Когда-нибудь, у старости в плену, оставшуюся, тонкую струну (меж прошлым и грядущим воспареньем) строкой любви в своё стихотворенье, натянутой до судорог в руках, впишу. Пускай звенит. А грешный прах развеют пО ветрУ мои потомки. Всю жизнь свою я шла по самой кромке, по сАмому накалу страстных чувств. Горела? - Да. И жить не научусь р

Выживший. Подлинная история. Вернуться, чтобы рассказать

-
Автор:
Тип:Книга
Цена:199.00 руб.
Язык: Русский
Просмотры: 137
Скачать ознакомительный фрагмент
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 199.00 руб. ЧТО КАЧАТЬ и КАК ЧИТАТЬ
Выживший. Подлинная история. Вернуться, чтобы рассказать Владислав Юрьевич Дорофеев Я вернулся, чтобы рассказать о том, что смерти нет, даже в удушающей тесноте тотальной боли, потери способности к передвижению, навыка говорить и писать, способности слышать, видеть, спать, есть, пить, дышать. Даже тогда с вами свет мысли, любви и веры, которые в болезни и после нее дают надежду, выбор и указывают путь осмысления себя, чтобы научиться заново дышать, пить и есть, ходить, писать и говорить, жить. Смерть не страшна. Умирать страшно. Моя книга – предостережение от одной из самых редких, но и подлых болезней – ГЛПС (геморрагическая лихорадка с почечным синдромом) – остром вирусном заболевании, одном из самых опаснейших заболеваний на планете (в ряду с лихорадкой Эбола), которая готовит свой гибельный сценарий каждому, кто не устоит перед атакой хантавируса, разрушая кровеносную систему и, ударяя по всем жизненно важным органам человека. Я вернулся, чтобы рассказать о том, как, несмотря на немощь, порой страх и трусость, помочь врачам спасти вас, оказавшегося на больничной койке, если, конечно, вы настроены вылечиться, уйти домой, а не отправиться по назначению, через запятую с больничным мусором. Когда в лучшем случае, бездыханную плоть отдадут родственникам, в худшем на разделку в кадаверную лабораторию в качестве анатомического образца. Я вернулся, чтобы рассказать об открывшейся мне там, на границе жизни, величайшей тайны человеческого и моего рода. Моя книга – это и благодарность отечественным врачам, за их будничную спасительную работу. Я выжил. Потрясенный, лишившийся физических сил, выпутавшись из бесконечных упоительных, но смертоносных видений, высасывающих последние силы, укрепляясь в мысли – жить, чтобы вернуться, чтобы рассказать о своем вынужденном опыте выживания в условиях неожиданной, бесчеловечной и дикой болезни из арсенала биологической войны. Этот опыт не полезен, но коли он есть, его надо описать, чтобы предупредить и предостеречь. Чтобы победить! Владислав Дорофеев Выживший. Подлинная история. Вернуться, чтобы рассказать «Я смотрю на тебя из настолько глубоких могил, что мой взгляд, прежде чем до тебя добежать, раздвоится. Мы сейчас, как всегда, разыграем комедию в лицах. Тебя не было вовсе, и, значит, я тоже не был.     (Александр Еременко, «Иерониму Босху, изобретателю прожектора») Моей семье. С нежностью и любовью. Низкий поклон и благословение моей бесценной жене, детям, матери, сестре, родным, близким и друзьям. С признательностью врачам, медперсоналу московской городской клинической больницы им. С.П.Боткина, товарищам медицинским журналистам, коллегам из «Ъ», Русфонда, и компаний, с которыми мне доводится работать, всем, кто помог словом и делом, кто молился, был в мыслях со мной и моими близкими в эти непростые дни моей неожиданной и дикой болезни, всем, кто помог выжить и вернуться. 1. Пролог. Вызов машиниста. Московское метро им. В.И.Ленина Как это случилось и со мной, медленно сползающим в последний день августа по дверце вагона метро с угасающим взглядом, по причине невыносимой боли, принесенной стрелой, прилетевшей неведомо откуда, и вонзившейся в живот, в самое переплетение кишок, прекратив мгновенно и непринужденно жизнь моего внешнего мира, такого стремительного, ясного, уверенного, предсказуемого и сильного еще мгновение назад, а теперь угасающего в унисон угасающему взгляду человека, распростершегося на полу вагона, как раз на выходе из вагона, так что пассажиры, выходя на станции, где как раз остановился состав, по инерции перешагивали через меня. Лестница Иакова Разверстая лестница Иакова, уходящая куда-то вдаль, была настолько пологой, что по ней мог бы пойти и я, несмотря на мою все еще тотальную немощь, пространственную дезориентацию, головокружение, остановку дыхания во сне, все это, как дань подлой и дикой болезни, и как следствие жесточайшего астенического синдрома. При условии, конечно, что лестница, с учетом все еще довлеющей полиурии (увеличенное мочеобразование), ведет в туалетную комнату с унитазом, поскольку в левой руке у меня больничная утка, – полиэтиленовый сосуд с ухватистой ручкой и широким горлом, переходящим в высокий параллелепипед с одной стенкой, градуированной в миллилитрах, с печатью на дне и надписью – «Инфекционное отделение № 7. Больница им. С.П.Боткина. Утка», – действительно, отдаленно напоминающий абрис стоящей утки с вытянутой вверх и вперед шеей; в моем случае для контролируемого суточного анализа выделения мочи/урины, потому как иначе не оценить состояние почек после заражения вирусом геморроидальной лихорадки с почечным синдромом (ГЛПС), наиподлейшим и одним из самых зловещих и опаснейших вирусных заболеваний начала 21 века. Лестница усыпана снующими вверх-вниз молчаливыми полулюдьми-полунасекомыми, чернявыми, лысыми, с головами и подобием застывших, как лиц-масок, которые лишь издалека можно было принять за лица, потому что вместо кожи у них был как бы панцирь, словно у муравьев или стрекоз. Все особи в основном с крыльями, у кого-то огромными, которыми они могли бы полностью накрыться подобием одеяла в холодные осенние московские ночи, или странными огрызками, как у маленьких мушек, почти теряющих свои очертания по причине бешенной скорости взмахов этих крылышек, живущих своей жизнью, независимо от владельца. Редкие особи не имели крылышек, в этом случае на месте крыльев за спиной у них выступали светящиеся бугорки, с пульсирующим в самом центре бугорков светом, быстро и постоянно меняющего оттенки на все цвета радуги. Никто ни на кого не обращал внимания, не потому что некогда, но, казалось, они не видят друг друга, будто, каждый из них, спускаясь или поднимаясь по ступенькам серой лестницы, из камня подобием песчаника, оставался в своем мире, параллельно всем многочисленным мирам, в которых жили полулюди-полуангелы. Ощущение, что они не только не видят вокруг себя никого, они не знают о существовании кого-либо еще. Каждый из них отдельный мир, который никогда не касается всех этих многочисленных миров вокруг. Не касается, иначе настанет хаос. Лестница была местом сбора, скрепа этих миров, чтобы здесь скрепившись, сделать вместе неведомую и невидимую мне, а необходимую работу, это как пальцы собираются в кулак, чтобы ударить наскочившего противника, или прутики, связанные в веник, невозможно переломать, какой бы мусор они не выметали вон. Я смотрел внутрь этого мира, внутрь нашего, моего мира, состоящего из миров, не имеющих счета и не нуждающихся в счете, и задавал себе вопрос, отчего это мне, зачем открылась величайшая тайна мира, отчего я «восхищён», как говорил о себе апостол Павел, который был «восхищен» до видения «третьего неба», а я вот до видения изнанки, внутренностей, а точнее, невидимой миру сути мира! Чего от меня потребует знание о целесообразности мира, открывшееся мне невзначай? Я не знал. Или уже расплатился? Как, когда? Я стоял с пустой, но совершенно не дурацкой уткой, и думал о том, что мне нужно скорее пойти отлить в утку, чтобы зафиксировать объем вылитой мочи, чтобы в правом столбце на «Листе учета диуреза» – «выделено», записать количество миллилитров вылитых зараз, рядом с левым столбцом – «выпито», в котором я также тщательно записываю выпитое раз за разом. Это важнейшая и самая достоверная статистическая информация, свидетельствующая о стадии заболевания, соответственно позволяющая корректировать лечение. Никакими иными средствами невозможно достоверно получить такую информацию, кроме физического визуального контроля, причем без перерыва на ночные часы. От полного нежелания мочиться и пить «гээлпээсник» (больной ГЛПС. – авт.) переходит к стадии, когда выливается порой в полтора-два раза больше, чем выпивается, это когда жидкость вынимается из всех существующих органов, чтобы, наконец, на стадии выздоровления равновесие выпито-вылито примерно восстановилось. На это второй стадии, практического недержания, бегаешь с уткой в туалетную комнату через каждые пять минут. Лестница Иакова на моем пути встала на 3-ьей стадии заболевания. Я точно знал, что это и есть лестница Иакова, под которой, ну, то есть там, где я стою, или немного поодаль, например, под каштаном, который напротив окна моей больничной палаты «22А», там, где земля мягкая, и не так больно было бы падать, борясь с полуангелом-получеловеком, в мир которого Иаков нечаянно вторгся. Вот так же однажды в ночи оказавшись в месте моего стояния, конечно без утки, но, возможно, проснувшись по обычной нужде, и как я, отчего-то не чувствуя себя чужим на этом празднике творения мира, продолжающегося всегда. Иаков всегда был любопытным и любознательным умником. Тогда-то проснувшийся ночью помочиться, возможно, по причине полиурии, Иаков столкнулся с полуангелом-получеловеком, исполнявшего свой уникальный путь, который так и не увидел Иакова, не имея на то специального зрительного органа, но столкнувшись с препятствием в виде живой плоти Иакова, попытался пройти сквозь эту плоть, чтобы продолжить свой путь, а получив отпор, так же механистично пытался это сделать вновь и вновь, пока не сломал Иакову колено, сделав его навсегда хромым, и лишь тогда, перешагнув упавшего, попытался пойти дальше. Дальше произошло неожиданное и для Иакова, который выдравшись из короткого шокового обморока, после резкой оглушительной боли, схватил обидчика, и не отпустил его, пока тот не благословил Иакова, изменив его суть настолько, что в одночасье Иаков стал Израилем. Все это незримо и молча, потому как и органа говорить у полуангела-получеловека не было и нет. В Библии эти два события разнесены. Видение лестницы в небо со снующими ангелами, и столкновение Иакова с ангелом, окончившееся поврежденным коленом и сменой имени. Наверное, так правильно. Но я не Иаков. Но и земная история, описанная Библией, не завершилась. Могут быть интерпретации. Я почти уже не мог терпеть. Поэтому я не думал о том, происходящее передо мной, наяву или во сне. Мне нужно было отлить. Иаков-Израиль и я, стали свидетелями, зрителями, наблюдателями, созерцателями внутреннего механизма мира, одного из его узлов, сочлений, скрепов, осуществляющих то, что они должны осуществлять. Невидимо, неотвратимо, необходимо, безусловно и обязательно. Как невидимые миру кишки, осуществляющие под кожей равномерно и размеренно свою работу, обеспечивая жизнь человека в совсем, кажется, ином, внешнем, параллельном мире, вроде не имеющего и никак не сопряженного с жизнью кишок. А все же такого единого, потому как когда кишкам становится нестерпимо, неистово больно, после проникновения внутрь тела вируса, реализующего, будто написанный каким-то злым гением людоедский сценарий под названием – ГЛПС (геморрагическая лихорадка с почечным синдромом), единственной целью которого является уничтожение конкретного организма с целью смерти конкретного человека. Тогда-то и заканчивается всякая внешняя, такая отдельная и казалось независимая внешняя жизнь этого прекрасного человека, который стремительно скоро, буквально в течение нескольких дней превращается из преуспевающего человека, вначале в едва ковыляющего до туалета инвалида, затем уже только говорящую плоть, лежащую там, где ее положили, чтобы затем стремительно лишиться способности говорить (точнее, тебе будет казаться, что ты говоришь, но тебя никто не понимает, даже жена) слышать и видеть. То есть в течение недели от человека остается думающая плоть с внешними очертаниями человека. И оба эти мира начинают стремительно умирать, причем первым почти тотчас завершает свою жизнь внешний мир, как слабейшее звено. Как это случилось и со мной, медленно сползающим в последний день августа по дверце вагона метро с угасающим взглядом, по причине невыносимой боли, принесенной стрелой, прилетевшей неведомо откуда, и вонзившейся в живот, в самое переплетение кишок, прекратив мгновенно и непринужденно жизнь моего внешнего мира, такого стремительного, ясного, уверенного, предсказуемого и сильного еще мгновение назад, а теперь угасающего в унисон угасающему взгляду человека, распростершегося на полу вагона, как раз на выходе из вагона, так что пассажиры, выходя на станции, где как раз остановился состав, по инерции перешагивали через меня. Обратный отсчет Пока кто-то не сообразил и, судорожно нажав кнопку – «вызов машиниста», крикнул в буркнувший динамик – «человек, обморок, на полу», и в ответ – «номер вагона?» – «такой-то». Дверь не закрылась, поезд не тронулся. Оторопь ожидания. Четверть часа спустя или больше, я выдрался из обморока, боль в животе была яростной, захватывая тело. С того момента встать я уже не мог. Видел смутно медбрата и доктора в сопровождении двух прибежавших разнополых полицейских, отметил обтянутую упругую задницу одной из них, и брошенные рядом со мной носилки. «Скорая» ждала у входа на «Театральную» со стороны Колонного зала. Пошел обратный отсчет. 2. «Вирусняк». 8-ая диагностика ГКБ им. С.П.Боткина Первые дни в отделении «8-ая диагностика» московской городской клинической больницы (ГКБ) им. С.П.Боткина я совершенно не помню, ни как я ел, ни как пил, ни как испражнялся, ни как жил. Спустя время понимаю отчего. Болью было заполнено все мое пространство и время. Нарастающая вслед за болью слабость отключила тело. Но не ум, не сознание, даже, когда я уже практически не выходил из полубессознательного состояния. О таком времени свидетельствуют возникшее в памяти видение часов Дали с вытекающим в безграничное пространство циферблатом с цифрами, а вслед всем моим существом и существованием. Зеркало боли По дороге, в «скорой», щупая мой живот, доктор наткнулся на характерную болевую реакцию, плюс, суммировал мои лихорадочные обрывочные реплики, в итоге, он сдал меня в приемное отделение московской ГКБ им. С.П.Боткина (боткинская больница), с двумя диагнозами – неопределенная инфекция-вирус и подозрение на острый аппендицит. Мой живот реагировал ровно так, как и должен был реагировать живот, внутри которого зреет острый аппендицит. Но были признаки, которые, по мнению доктора «скорой» с сорокалетним стажем не укладывались в острый аппендицит. Это была первая, но не единственная ловушка, оставляемая на своем разрушительном пути внутри моего тела возбудителем ГЛПС, хантавирусом, несущим разрушение, хаос и смерть. Вторгшись в тело, последовательно, словно по написанному злым гением сценарию, вирус (hantavirus /хантавирус), занесший внутрь меня геморроидальную лихорадку с почечным синдром (ГЛПС), изощренно и последовательно, методично, будто делая это по составленному заранее плану, отключал одну за другой системы жизнеобеспечения организма, делая это стремительно, поэтому больной ГЛПС порой умирает, не дождавшись диагноза, то есть аутентичного лечения. Все это я узнаю, спустя примерно две недели. Когда начну выбираться из тьмы хаоса, с еще нетвердой рукой, которая только-только еще училась вновь писать, и ногами, которые еще лишь вспоминали о своей функции, но, уже волей и сердцем намереваясь поставить точку в человеконенавистническом сценарии, чтобы волевым усилием прекратить, завершить, отменить, остановить, выдраться из него. Но на тот момент такой сценарий стремительно и эффективно, реализовывался во мне. Пока еще скрытно для всех, и лишь организм уже вступил в неравную борьбу с насильником и агрессором, безжалостным и циничным. Явственными были невыносимая боль в животе, слабость, и лихорадка, такая, что руки у меня тряслись, как в падучей, нарастая от минуты к минуте. Такой трясучки со мной никогда не случалось. Но я относил ее к высокой температуре, которая тут и подтвердилась. В приемном отделении старейшей московской городской Боткинской больницы, куда меня привезли на «скорой», сестричка, мерившая ртутным термометром температуру моего тела, не способного уже самостоятельно подняться с кушетки, даже на характере и воли, но еще способного спросить, «сколько», ответила спешно и твердо – «не скажу». Положив термометр на стол, вышла. Дверь едва закрылась, в комнату вошел доктор (впечатление, отметил я про себя, словно, на сцене, новая мизансцена, исполнитель ждал оговоренного сигнала, чтобы выйти под софиты на смену ушедшего персонажа), в голубоватой врачебной больничной робе бородатый крепыш, со средней длины растительностью на лице, лет под тридцать или чуть старше, уверенный, с чуть насмешливым взглядом уставших, привычно донельзя уставших глаз, первым делом поднял к глазам термометр. «Сколько?» – спросил я. «40». «Сестричка отказалась назвать. Что со мной?» Дальше помню лишь самое начало, точнее было бы сказать, сам факт начала разговора, с харизматичным, плотно сбитым бородатым доктором, его первые слова насчет маяты с моим диагнозом, который вроде, да, а вроде, нет. Дальше и в процессе туман, муть, полузабытье, устойчивое, исполненное кошмаров, разговоров и постоянного ожидания освобождения от боли, поселившейся в моем животе, и ежесекундно ворочающейся там раскаленной молнией, залетевшей туда случайно, теперь тыкающаяся раскаленным острием во все стороны, в попытках найти выход, так и не находя его. Будто птичка, влетевшая в открытое окно, случайно закрывшееся, которая теперь бьется грудью о стекло огромного настенного зеркала, из которого нет выхода. Зеркала боли. А она бьется вусмерть, не может остановиться, хотя перышки уже, кажется, начали темнеть от первой крови. Чистилище Все поступающие в больницу попадают в приемное отделение, все без исключения проходят все необходимые для поступающего в больницу диагностические экспресс-процедуры: рентген, анализ крови, УЗИ, ЭКГ, анализ мочи и т. п. Но именно эта входная экспресс-диагностика позволяет не только поставить предварительный диагноз, а и принять оптимальное решение о направлении пациента в правильное отделение, или реанимацию, или на операционный стол, то есть или спасти человека, направив его по пути спасения, или прямиком в морг с остановкой не в том отделении, не той палате, не на той койке. В памяти проступают всполохами редкие картины приемного отделения, на фоне постоянной и гнетущей, огненной боли в животе, и нарастающей всепожирающей слабости, отменившей уже право на прямохождение и самую жизнь, разменяв неотъемлемое и казалось незыблемое от рождения право на состояние неопределенности. Если бы в русском бытийном, тем более духовном сознании было укоренено слово – чистилище, я бы его употребил в отношении приемного покоя московской боткинской больницы. Чистилище – из католического богословского, соответственно языкового западного оборота и понятийного ряда, где чистилище обозначает место тамбура, фильтра, вот именно, приемного покоя, откуда пути могут быть разными. Как и из приемного отделения боткинской больницы. В России, в православной цивилизации это слово, используемое в разговорном языке, но не исполненное содержания, остается вот уже несколько столетий скорее словом-паразитом для употребления в качестве фигуры речи в неграмотной речи. Вспышками отдельные картины чистилища. Избитый пьяница-сын, опухший, с повязанной головой, поддерживаемый своей матерью-карлицей, такой же опухшей, но не избитой и с не перевязанной головой. Девица в форме Макдоналдса, красные рубашка-поло и кепка, черные штаны, в кроссовках, на каталке, около двадцати, блондинка, закрытые глаза, что с ней? Наиграно веселый толстяк двадцати с небольшим с огромными электронными часами в форме браслета на левой руке, деланно и громогласно комментирующий происходящее с ним и вокруг него, неосознанно прикрывающий фальшивым оживлением страх от неизвестности, с готовностью слезающий с каталки, чтобы добыть анализ мочи. Дама в возрасте, на каталке, благообразная, чистая, нормально и аутентично одетая, лежит спокойно, дожидаясь своей очереди в этом человеческом конвейере. Рядом, видимо, ее сын, отвернувшийся в сторону, с недовольным лицом человека, которого оторвали от исполнения суперважного и суперсрочного дела. Не удивлюсь, если точно такое же обиженное выражение лица у него было в детстве, когда вот эта мать заставляла его делать домашнее задание по русскому и литературе, учить неспрягаемые глаголы или стихи Некрасова. Прошли десятилетия, и вот сейчас гордость матери, ее первоцветок, в образе главного бухгалтера или первого заместителя директора крупной мебельной или лакокрасочной компании, с правильным черным портфелем, в непременно синем офисном костюмчике и отвратительного цвета галстуке, безобразно повязанным. Безотцовщина, некому галстук поправить. Как и лицо, на котором застывшее выражение, вероятно, возникшее в первую же минуту после звонка насчет внезапно слегшей матери, – «ну, как же так, в такой день!». Интересно, кто позвонил? мама? едва добравшаяся до телефона, что, мол, мне плохо, сын приезжай, кажется, совсем плохо. До дома недалеко, по дороге вызвал «скорую», приехали практически одновременно. Или позвонил, сын-внук-балбес, который вновь не работает, и к полудню как раз встал после любовных ночных упражнений со своей новой бл… – пассией, вот она здесь же. Даже в этом месте, даже в этот момент, тискает ее, томно смотрит ей в глаза, обнимает демонстративно. Хлюст. Как же я его упустил, когда, думает сейчас бухгалтер-первыйзамдир?! Она ведет себя надлежаще. В отличие от этого придурка. А тут еще мать. Ох, матушка, прости. Именно в этот момент, может быть на этой мысли, может на какой другой, подобной, явственная рябь пробежала по его недовольному лицу, тотчас разгладившемуся, потеплевшему. Ведь мать. Учила, заботилась, лечила, защищала, наставляла, давала завтраки, зашивала дырки и пришивала пуговицы, кормила и обстирывала, заставляла учить Некрасова и глаголы. Прости, матушка. Что может быть важнее, или кто? Много людей. Конвейер. Несовершенные, уродливые человеческие тела, десятки тел, пожилых и очень пожилых, или вовсе молодых, или среднего возраста, внешняя жизнь которых вдруг, внезапно оказалась совершенно зависимой от жизни внутренней, до поры невидимой, где-то там под кожей, но как выяснилось, именно и главной, и определяющей и определившей человеческую жизнь, включая ее внешнюю. И выясняется, что без этого напускного внешнего флера, внешней жизни, оболочки, которой мы руководствуемся в себе и оказываем влияние на окружающих, это просто тела, непривлекательные и случайные. Тленные. Поражает не сам по себе этот сгусток человеческого несовершенства, уродства, боли, страдания, мучений, низости и мерзости. Тлена. К этому привыкаешь почти тотчас, когда становишься в эту очередь, поскольку понимаешь, что ты всего лишь часть этой очереди, этого мира убожества, хаоса, и смиряешься. А мир этот всего лишь отражение, продолжение, слепок большого мира, из которого все мы пришли, вопия от немощи, страдания. То есть мы все здесь собравшиеся и есть этот большой и внешний мир, его страдающая в этот момент часть, но именно плоть от плоти, такая, какой он и есть. Удивляет, восхищает поведение, позиция, настрой, действия, сотрудников больницы, медперсонала, которые как-то непринужденно, почти играясь, порой блистательно, даже изящно справляются с этим давлением хаоса, который длится безостановочно, 24 часа в сутки, днем и ночью, в понедельник и воскресенье, зимой и весной, 31 декабря и 1 сентября, то есть всегда. Наверное, потому что это работа. Потому запомнились, отпечатались в памяти, особенные случаи, выбивающиеся из этого блистательно настроя. В рентген-кабинет ввозят на каталке женщину с перевязанной головой, закрытыми глазами, и зеленовато-серым лицом, такое лицо можно определить, как синюшное, еще не успокоившимся окончательно, но уже не реагирующим на какую-то, вероятно чудовищную боль, причины и источники которой как раз прикрыты зеленой больничной клеенкой, видимо, чтобы не промокало. Через пару минут каталку вывозит назад в коридор блондинка (которая будет и мною через некоторое время командовать, чтобы шустрее раздевался и становился к аппарату), бормоча под нос – «хотя бы помыли», и громко (непонятно кому, потому что женщина под зеленой клеенкой с синюшным лицом одна) – «я не буду ее снимать!». Следом, молча, семеня, вылетает другая сестричка и почти бежит по коридору, через несколько метров порывисто открывает дверь в какой-то кабинет, чтобы буквально тотчас выбежать из него, и со словами – «Люба снимет», и уже утвердительно, громко артикулирует перед рентген-кабинетом – «Люба снимет!», почти победно. Непонятно, кому и зачем она это говорит, причем так, во всеуслышание. Потому мы – не аудитория, мы – никто, материал. Действительно, через несколько минут из кабинетика, который через несколько метров от рентген-кабинета, выходит в коридор седая, как лунь, пишут обычно про таких женщин в литературе, седая как лунь, весьма в возрасте сестра, та самая «Любаснимет», и возвращает в рентген-кабинет каталку с синюшной женщиной, выражение лица которой не меняется, а глаза остаются закрытыми от боли, либо она в обмороке. Еще через несколько минут Люба на пару с импульсивной блондинкой вывозят из рентген-кабинета каталку, накрытую зеленой клеенкой в коридор. Молча. С лицами совершенно не затронутыми увиденным под клеенкой. Вопрос исчерпан, задача решена. Остановившийся было конвейер заработал в полную силу. Через некоторое время промолов и меня. Из моего чистилища помню обморок в туалете, где я никак не мог не то чтобы попасть струей в баночку для сбора урины/мочи, я не мог стоять, а когда мне все же удалось совместить оба этих занятия, я свалился в обморок, видимо недолгий, потому как очнулся я не от стука в дверь, а сам, найдя себя стоящим на коленях, опершегося головой о кафельный пол, спиной к унитазу, со спущенными трусами и штанами. Не было ощущения позора или стыда. А было удовлетворение от сделанной работы, поскольку я успел до выпадения в осадок завинтить красную крышку на заполненной до половины прозрачной баночки с коричневатой жидкостью. Во-первых, никто не видел, во-вторых, не смотря ни на что, я справился с поставленной задачей. Я не могу отчетливо это воспоминание расположить в ряду поступков, это было до или после доктора, открывшего мне правду о «40». Спустя довольно продолжительное время, через 2-3 часа, или больше, решение принято, на каталке меня покатили в отделение со странным названием – 8-ая диагностика. Логика направления в это конкретное отделение мне станет понятной спустя время, когда ко мне вернутся хотя бы нервные силы, то есть нескоро, но еще в больнице. По дороге я отключился. Платный мальчик Очнулся я на диване в коридоре, сидящий, от фразы – «мальчик-то платный». Сочная фраза, нельзя было не очнуться. Не помню, как я оказался на диване. Сидя. На коричневом кожаном диване. Странно, подумал, я, кожаный диван в коридоре обычного отделения обычной государственной больницы. Действительно, сестричка, которая рассматривала мои документы, чтобы определиться с палатой, врачом, едой и пр., вдруг обратила внимание на пометку на первом листе личного дела – ДМС (добровольное медицинское страхование). Мое лечение, пребывание, палату, лекарства, врачей, диагностику – всё! оплачивает моя компания-работодатель через страховую компанию, с которой у моей компании-работодателя заключен соответствующий договор о страховании сотрудников компании. Это, как правило, означает поликлиническое лечение, «скорую помощь» и госпитализацию, в медучреждениях, с которыми у страховой компании свои договоры о сотрудничестве. Прежде всего, это, конечно, некоторый комфорт, одноместная, или двухместная палата, в случае отсутствия мест. И некоторые дополнительные опции по диагностике. А по лечению или врачам нет разницы в сравнении с больными по ОМС (обязательное медицинское страхование). Ни малейшей. То есть в главном, абсолютное равноправие. В полноте и абсолютности этого правила мне придется убедиться самому через несколько дней. В реанимации. Где я? «8-ая диагностика». Почему? Сестричка ушла, видимо, выяснять насчет палаты. Ответа нет. У меня есть. И на мгновенье провалился вновь, по ходу пытаясь вспомнить предыдущее. Вспышкой света вспомнилось продолжение разговора с плотно сбитым бородатым харизматиком в голубой робе. Мол, есть подозрение на аппендицит, надо исследовать и смотреть, чтобы исключить, коли не так, и есть подозрение на инфекционное заболевание, или отравление. Первая часть ответа и была причиной направления в 8-ую диагностику. Во главе отделения заведующий, «хороший, мол, хирург, чтобы исключить аппендицит или напротив», а тогда для меня врач в белом халате, черты которого слились для меня с белым больничным цветом. ОРВИ или лучший пациент – мертвый! В мою одноместную палату пошли делегации врачей, в некоторых реально до полутора десятков человек. Возглавлявший очередную, в синем халате, высокий, бритый под ноль, загорелый, с фактурным удлиненным черепом, с бросающимися в глаза сильными руками, возможно, хирурга, после быстрого осмотра, короткого доклада сопровождающих врачей, пары моих хриплых, но еще различимых реплик, безапелляционно заявил – «вирусняк». Прав был. Но его личная уверенность еще не стала общим убеждением. Может быть, оттого-то не сделали еще один, генеральный анализ. Поэтому еще не было ответа, какой вирус. Шли и в одиночку. По большей части никого не помню, но всем подробно, как мог, рассказывал детали и признаки, и обстоятельства заболевания, отвечая на все вопросы. Потому что это уже была моя борьба за жизнь. Самый странный одиночный визит запомнился, потому что в этот день дети впервые за многие годы не пошли в школу, по причине субботы, совпавшей с первым днем сентября. Именно запомнился, ибо я уже разучился писать к тому моменту. Потому все запоминал, совершенно не понимая, что, зачем и в какой связи пригодятся мне эти картинки