Как подарок судьбы для нас - Эта встреча в осенний вечер. Приглашая меня на вальс, Ты слегка приобнял за плечи. Бабье лето мое пришло, Закружило в веселом танце, В том, что свято, а что грешно, Нет желания разбираться. Прогоняя сомненья прочь, Подчиняюсь причуде странной: Хоть на миг, хоть на час, хоть на ночь Стать единственной и желанной. Не

Смятение

Автор:
Тип:Книга
Цена:339.00 руб.
Издательство: Эксмо
Год издания: 2019
Язык: Русский
Просмотры: 532
Скачать ознакомительный фрагмент
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 339.00 руб. ЧТО КАЧАТЬ и КАК ЧИТАТЬ
Смятение Элизабет Джейн Говард Хроника семьи Казалет #3 1942 год. Война набирает обороты, а хаос вокруг становится привычным. Казалеты разделены: кто-то в Лондоне под постоянной угрозой воздушных атак, кто-то в Суссексе, родовом поместье, где переживает трудное время. Каждый ищет силы для выживания и пытается разобраться в собственной жизни – даже во время войны люди влюбляются, разочаровываются и ищут себя. Смятение охватывает каждого из Казалетов. В такое неспокойное время поддержка семьи необходима особенно остро. Элизабет Джейн Говард Смятение Моим братьям, Робину и Колину Говардам Генеалогическое древо семьи Казалет Семья Казалет, ее родственники и домочадцы Уильям Казалет (Бриг) Китти (Дюши), его жена Рейчел, их незамужняя дочь Хью Казалет, старший сын Сибил, его жена Полли, Саймон, Уильям (Уиллс) – их дети Эдвард Казалет, второй сын Вилли, его жена Луиза, Тедди, Лидия, Роланд – их дети Руперт Казалет, третий сын Зоуи (его вторая жена; первая, Изобел, скончалась родами Невилла) Кларисса (Клэри), Невилл – дети Руперта и Изобел Джульетта Джессика Касл (сестра Вилли) Раймонд, ее муж Анджела, Кристофер, Нора, Джуди – их дети Миссис Криппс (кухарка) Эллен (няня) Айлин (старшая горничная) Дотти и Берта (горничные) Эдди и Лиззи (помощницы на кухне) Тонбридж (шофер) Макалпайн (садовник) Рен (конюх) Предисловие Предисловие к роману рассчитано на читателей, незнакомых с первой книгой «Хроники семьи Казалет» «Беззаботные годы» и со второй «Застывшее время». Уильям и Китти Казалет, которых домочадцы называют Бриг и Дюши, пережидают войну в Суссексе, в поместье Хоум-Плейс. Бриг уже практически слеп и едва ли в силах выбираться в Лондон, чтобы контролировать дела в семейной лесозаготовительной компании. У супругов три сына – Хью, Эдвард и Руперт, а также незамужняя дочь Рейчел. У старшего сына, Хью, женатого на Сибил, трое детей – Полли, Саймон и Уильям (Уиллс). Полли находится на домашнем обучении, Саймон ходит в школу, а Уиллсу четыре года. Уже несколько месяцев Сибил очень больна. У Эдварда, который женат на Вилли, четверо детей. Луиза влюблена (в Майкла Хадли, успешного художника-портретиста, он старше и служит на флоте), и чувства для нее важнее, чем карьера актрисы. Тедди уходит служить в Королевские ВВС. Лидия учится на дому, а Роланд (Роли) еще младенец. Руперт, третий сын, пропал без вести во Франции в 1940 году, еще во времена Дюнкерка. Он был женат на Изобел, от которой у него двое детей, – Клэри, обучающаяся дома вместе со своей кузиной Полли (они с Полли, однако, рвутся в Лондон, чтобы начать там взрослую жизнь), и Невилл, школьник. Изобел умерла при родах Невилла, и впоследствии Руперт женился на Зоуи, которая намного моложе его. Вскоре после того как муж пропал, Зоуи родила дочку, Джульетту, которую отец никогда не видел. Рейчел живет для других, отчего ее близкой подруге Марго Сидни (Сид), обучающей в Лондоне игре на скрипке, зачастую приходится нелегко. У жены Эдварда, Вилли, есть сестра, Джессика Касл, которая замужем за Раймондом. У них четверо детей. Анджела, старшая, живет в Лондоне и постоянно ввязывается в сомнительные любовные отношения. Кристофер слаб здоровьем и ныне живет в доме-фургоне с собакой. Он занят на ферме. Нора работает медсестрой, а Джуди все время проводит в школе. Каслы унаследовали кое-какие деньги и дом в графстве Суррей. Мисс Миллимент очень старая семейная гувернантка: она воспитывала еще Вилли и Джессику, а теперь учит Клэри, Полли и Лидию. Диана Макинтош – самое серьезное из увлечений Эдварда – становится вдовой. Она ждет ребенка. У Эдварда и у Хью есть дома в Лондоне, но в настоящее время для жилья пригоден только дом Хью на Лэдброк-Гроув. «Застывшее время» завершается известием о том, что Руперт жив. А в это время японцы нападают на Перл-Харбор. Действие «Смятения» начинается в марте 1942 года, сразу после смерти Сибил. Часть 1 Полли Март 1942 года Комната простояла взаперти всю неделю. Ситцевые жалюзи на окне, выходящем на юг, на палисадник, были опущены. Окрашенный в цвет пергамента свет пронизывал холодный застоявшийся воздух. Она подошла к окну, потянула за шнур: жалюзи с хлопаньем поползли вверх. В комнате посветлело – до морозной серости, что бледнее клубящегося тучами неба. Она задержалась у окна. Пучки нарциссов с дерзкой радостью вытягивались под араукарией в ожидании, когда мартовская погода вымочит их и сломает. Пройдя к двери, она заперла ее. Вмешательство – какое угодно – было бы невыносимо. Надо принести из чулана чемодан, потом освободить гардероб и ящики комода из розового дерева у туалетного столика. Подняв чемодан (самый большой, какой отыскать смогла), положила его на кровать. Ей всегда внушали: никогда не раскладывай чемоданы по кроватям, – но с этой простыни уже стащили и выглядела она до того уныло и пусто, что наставления, похоже, не имели значения. Когда она открыла гардероб и увидела длинный ряд плотно забивших его нарядов, то вдруг устрашилась касаться их. Ведь это словно руку приложить к неумолимому уходу, исчезновению. Целая неделя прошла. Но она никак не могла воспринять это самое «навсегда». Невозможно было поверить, что уход безвозвратен. Одежда никогда не будет ношена, она больше не нужна прежней хозяйке, теперь она способна только расстраивать остальных. Полли делает это ради отца, пусть, когда он вернется от дяди Эдварда, эти банальные безысходные вещицы не послужат ему напоминанием. Она наобум сдвинула несколько вешалок: вдруг пахнуло легким ароматом сандалового дерева, а вместