсолютной недосягаемости для начальства, разговоры о тряпках, там же торгуют тряпками, можно запросто примерить вещь, отсчитать рубли, если пришлась впору, или взять в кредит – до получки. Там разговоры о свадьбах и разводах, об изменах и примирениях – любимые разговоры женщин, неважно, замужних ли, холостых. Разговоры о повышениях по службе, перемещениях, о переменах к лучшему или худшему в связи с повышениями или перемещениями. Разговоры о страшных болезнях и удивительных исцелениях – все это составляет женский клуб, восполняющий дефицит простого человеческого общения, перемалывающий в муку косточки ближних, питающийся слухами и рождающий слухи, делающий ставки на одних и безжалостно списывающий в тираж других. Между тем рядом идет работа. Что-то делается путное или бессмысленное, пишутся одинаково благополучные отчеты, переплетаются в аккуратные книжки, устанавливаются на полки архива, копятся там, пылятся. Проводятся совещания, вывешиваются плакаты с объявлениями, по которым можно легко судить о кипучей жизни института. Раз в месяц, по четвергам на предзащиту собирается Ученый совет, подремывая, слушает диссертации молодых да ранних. И уже поговаривают в курилках, что одного заседания маловато – столько диссертаций на подходе. А где-то в неведомых административных дебрях, на недоступной полке лежит его синяя папочка. В ней стопка листков – одиннадцать заявок на изобретения, созданных им в первые несколько лет интенсивной жизни и оформленных могущественным первым отделом без его ведома устрашающими фиолетовыми штампами «Совершенно секретно. Для служебного пользования». На этих листках, чтобы можно было своевременно дать им нормальный ход, превратив в документ, не хватало малого, но совершенно необходимого – драгоценной каракульки тогдашнего директора института академика Копытина, прозванного в народе Парнокопытиным. Приклеилась кличка к директору потому, что волей слепой судьбы и низменной человеческой жадности он стоял во главе сразу двух институтов – питерского, считавшегося головным, и московского, поднимавшегося, как на дрожжах, вследствие непосредственной близости высшего начальства. Вересов так и не получил сколько-нибудь доходчивого разъяснения сложившейся ситуации, а после появления зловещих фиолетовых оттисков разговоры о синей папочке и листках, находящихся в ней, прекратились как по команде. Несколько лет спустя он вспомнил об этой папочке, когда, просматривая материалы международной конференции по новейшим методам цифровой техники, обнаружил, что некоторые его благополучно забытые схемные решения успели приобрести звучные имена счастливчиков, над которыми не довлела тень могущественного первого отдела и достославного Парнокопытина, к тому времени отошедшего в мир иной. Он даже набрался наглости и в прениях по основному докладу о содержании конференции попросил слова для краткого сообщения по проблеме. Его выступление представляло собой тезисное перечисление итогов давних работ в рассматриваемой области. В заключение он не удержался и упомянул об одиннадцати заявках, поданных по всей форме за несколько лет до того, но придержанных по непонятным для него причинам, вероятно из-за отказа Ученого совета или директора института поддержать эти заявки. Он вскользь напомнил собранию, что ему все же удалось частично опубликовать некоторые сведения о своих работах в журнале для радиолюбителей, что приоритет, если подходить к проблеме непредвзято, за ним и это несложно доказать. К сожалению, журнал для специалистов, распространявшийся по всему миру, тогда же отказался опубликовать подробную статью по теме, отвергнув ее все по той же причине – из-за отсутствия нужных подписей. Его выступление было принято на ура специалистами, особенно теми из них, кто представлял головной московский институт. Реакция, вызванная этим выступлением, немедленно приписала ему свойства кляузника и в некотором смысле разрушителя каких-то основ. Последовали репрессии – приказ по первому отделу о лишении его допуска к секретным материалам, что означало первое и самое серьезное предложение задуматься о возможности дальнейшего пребывания в стенах организации. Тогда он решил обратиться к последней доступной инстанции – профсоюзному боссу Александру Сергеевичу Ропотову, когда-то почти другу, но, как оказалось, только до обретения им завидной должности. Причем он сделал это официально, в виде жалобы, которая была зарегистрирована, как положено, и по этой причине не могла остаться без разбирательства по существу. Спустя неделю Сашка вызвал его на ковер – в свою просторную резиденцию. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=51265317&lfrom=688855901) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.