и мизансцены и когда. Очнувшись после очередного забытья я обнаружил напротив себя странную особу, в наброшенном белом халате, в огромных не по размеру роговых очках, криво сидящих на бесформенном носу, с нарисованными бровями, призванными скрывать, но лишь подчеркивающих счастливый возраст, когда уже с женщиной не говорят о ее возрасте, в цветастом променаднопляжном платьишке, немного мешковатом, но, наверное, призванном скрыть оплывающую фигуру, соответствующая сумочка на цепочке, внизу светлые босоножки на допотопной платформе, или это даже были светлые лабутены. В таком наряде, а главное с таким брезгливым выражением лица, манерой разговора выйти бы на вечерний променад по набережной вдоль пляжа, вечерней Ялты, или Сочи на закате, но не заявиться в палату человека в полуобморочном состоянии. Особа представилась «главным ответственным терапевтом» больницы на тот субботний день, 1 сентября, хотя в процессе разговора выяснилось, что она – кардиолог. Это был странный разговор. Короткий, но удушающий, блевотный, хотя и симптоматичный. С врачом, представителем подлейшей прослойки во врачебном сообществе, с установкой не на спасение больного, но на спасение себя и идеологической линии отечественного Минздрава эпохи министра Вероники Скворцовой, эпохи бестолковой и хаотичной, в лучшем смысле, а в худшем чиновничьей и трагической, а в человеческом ведьминской и подлой, поставившей российское здравоохранение на грань катастрофы структурной, управленческой, кадровой и технологической, эпохи, в которой статистически лучший пациент – это мертвый пациент. В итоге, когда в ответ на ее очередную реплику «с брезгливымвыражениемлицаисквозьгубу», из которой следовало, что, может и не надо мне было ехать больницу, я заметил, что я и не собирался, это было решение врача «скорой помощи», да и температура у меня была уже больше «39», и жуткая слабость, и огненная боль в животе, и чудовищная лихорадка, а, действительно, в первые пару дней болезни я не мог держать кружку, такой была лихорадка, меня трясло, как осиновый лист. Последовал фантастический ответ – «так вы испугались!» А как же быть с температурой «40» уже в больнице, и постоянное скидывание в обморок, тотальную слабость, непрекращающиеся жуткие боли в животе и пояснице, спрашиваю. В ответ особа, сменив брезгливое выражение лица на высокомерное, заученно и дежурно проговорила: «У вас есть еще ко мне вопросы»? «Есть реплика. Вы – прекрасный пример врача-мечты нынешнего министра российского здравоохранения Скворцовой, которая бы оставляла всех больных дома, где бы они тихо болели, там же и тихо умирали, чтобы не портить статистику и экономить бюджет здравоохранения. А еще для таких, как вы, лучший пациент – это мертвый пациент. Вы уже оформили на него квоту или тариф, а он возьми и умри тотчас, а деньги-то уже будут выплачены больнице, а вы уже получите свои 30-60 % за мертвеца». – Я слушал себя, и удивлялся, откуда силы взялись, чтобы все это выговорить, причем без запинки. Точка. Абзац. Ее взгляд не то чтобы потух, но, возможно, она поняла, что зашла слишком далеко, потому торжествовать в этом отвратительном диалоге было равнозначно полному свинству и подлости или даже осознанному отравлению. Одного взгляда на меня было достаточно, чтобы понять, что дела мои дрянь. Да и белый халат, хотя и лишь накинутый на бесформенное тело, обязывал. Такой у меня была мелькнувшая на тот момент мысль. Впрочем, сил эта особа забрала предостаточно. Похоже, запамятав, что больные во власти врача временно, потому как мы во власти Бога, помощником которого врач и является. Увы, я заблуждался, потому как она ни секунды не усомнилась в своем цинизме. О чем я узнаю лишь после выписки из больницы, пройдя жернова ГЛПС, получив «Выписной эпикриз», по сути, тезисы, извлечения из личного дела на руки. Выйдя из палаты, после разговора с мной, она оставила запись в моем личном деле больного. Процитирую выписной эпикриз/медицинский документ: «01.09.2018. Кардиолог. Заключение: Со стороны сердечно-сосудистой системы патологии не выявлено. ОРВИ». Слова насчет состояния сердечно-сосудистой системы – это жалкая ложь, она меня не осмотрела, не измерила давление, даже не приложила к груди стетоскоп. Увы, она пошла еще дальше. И поставила диагноз – «ОРВИ». Она отомстила мне за мою реплику сполна. То есть ее диагноз – это больше чем ложь, больше чем непрофессионализм, больше чем подлость. Потому как она предварительно видела мой анализ крови (клинический и биохимический), который брали у меня ежедневно, и который к моменту ее визита показывал тромбоцитопению (по причине уменьшения тромбоцитов, красных кровяных телец, как следствие, повышенная кровоточивость и проблемы с остановкой возможного кровотечения, то есть со свертываемостью крови), и это никак не могло быть связано с ОРВИ. Уже в первый же мой день в больнице уровень тромбоцитов у меня был в два раза ниже нормы, в день ее визита уровень снизился почти в три раза от нормы (к слову, чтобы еще через сутки упасть почти в десять раз от нормы, то есть для практикующего специалиста, для врача, тенденция тромбоцитопении была очевидна). И это на фоне зашкаливающего уровня лейкоцитов, тотальной слабости, жесточайшей внутренней боли и высокой уже несколько дней температуры, что также свидетельствовало о внутреннем воспалительном процессе, но никак не ОРВИ. Пишу, и как тогда, в качестве первой же реакции, испытываю чувство глубокого сожаления и горечи. Дело даже не том, что, мол, бывает, шлея под хвост попала. Дело не только в том, что врачу не дозволено давать волю своим чувствам, предпочтениям и реакциям, вести себя, как обычному человеку, в общении с больными. Дело даже не в этом. Врач всего лишь человек, подверженный слабостям и вкусовщине. Дело в диагнозе, поставленным этим псевдотерапевтом, псевдокардиологом, вышедшей на променад по больничным коридорам и палатам с лежащими в них мучающимися людьми. Ставя «ОРВИ», она дала, по сути, направление в могилу. Потому как с таким диагнозом надо выписывать пациента, чтобы долечивался дома. Если бы это было в ее власти, так бы и произошло. Потому что это позиция. Потому что для таких, как она, лучший пациент – это пациент, оставшийся дома наедине со своей немощью и болезнью. В данном случае – мертвый пациент. По счастью, в больнице были и есть другие люди, именно врачи, специалисты, которые изменят мою больничную судьбу. Междисциплинарное спасение Начинался четвертый мой день в больнице, я не вставал, практически не спал от боли, ничего не ел и почти не пил. Поили из капельницы, так же и кормили, вливая в вену живительные растворы. Диагноз поставить не получалось. Время работало против меня, уже теперь против жизни, с каждым часом мне становилось хуже. Но не от непрофессионализма врачебного сообщества больницы, команда которой приняла вызов, и методично, от органа к органу, специалисты разбирали мое существо поэлементно, не желая навредить, в стремлении докопаться до истины. УЗИ, КТ, гастроскопия, и анализы утром и вечером. А пока у меня начинались двухстороннее воспаление легких с плевритом. И почечная недостаточность. Лучшие специалисты, на уровне заведующих отделениями, заместителей главного врача, по нескольку раз в день устраивали консилиумы на мой счет. Странный был случай, разноплановый, не вписывающийся по многим параметрам в ГЛПС, хотя догадки уже пробивались тогда еще в первые больничные дни. Как я узнаю спустя время, то есть после выхода из больницы, получив на руки выписку, к тому времени уже имелся провиденческий вывод уролога, осмотревшего меня на третий мой больничный день (то есть на следующий день после блевотного разговора с недоврачом, поставившей диагноз ОРВИ): «Учитывая наличие лихорадки, протеинурии, тромбоцитопении, отсутствие хирургической и урологической патологии, … следует предполагать инфекционный характер заболевания (ГЛПС?). Необходима повторная консультация инфекциониста, контроль ОАМ (общий анализ мочи), коагулограммы (крови), б/х крови, строгий учет диуреза». К сожалению, его не услышали. Анализ на вирус ГЛПС сделают лишь через несколько дней, когда я застряну между мирами. Что же мешало прислушаться к мнению уролога? Почему надо было довести ситуацию и мое состояния до края?! Может быть еще и оттого, что представитель инфекционного отделения тогда же ответила – «не наш больной». Борьба продолжалась. Но пока они проигрывали. Вся команда. Это злило и заводило. Но решения не было. Было много мнений, не было главного. Оттого лечения адекватного не было. Я уходил. Позже я узнаю, что именно тот самый крепыш из приемного отделения, оказавшийся врачом-инфекционистом, не только еще раньше уролога, то есть первым, высказал предположение о моем диагнозе, ГЛПС, но твердо осознавая мой скорый исход, если ничего не сделать экстренного, настаивал на моем переводе в реанимацию. И это, да! Но я так же от него и узнаю, что наговорил он много, но в историю моей болезни ничего не написал, а потому и не был услышан, точнее не был прочтен. А коллеги в «8 диагностике» во главе со своим заведующим, как я потом узнаю со слов бородача, и на сайте больницы уже по выходе, хорошим хирургом, ничего не поняли, не насторожились, они привыкли мыслить предметно, они не смогли или не захотели, не осознав проблемы, отразить в моей истории этой позиции коллеги-инфекциониста в рамках междисциплинарного диалога. Катастрофа вырастала из недопонимания, несогласованности, недомыслия. Хотя желание помочь и спасти, безусловно, было и есть. Возможно этим желанием и был продиктован маниакальный вопрос рефреном того самого заведующего отделением со странным названием – «8-ая диагностика», в котором я продолжал валяться по причине неприкаянности. Действительно, он был хороший хирург, ведь это он в итоге исключил аппендицит и вообще любой другой повод, который потребовал бы взрезать мой живот. Человек мужественный и достаточно хладнокровный, поскольку не поддался моему страданию, и окончательно отверг хирургическую природу моего страдания, а мне было реально и сильно больно, постоянно, круглые сутки, в районе живота, на фоне нарастающей тотальной слабости. Но поскольку он совершенно не понимал, что со мной происходит, он все время подходил ко мне и спрашивал, как я себя чувствую, как будто бы мое субъективное ощущение что-то меняло. Как будто бы мое состояние, а главное, постановка диагноза и выздоровление, зависели от моих слов о моем состоянии. При том, что очевидно было то, что чувствую я себя наверняка плохо и даже очень плохо, поскольку постоянно ухожу в полуобморочное состояние от боли и тотальной слабости. Чтобы его успокоить, точнее, чтобы хоть как-то помочь, вселить надежду в виде благодарности за его усилия и труды, которые совершенно не напрасны, я и сказал, но обтекаемо, не определенно, что, мол, мне стало вроде бы лучше. Точнее, даже не так, я сказал, что у меня появилась надежда. Имея виду лишь осознание своего состояния после отсечения диагноза острого аппендицита. Согласитесь, любая ясность улучшает самочувствие, дает определенность. Такой акт милосердия, пример благотворительности. Кажется, он даже порозовел от удовольствия, ему не стало понятнее, что со мной, но ему стало немного веселее от моего вида, точнее, конечно, слов. Потому что вид мой, как мне потом призналась жена, был тогда ужасен. А слова насчет – стало лучше – глупыми. Вскоре пал жертвой этой глупости. При следующем визите доктора, заподозрившего во мне «вирусняк», то есть осознавшего ухудшающийся кошмар моего положения, я честно и максимально четко объяснил ему свое состояние, как, мол, мне хуже и хуже, больнее и больнее, а ясности все меньше и меньше, а слабость нарастает. Заведующий моего отделения, назовем его условно – хирург, воспринял мои слова, как обман. Мол, ты же ведь недавно сказал, что тебе лучше. Мол, отвечай за свои слова. Идиот. Перед ним валяется тряпкой больной, у которого от тела осталась оболочка от человека, а он устраивает выяснение отношений. Но мне уже было совсем не до того, совсем не до сантиментов и тонкостей его уязвленной психики, мне уже надо было спасаться. Но при этом я еще по инерции думал о взаимоотношениях, поэтому ответил ему как можно мягче, – о! это означает, что у меня еще тогда оставались нервные силы, которые скоро закончатся, – мол, говорил я лишь о своей надежде, которая укрепилась, когда отвалился риск аппендицита. Кажется, он не понял. Вот тут я поменял свое мнение об этом хирурге. Потому что он обиделся на меня, это было видно. И это было точно глупо с его стороны. Точно не умно. В моем состоянии на грани выпадения в осадок, крайнего нервного и душевного напряжения, при полном отсутствии контроля над собственным телом, которому делалось лишь хуже, любой человек, который становился невольным собеседником, становился яснее в причинах и мотивах своих поступков, словах и реакциях, поведении. В том числе и этот хирург, в своих человеческих проявлениях, логика его человеческих реакций сделалась прозрачнее. Какой же ты доктор, если ты обижаешься на пациента, причем, очевидно тяжелобольного, совершенно в твоей власти, немощного до полуобморочного состояния. На третий день, после окончательного исключения аппендицита, и отказа хирургов меня взрезать, поскольку нет оснований, очередной междисциплинарный консилиум принял решение о моем переводе в шоковую «18-ую реанимацию», обладающую необходимыми инструментальными, технологическими, фармакологическими возможностями для спасения, хотя бы, чтобы спасти, дать мне возможность выжить, остановить на краю бездны. Потому что хаос, завладев моим организмом, уже превратил меня лишь в говорящую плоть, продолжая тотальное наступление на организм, отключив многое. Стало очевидно, если, пока продолжается выявление диагноза, меня не положить в реанимацию под 24-х часовые капельницы, контроль и наблюдение реаниматологов, диагноз вскоре ставить будет некому. Завещание Удивительно, но вот эти первые дни я совершенно не помню, ни как я ел, ни как пил, ни как испражнялся, ни как жил. Спустя время понимаю отчего. Болью было заполнено все пространство и время. А это значит, все. Потому как нарастающая вслед за болью слабость отключила тело. Но не ум, даже, когда я уже практически не выходил из полубессознательного состояния. Вот что я еще успел сделать перед отправкой в шоковую реанимацию. Ночью, уже под утро дня отправки в реанимацию, я очнулся, – точнее, вышел из своего полузабытья, в котором я находился с первого же появления болезни, днем-ночью, потому как я не спал с первого же дня больницы, – с ясной и трезвой мыслью: если я не выйду из больницы, нужно навести порядок в своих делах, прояснить жене ситуацию с деньгами, сформулировать необходимые действия, которые нужно будет совершить, чтобы закрыть все мои проекты, переговорив напрямую со всеми задействованными в них людьми, всем все объяснить. Чтобы и мысли никто не мог допустить о моей нечестности, необязательности, тем паче, чтобы ничего такого не коснулось моей семьи. Я успел это сделать. Жена пришла утром. Мы обо всем проговорили. Я сосредоточился, отбросив все страхи и сомнения. Что-то вроде завещания. Отлегло от сердца. Перышки птички, которая бьется о зеркало боли, пытаясь найти в нем выход, пропитались уже кровью, как и мои глаза. Но я еще не представлял себе, что такое 18-ая (шоковая) реанимация, в которую не пускали родных. 3. Ветеран или «нетипичный случай». 18-ая реанимация Статистика одних суток шоковой «18-ой реанимации» ГКБ им. С.П.Боткина: пятерых привезли, шестерых перевели (в обычные отделения), двое умерли. Этим двоим запись не просто подтвердили. Они уже в той самой приемной в очереди на суд божий. Поэтому, дыша и осознавая себя здесь, ты еще точно не там. И пока есть время, ты можешь увеличить свой несгораемый капитал – мыслить и молиться. Потому что человек, который приобрел этот капитал, уходит из жизни иным, нежели он родился, нежели он появился на свет. Не ни с чем, а с правом выбора. Это уже не прах и пепел, и не тлен, но новое существо, измененное, подобное Богу, мыслящее. Вот оттого-то и был инициирован Новый Завет, ибо Ветхий уже не удовлетворял человека, повзрослевшего, по сравнению с ветхозаветным откровением. По форме тела «Привет 8-ой диагностике», – буркнула насмешливо сестричка в 18-ой реанимации, сдирая с моего пальца обручальное кольцо, которое не снималось с того самого дня. Не смогли его снять и в 8-ой диагностике. А в реанимации нашлись раствор и воля, вследствие чего палец сделался будто тоньше и податливее. В реанимации ты всегда, как на сцене, под софитами, всегда готов к встрече с ангелами – наг, чист, каким пришел на этот свет, такой и лежишь. Разве что верхняя половина твоего туловища прикрыта специальной манишкой, в которую ты влезаешь с руками, и она длиной заподлицо с пахом, лишний раз подчеркивая твою беспомощность здесь и зависимость от всего и всех, подобную младенческой. А поскольку речь о взрослых, годится иное определение, в реанимации ты в состоянии, когда уже и не можешь совершить никакого греха, то есть окончательно примиренном. В смысле, здесь для того имеются предпосылки, которые называются – пациент «18-ой реанимации», ее в больнице называют – шоковой. Пациент, которого уже записали на прием к Богу, чтобы отчитался за прожитую жизнь, но запись о часе приема и порядке очереди в приемной еще не подтвердили. Поэтому, дыша и осознавая себя здесь, ты еще точно не там. Статистика одних суток 18-ой шоковой: пятерых привезли, шестерых перевели (в обычные отделения), двое умерли. Этим двоим запись подтвердили. Они уже в той самой приемной. Для меня запись пока не подтвердили, хотя автоматически, с попаданием в 18-ую шоковую реанимацию, заявка ангелам на запись в приемную отправлена. В реанимации нет дня и ночи. Всегда под потолком горит свет, ночью его чуть меньше, но он никогда не тушится. Всегда на тебе несколько датчиков, сканирующих все необходимые параметры для фиксации, демонстрации и контроля твоего состояния, всегда на левом предплечье через равные промежутки времени мерно вздымающаяся в автоматическом режиме манжета для измерения давления, а через внедренный в вену руки или над ключицей катетер, сутки напролет ты под капельницей (за минусом помывки тела, перемены белья и еды), в тебя вливают препараты, которых иногда случается до трех за раз, на этот счет в катетере есть даже специальные раздаточные краники – на два или три входа; и ты всегда в кислородной маске, потому как иначе эта плоть дышать не должна. А еще кровать, точнее матрас на кровати, не только принимающий максимально форму твоего тела, но совершающий неуловимые глазу внутренние движения, чтобы помочь тебе справиться с застоем крови, дистрофией мышц, и по возможности напоминать о другой жизни, которая существует до и вполне может существовать после реанимации. Повторяю, если бы всего этого не сделали в тот момент в отношении меня, диагноз ставить было бы некому. Конечно, я еще не знал, и не изведал, что такое тотальная диагностика, которая началась в реанимации. Все существующие в больнице средства диагностики были задействованы в сканировании тела на предмет возможного выявления причин тяжелейшего и с каждым часом ухудшающегося состояния. В практически уже неподвижное тело во все существующие отверстия, нос, рот, уши, глаза и пр., залезли пальцами и специальными приборами, разумеется, и в желудок. Взяли пункцию из грудной кости, и порадовали перспективой отрезания куска тазобедренной кости. Несколько раз прогнали через рентген, затем КТ и МРТ. Искали причины боли, сжирающей мое тело и уже даже личность. Нашли много такого, о чем я и не подозревал, плохого и не очень. Но, ничего из найденного не могло быть причиной моего крайнего и пока объективно ухудшающегося состояния, невероятной слабости и постоянной жгучей боли в животе, а спустя некоторое время и в области поясницы. И повреждения всех внутренних органов. Что, как следствие, уже на глазах привело к тяжелейшему двухстороннему воспалению легких, вокруг которых стремительно скапливалась плевра (жидкость), осложняющая работу легких, не просто ограничивающая мое дыхание, но делающая его затруднительным без кислородной маски. Лёд надежды Икота началась в первые сутки реанимации. У меня эта напасть с детства, по причине рефлюкса, тогда же отец объяснил, что погасить икоту несложно, достаточно задержать дыхание на минуту или чуть больше. И гарантированный результат. Но в том-то и дело, что к моменту попадания в реанимацию, то есть уже после начала двухсторонней пневмонии легких и роста объемов плевральной жидкости, я уже не мог задержать дыхание более чем на 30-40 секунд (и с трудом). Питьё, разумеется, не помогало, как и в детстве, и в более зрелом возрасте. Икота полосовала и усиливала страдания, изводила, мучила, изнуряла. Никаких, действительно, сил не хватало. Не помог и укропный чай, которым мы отпаивали наших детей в младенчестве, когда их мучила икота. Я захлебывался от дополнительной муки. Тело корежило. Препарат от икоты не помогал. Я взмолился о помощи. Ночью, несмотря на условность времени суток в реанимации, в которой всегда горит свет, ночью все же тише, окружающие больные в большинстве или забывались, или спали, во время одного из провалов в забытье, я очнулся с мыслью о том, что мне поможет лед. Я попросил сестричку налить воды в формочку для льда и заморозить ее для меня в морозилке. Часа через четыре она принесла формочку, я просто разгрыз несколько кубиков льда, икота прошла. Я думал, конечно, о пневмонии. Но с такой икотой невозможно было жить, решил я, а пневмонию, если переживу реанимацию, вылечат. С тех пор, когда подступала икота, я просил сестру или медбрата принести из морозилки мою формочку, и съедал лед. Икота отступала. Ненадолго. Окончательно она отступит уже только в 42 пульманологии, куда меня переведут после реанимации, то есть еще до постановки диагноза ГЛПС, но уже наличием понятного диагноза – тяжелая двухсторонняя пневмония с плевритом. Дыхание сознания В шоковой реанимации, отрешившись от привычных проявлений земных законов природы тела, я ускоренно превратился в уже только думающую плоть, я будто стал эфемернее воздуха, который еще можно сгустить, даже разделить на составляющие его газы. Ибо кроме сознания у меня уже ничего не осталось, мне больше нечем было оперировать. Нечего было делить, ибо сознание неделимо, оно едино, цельно и сущностно, всякое иное состояние ему чуждо, но лишь до того момента, пока оно здесь и сейчас. Это значит, что и отнять у меня больше нечего было, кроме сознания. Не знаю, не помню, думал ли я так подробно, там, на реанимационной койке, когда тело у меня было отнято болезнью, как я описываю сейчас свои мысли о сознании. Теперь я знаю наверняка, что отнять сознание силой нельзя, иначе бы дьявол не искушал Иисуса в пустыне, вытащив из него разум и душу, которые вместе составляют сознание, личность. «И был Он там в пустыне сорок дней, искушаемый сатаною, и был со зверями; и Ангелы служили Ему» (Ев. Марка, 1:13). Потому и у меня нельзя было отнять сознание, пока я мыслил, уже в состоянии обездвиженности, в пустыне своего тела. Но в том состоянии вряд ли я думал об этом так технично и подробно. Потому что у меня кроме права и возможности на мысль, на выбор и решение, ничего иного не осталось. Это я понимал и осознавал и сейчас, когда пишу, и там, на реанимационной койке, борясь с искушением поражения. Моя мысль была дыханием сознания, моей мыслью сознание было живо, а стало быть, и все мое существо, моя личность, душа, духовное начало, мое многострадальное тело, которому досталось больше всех, но которое продолжало верить, надеяться и жить, в жадном стремлении оставаться и быть моим телом. Но тело меня не слышало, не потому что не хотело или не могло, команд не было. Потому оно сейчас жило своей внутренней жизнью, системы функционировали, как могли, обезображенные, покореженные, истощенные и напуганные болезнью, но не покорившиеся жестокому и немилосердному врагу, вторгшемуся в пределы тела, которое сопротивлялось во всех своих частях и проявлениях, в надежде на мою победу, победу сознания над забвением, страхами и сомнениями. Сопротивление состояло в том, чтобы жить, несмотря ни на что. Болезнь сжирала тело, мышцы, белок, тромбоциты (красные кровяные тельца), но мысль и сознание, то есть личность, сопротивлялась. Жемчуг слез Постепенно теряя навыки слуха, зрения, обоняния, возможно, и чувство боли, потому как в какой-то момент грань между болью и неболью исчезла, поскольку плоть моя превратилась в одну большую единую боль, наконец, я перестал говорить, точнее я произносил слова, но их не понимала даже жена, когда ее в виде исключения пустили ко мне на минуту под присмотром врач, чтобы удостоверилась в том, что я еще жив. Хотя мне теперь кажется, на всякий случай, чтобы попрощалась. Она стояла рядом, справа от меня, возвышаясь надо мной, но будто вне пространства, в отсутствие пространства, ее вертикальное лицо вверху и мое горизонтальное внизу продолжением диагонали тела, – плавно перемещающегося на мягком матрасе реабилитационной кровати, наполненным чем-то жидким и переливающимся, – оказались на одном уровне моего восприятия. В памяти это так и осталось. Я могу прикоснуться к ее лицу и сейчас, чуть, деликатно, она боится прикосновения к лицу рук, ладони которых я мог тогда подставить под бусинки жемчужин, которые падали из ее глаз. Но у меня тогда не было сил поднять руки. Я не удивлялся, не задавался вопросом, в состоянии, когда время и пространство исчезли, даже жемчужины из глаз не казались странными или невозможными. Ведь и у Иисуса вместо с каплями пота и слез когда-то катились капли крови. «И, находясь в борении, прилежнее молился, и был пот Его, как капли крови, падающие на землю» (Ев. Луки 22:44). Но если бы его ученики не спали, они бы видели, что это были крупные красные жемчужины, по форме и цвету, как редкие крупные капли крови, падающие из глаз, вперемешку с жемчугом. Так, как я и теперь вижу в памяти, как редкие капли жемчужин катятся из глаз моей бесценной жены. Неудивительно, ведь из глаз падают настоящие бело-серебристые жемчужины, по форме напоминающие капли слез, редкими бусинками катящиеся из глаз, вперемешку с жемчугом. Если бы кто-то догадался подставить чашку или поднос, был бы слышен звук падающих жемчужин, а так они вперемешку со слезами приобретали при падении дальнейшее свойство слез. Счет спасения В какой-то момент, короткий, меня для земной природы не стало вовсе, я был уже под властью числа «8», то есть чуда, а не «7», то есть за рамками законов природы. Но и тогда опорой оставалось сознание, с его правом на выбор, и в этом, только в этом одном, подтверждая свою подобную Богу сущность, какой Бог наделил человека при создании, силой человека, силой выбора. Отчего я думал тогда и полагаю сейчас, что мысль моя, сознание мое, моя личность, во мне не угасали, проистекая одно из другого? Вот только один пример. Нужно было часто мерять температуру. Но в реанимации ни разу к моему лбу или уху не подносили электронный термометр, как это было до и будет после реанимации, потому что здесь признавали только рутинный ртутный стеклянный термометр, наполненный ртутью, кончик которого надо было держать под мышкой 5-7 минут, потому что только такой термометр был совершенно точен. Кажется, окружающие не осознавали до конца степень моей слабости и истощения, На тот момент это был как бы период моего полураспада. Каждые пять минут я забывался, выпадая из мира логики и электрического света, и голосов живых людей, уходя в состояние, граничащее с небытием, находясь там какое-то время, не знаю какое, но недолгое. Потому как с такой же периодичностью я довольно скоро возвращался под спасительные софиты шоковой реанимации, выдираясь буквально из мира безмолвно разговорчивых персонажей, которые, не открывая рта, встречали меня вопросами, предложениями, увлекая реальными и столь важными именно для меня темами, вопросами, предложениями и затеями. Так вот выпадение, переход из мира реальности в мир квазиреальности, приграничный с реальностью мир, осуществлялся чаще, чем через пять минут, потому что до перехода в состояние морока, я не успевал померять температуру, потому что я разжимал предплечье, терял контроль над телом, когда переходил грань телесной реальности, соответственно, градусник вываливался из подмышки, обнаруживаясь затем в разных местах. Соответственно, когда я возвращался, буквально через минуту или раньше, потому что этого перехода окружающие не замечали, приходилось начинать заново, чтобы вновь чуть раньше пяти минут градусник выпал из подмышки. И когда подходила сестричка, градусник ничего толком не показывал, и тогда ей приходилось удерживать мою подмышку от разжимания, чтобы та не потеряла градусник. Такая процедура никому не нравилась, ни мне, ни сестричкам тем более. И я подключил мозг, который один в полной мере подчинялся, я стал считать. Нужно было досчитать примерно до 350-400, чтобы получить аутентичный показатель температуры. Разумеется, считать нужно было в таком режиме – «раз и, два и, три и, четыре и…» и т. д. До «399 и…» хватало с лихвой, в принципе, хватало и до «349 и…», но для верности лучше было добавить еще пятьдесят «…и». Нервной энергии и просто сил уже не оставалось, чтобы произносить даже про себя – «триста сорок девять и…», потому я считал десятками и сотнями. Такой подход не только давал возможность рационально пользоваться остатками нервной энергии, но и уберегал от сброса всего счета, когда я сбивался. То есть я досчитывал до «сто и…», которые я запоминал, и, если вдруг я сбивался во второй сотне, у меня точно был в запасе достигнутый результат первой сотни. То же и с десятками, я вынимал из памяти предыдущий результат, когда надо было мысленно артикулировать переходом на следующий десяток. Так раз за разом удавалось решить задачу. Одновременно счет помогал мне контролировать и предотвращать окончательный уход в квазиреальность, сделавшись неожиданным помощником. Счет поддерживал сознание. Такой подход не годился в молитве, нельзя было разложить на составляющие «Отче наш», «Богородица Дево…» или «Верую…». Точнее, можно, и есть даже точное богословское разделение «Верую…» на элементы, но бессмысленно, потому как молитва может быть либо цельной, либо другой, более короткой, когда нет сил или времени на длинную. Такой подход правомочен и в молитве, и молитвенном правиле. Поэтому приходилось по десятку раз заново начинать «верую…», сбившись на любом отрезке пути. А когда сил не осталось, оставить только «Отче наш…» и «Богородица Дево…», когда и на них сил не достало, то есть я уходил в забытие еще до завершения «Отче…», а затем и «Богородицы…», я перешел на «Господи, помилуй!» трижды. Вскорости, когда сил не стало на трехкратную артикуляцию, затем на два слова молитвы, я перешел к прямому разговору с Богом. Именно там, в реанимации, когда я остался лишь думающей плотью, когда я уже мог только молиться и мыслить, я сделал для себя открытие, может быть важнейшее в своей жизни. Между мыслью и молитвой знак равенства. Это и есть зерно, и оправдание и отличие человека перед Богом, потому что мыслить – это и есть тот самый выбор, который единственный делает человека подобным Богу. Тогда я сделал еще одно открытие. Не прав ветхозаветный писатель, который написал о том, что, с чем человек приходит в этот мир, с тем уходит. Принципиально не прав. Потому как рождается человек, не умея мыслить и молиться. Но тот, кто в процессе жизни научился мыслить и молиться, стало быть, приобрел навык, знание, способность и право на выбор перед Богом, свой собственный, личный. Это несгораемый капитал. Это значит, что человек, который приобрел этот капитал, уходит из жизни иным, нежели он родился, нежели он появился на свет. Не ни с чем, а с правом выбора. Это уже не прах и пепел, и не тлен, но новое существо, измененное, подобное Богу, мыслящее. Вот оттого-то и был инициирован Новый Завет, ибо Ветхий уже не удовлетворял человека, повзрослевшего, по сравнению с ветхозаветным откровением. Думающая плоть Даже удивительно, насколько скоро я превратился в говорящую, слышащую и чувствую плоть, постепенно теряя навыки слуха, зрения, обоняния, возможно, чувства боли, потому что в какой-то момент грань болью и неболью исчезла, поскольку плоть моя превратилась в одну большую единую боль, наконец, я перестал говорить, точнее я произносил слова, но их не понимала даже жена, когда ее в виде исключения пустили ко мне на минуту под присмотром врач, чтобы удостоверилась в том, что я еще жив. В итоге я стал лишь думающей плотью. Размеры моего мира, в котором теплилось сознание, и происходила преимущественно уже только душевная утешительная жизнь, – я любил мою бесценную жену, моих детей, моих близких, я любил мир, – и духовная созидающая жизнь, поскольку Бог, молитва к нему остались последней моей опорой в темноте беспросветного, лишенного цвета, света, запаха, пространства, хаоса, захватившего, почти захватившего меня. Почти! Потому что мысли мои, молитвы мои, – а силы остались исключительно на «Господи! Помилуй!», – любовь моя – это был свет, не отступавший и не отступивший. Я помню это чувство неизмеримой благодарности Богу за это этот последний оплот, последнюю надежду, единственную опору, которые поддерживали огонь моей жизни. Стало быть, терпение. Потому что в какой-то период каждый следующий день был тяжелее, злее, а все еще держался, пока мне не сделалось ясно, что, как нет пределов совершенству, так нет пределов терпению. Иди! И заботься сам Это была последняя битва? Но не было пафоса боя. Последнее искушение? Но не было предложения. Последний взлет? Но не было бездны. А было все довольно буднично. Я не помню границы, грани, после которой у меня ничего не осталось, лишь яркий свет сознания во тьме, ни тела, ни боли, ни пространства, ни людей, ни цвета, ни запаха, ни звуков, ничего, это даже не пустота, это такой мир, в котором есть только сознание и вокруг ничего, такой мир, не имеющий ни цвета, ни каких-либо когда пространственных проявлений. В итоге я стал лишь думающей плотью. Размеры моего мира, в котором теплилось сознание, сузились до размеров душевной жизни, в которой я любил мою жену, детей, близких, я любил мир. И духовной жизни, поскольку Бог, молитва к Нему остались последней моей опорой в темноте беспросветного, лишенного цвета, света, запаха, пространства, хаоса, захватившего, почти захватившего меня. Почти! Потому что мысли мои, молитвы мои, а силы остались исключительно на думание, на мысли о любимых и молитву, которая превратилась в какой-то момент исключительно в разговор с Богом, – это и был свет, не отступавший и не отступивший. В какой-то, когда уже не оставалось никаких сил, когда боль стала такой, что уже заполонила весь мой мир, я обратился к Богу. «Если я Тебе нужен, возьми меня, я не боюсь. Пожалуйста. Прошу об одном, позаботься о моей семье». – И сделав паузу. «И, пожалуйста, позволь мне осознать изнутри состояние благодарения Тебе за все, чтобы со мной не происходило». И вот сейчас. За то состояние, в котором я нахожусь. Я не знаю, сколько времени прошло. В тот момент, в том состоянии я не осознавал времени вовсе. Потому что время в тот момент, в том состоянии, перестало для меня существовать. Но что-то, наверное, произошло, потому как спустя какое-то время, не знаю, много-мало, я вдруг понял. Я осознал, что я могу, что мне дано право, дана благодать, осознать, вкусить и сказать Богу – «Спасибо Тебе! Спасибо! За все!» Я помню это чувство неизмеримой благодарности Богу за этот последний оплот, последнюю надежду, единственную опору, которые поддерживали огонь моей жизни. Стало быть, терпение. Потому что в какой-то период каждый следующий день был тяжелее, злее, больнее предыдущего, а я все еще держался, пока мне не сделалось ясно, что, как нет пределов совершенству, так нет пределов терпению. Еще я тогда-то понял. Что молитва – это и есть ум, что между молитвой и умом – знак равенства. Потому что ты подобен Богу именно в выборе пути с Богом. А выбор – это и есть ум, но предмет ума в момент выбора Бога – это и есть молитва. И потому все сторонние молитвы и мысли о человеке, попавшем в жизненную передряги, все, до единого слова, имеют реальную, жизненную силу, передавая энергию страсти и веры, и надежды по назначению. Было только одно – осознание благодарности Богу за все. Это и был тот самый выбор состояния, выбор смысла сознания, которое в этом выбранном состоянии не знало пафоса, не знало сомнения, не знало боли, не знало искушений, оно или было, или же его не было бы вовсе. Крайнее состояние, либо ты с Богом, либо тебя нет, как личности, как свободной личности, а значит, нет и человека. Может быть, после этого и началось возвращение и собирание, соединение сознания и тела. Пожалуй, это была центральная точка, искомая точка, возможно, перекресток, после которого я начал возвращение. Впрочем, был еще момент, отчетливо артикулируемый мысленно. Может быть тогда что-то сдвинулось, и колесо закрутилось назад. Я просил позаботиться о семье, вот меня и вернули, чтобы я сам и позаботился, и теперь это уже не моя воля, а Его. Ты просил о семье. Иди! И заботься сам. Так моя семья подарила мне право на возвращение. «Привыкла спасать» «Мы теряем его!» – Истошный, отчаянный, одновременно гневный и протестующий крик разорвал тишину успокаивающейся к ночи реанимации. И был он направлен к человеку, который лежал слева от меня, крайним к входу. Вслед второй голос, слегка запинающийся, словно бы оправдывающийся, – «только что смотрела, все было нормально, как же так». Наконец, третий, знакомый, решительный, зовущий к действию, в приказной манере – «тахикардия нарастает». В бой вступила Л.В., дежурившая в тот вечер, возглавившая бой с нашей стороны. Никакой паники, каждый боец на своем месте, какофония ужаса, вырвавшаяся было наружу, мгновенно сменилась на перечень команд, больше свойственных бою, односложных, ясных, твердых, убежденных, уверенных, решительных. Команды-указания слились в единый фон, слов было не разобрать, похоже, в них не было и нужды. Победа. Откачали. Жив. Эти несколько человек победного отряда, которые только что порвали в клочья хаос, пытавшийся уволочь в тень забвения душу человеческую, некоторое время стояли, тяжело дыша. Молча смотрели друг на друга, не в силах сдвинуться и говорить, будто безмолвно спрашивая друг другу, «что это было». Минувшие несколько десятков секунд дались им непросто. Какая же это тяжесть – жизнь человека, при движении в обе стороны. Вот именно после этого сражения, центральный лозунг, крик которого останется на всю жизнь в памяти – «Мы теряем его!», – а мои слова вновь все понимали, – я спросил Л.В., как давно она здесь, но главное, откуда мотивация, силы, чтобы каждый день на протяжении многих лет, выдерживать такое давление, такую ответственность, такое напряжение, свидетелем которого я вот уже невольно являюсь несколько дней? «Привыкла». «Привыкла – к чему?» «Люди. Помогаю. Лечу. Спасаю, по возможности». «Привыкла спасать людей?» «Получается». Героика будней. А они всем там такие. Ошибка в препарате, или пропущенная капельница, инъекция, стоит жизни человеку. Ошибка – смерть. Давление ответственности и задач чудовищное, ничего не пропустить, все сделать во время, не перепутать очередность. Потому что есть препараты, которые можно вливать только после определенных препаратов, никак не наоборот. Фантастическая Л.В. Урожденный реаниматолог, врач в четвертом поколении. Ангел-хранитель 18-ой шоковой реанимации. Удивительная женственная, в возрасте счастливой и бесконечной женственности, когда возраст не имеет значения. Русые волосы, необычно и красиво уложенные над висками. Бросающаяся в глаза профессиональная сутулость, она уже больше тридцати лет в постоянно сколоннном положении над больными в реанимационных койках. Она массировала мне ноги, будто новорожденному, по сути, я таковым и был, поскольку пока еще не научился ходить и себя обсуживать. Она заказывала для меня специальную еду на кухне больничной, чтобы разбудить мой аппетит. Как пахла вареная рыба, специально приготовленная для меня и вареная картошечка в масле к ней. Какими были протертые супы, а солоноватая манная каша на воде, специальным образом приготовленная, оторваться было невозможно. Но я понимал, что все, что дальше двух-пяти столовых ложек, скоро окажется в кювете, срочно запрошенном у сестрички. Это была одна из чудовищных ловушек ГЛПС, о чем тогда еще доподлинно не было известно, – кушать надо, чтобы восстанавливаться, и есть не получается, из-за раскаленной стрелы, которая продолжает в моем животе хаотичный поиск выхода. «Захожу, а тут лежит – Сам!» В 18-ой шоковой реанимации две буфетчицы, божьи одуванчики, небольшого росточка, про таких говорят – старушки, но по градусу их работы сказать этого было нельзя. Они заботились о каждом, а у каждого практически из лежащих в реанимации, а это примерно, около полутора десятков человек, были проблемы с едой, поскольку подчас это были люди на краю жизни. Некоторые были столь беспомощны, что не могли, не просто самостоятельно, но и в принципе есть обычную пищу. В этом случае в них через зонд в желудок вливали питательную смесь. «Ого! Там сколько витаминов! Звездная смесь»! – сказали и мне, когда вышел из состояния думающей плоти, жизнь в которой можно было поддерживать исключительно с помощью капельниц, и теоретически уже мог бы начать есть. Зонд мне был отвратителен, хотя перспектива получать готовую смесь, не парясь особенно, и довольно быстро, – некоторым соседям по реанимации вливали такую еду через зонд, – в какой-то момент даже показалась привлекательной после очередного рвотного упражнения после ложки вкуснейшего протертого супа. Но нет, потому что я понял, это – очередной вызов, на который надо ответить. Настоятельно рекомендовали и мне зонд и потому, что до того момент, как я превратился только в думающую плоть, и после того, как вновь стал плотью говорящей, съесть я мог лишь пару ложек протертого супа, специально! для меня приготовленного на больничной кухне, в которой обслуживались больные реанимации, и выпить почти полстакана компота и несколько глотков бульона из специального чайничка. Вкус этой больничной еды одновременно удивлял и восхищал. Но что сверх того сразу вылезало из меня в виде рвоты. Задача кормления усложнялась тем, что я не мог пить молоко, соответственно, есть молочные каши, пить какое и кофе на молоке и пр. Но кисломолочные продукты мог, но, увы, также не хотел, вкуснейшая в моей жизни ряженка довольно скоро превратилась в рвотную массу. Разумеется, параллельно, и в том числе и оттого, в меня лили-лили-лили через капельницы всё, что только нужно и можно было, чтобы спасти, пока даже не зная отчего. Такая тактика в итоге окажется совершенно верной. В первые мои два дня реанимации работала буфетчица, которая почти плакала, смотря на то, как я ем, в какой-то момент предложила, хочешь я тебе почищу и порежу яблоко на кусочки. Я ответил, что очень люблю яблоко, но сейчас я не могу есть яблоко, чем сильно расстроил ее. На четвертый мой реанимационный день утром к завтраку появилась другая буфетчица, сменщица, такого же росточка и конституции, но в белой накрахмаленной шапочке-пирожком, постоянно сползавшей на брови. Довезя до моего места тележку с кастрюльками, контейнерами, хлебом и пр., и, вглядевшись в мое лицо, она оторопела. Потом наклонившись близко ко мне, тихо, чтобы слышал только я, как бы приглашая и ей ответить также тихо, она сказала: «Вам никогда не говорили, что вы похожи на Абрамовича?» Я приобрел черты Абрамовича в процессе написания первой своей книги про Абрамовича «Принцип Абрамовича. Талант делать деньги» (2008), странная похожесть усилилась после написания второй книги «Абрамович против vs Березовского. Роман до победного конца». Так что божий одуванчик попала в десятку. То есть, мне, действительно, говорили, о чем я и сказал ей также тихо. Она облегченно и ожидаемо кивнула, и пояснила: «Захожу, а тут лежит – Сам». Письмо жены Принесли письмо от жены. Неожиданный, забытый, и такой трогательный жанр – письмо, тем паче письмо в больницу от любимой жены, жемчужные слезы которой прокапали мне дорогу к жизни. Лист А4 сложенный пополам, исписанный с трех сторон. Принесли в самый разгар дня, когда суета, когда ты под беспощадным светом с потолка и перекрестным прицелом врачебных и сестринских взглядов, а через катетер в тебя вливается зараз до трех разных растворов, один другого спасительнее, и какое-нибудь очередное обследование происходит или еще на очереди, и между ними очередной врач с вопросом о том, что было до или вот уже здесь, после, чтобы прорваться сквозь туман неопределенности, который не дает возможности поставить диагноз. Потому что состояние не делается лучше, потому что технология спасения, запущенная и реализуемая реаниматологами шоковой дает зримые и слышимые, и осязаемые, и буквальные результаты. Тромбоцитопения остановилась – после трех вливаний дорогущей тромбомассы, эстетически невероятно привлекательного препарата! – трех упаковок по виду концентрата апельсинового сока. Именно в этот день, день письма от жены, наконец, сломав, а точнее, презрев тупое упорство представителя инфекционного отделения, реаниматолог Л.В. настояла на взятии анализа на выявление ГЛПС, результат которого будет только на 4-6 день. То есть днем не до письма, точнее, не столько – «не до», сколько – хочется таким неожиданным и духоносным посланием насладиться в тишине вечера-ночи. Вот это письмо. «Любимый мой! Мы все в тебя верим, любим безмерно, ждем, когда ты к нам вернешься. В., М., К., С., А., А. (имена моих детей. – авт.) – все передают огромный привет. Мама переживает очень, но держится. Л.-сестра молится, плачет, верит в тебя и просит передать, что ты ей очень нужен, без тебя никак. Просили обнять и поцеловать, Ю., С. К. и С. Г., С. из храма (она всем батюшкам передала с просьбой, чтобы молились за тебя). И все наши друзья из храма молятся за тебя (В. и А. и вся их семья, Р., мой брат Е., мама У.). А также Р. и В., Н., Н. и А. Твои коллеги Н.Л. и В.К. (они растормошили всех от Минздрава до зам. гл. врача Боткинской), К. В., А. С., Л. М., Л. Х., Т. З, А. К., С. Ю. и А. (из Рвусфонда) и другие, не могу всех упомянуть, их много. А еще А.-няня (наша кума, крестная одного из наших детей. – авт.), которая каждый по нескольку раз в день звонит мне, и нашла уже врача в боткинской, который ей рассказывает о твоем состоянии и что с тобой происходит. Все они думают о тебе, переживают, кто может, молится, и все желают тебе поправиться!!! И верят в тебя!!! (Дальше пропускаю кусок про мои проекты, которые я должен был сдавать, и как раз перед отправкой в шоковую реанимацию, в последний день некоторого просветления, я успел передать жене всю необходимую информацию и перечислил необходимый набор действий, и назвал людей в редакции «Ъ», которые могут поддержать и выпустить мои проекты в ситуации форс-мажора. – авт.) И все предлагают любую помощь! А родители сразу перевели всю пенсию. Передают тебе огромный привет, думают все время о тебе. Так что ты держись изо всех сил. И мы справимся! Я люблю тебя!!!» Спустя несколько дней, уже в инфекционном отделении, когда я вновь научусь писать, правда, пока только печатными буквами, я напишу несколько слов: «Жемчужные слезы неба моей бесконечно прекрасной жены». О чем это я? В тот день, точнее, в ту ночь, прочтя письмо, написанное с трех сторон на сложенном пополам листе писчей бумаги А4, я его было отложил, вновь взял, перечитал, отложил. Вновь взял и открыл. Не покидало ощущение, что я чего-то не вижу. Точнее, вижу, но не осмысляю. Вновь перечитываю. Не вижу. Но уже не откладываю, потому что понимаю, что вот-вот. Точно. На первом обороте, в правом углу расплывшиеся буквы. Она плакала. Она писала и плакала. Что это!? Это что, слезы прощания и горя?! Что ты лежишь и умираешь?! Борись! Чтобы это были слезы надежды и встречи! Перехватило горло. Слезы полились из глаза. Лежу и плачу, как идиот. Все эти минувшие дни страха и боли, кошмара падения в запредельное состояние, потеря всего, кроме немного, все вытекало из меня со слезами. Каждая слеза вдохновляла и руководила, наставляя на новый путь, в котором нет страха и ужаса. А есть неизбывная надежда и вера. Это были слезы катарсиса и освобождения от страха и уныния, я теперь точно знал, что я буду бороться до последнего, до последней мысли и последнего чувства. Пусто, тихо, ночь, кто может спит, кто выздоравливает, кто умирает, а я вот плачу. Безмолвно, обильно и неуёмно. Еще один сильнейший импульс. Но диагноза еще не было. Пока еще спасали. Не зная от чего. Хочешь жить – живи Как-то поздним вечером, я упросил помочь мне помощницу Л.В. дать мне обезболивающее. К боли в животе добавилась боль в пояснице, всепроникающая, томительная, горькая. Не мог больше терпеть. Я назвал ее по имени, и сделал какой-то комплимент. Она растаяла, ей это было непривычно и неожиданно услышать комплимент от обездвиженной плоти, сохраняющей признаки человека. Я готов был рассыпаться в комплементах, подмечать лучшее и славное в этих разных людях, врачах и медсестрах, чтобы выдрать свой шанс на спасения, но не счет кого-то, а исключительно, за счет своих ресурсов, умения и воли медперсонала. Врач в больнице, особенно с позиции реанимационной койки, виден, будто на просвет, кто он и что от него ждать. Ведь поначалу представляется, что ты в полной от него зависимости. Но это не так. Потому что врач – и ты – это на момент лечения и взаимоотношений – две стороны одной медали, это – я и еще раз – я. Так вот составите ли вы команду – мы, зависит не только от врача, но и от тебя. Хочешь жить – умей жить. Думай и настраивайся денно и нощно, как помочь врачам спасти вас, оказавшихся на больничной койке, если, конечно, вы настроены вылечиться, уйти домой, а не отправиться по назначению, через запятую с больничным мусором. Когда в лучшем случае, вашу плоть отдадут родственникам, в худшем на разделку в кадаверную лабораторию на разделку в качестве анатомических образцов. Да, хирурги поучатся во славу отечественно здравоохранения, но вам-то что с того. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=51017222&lfrom=688855901) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.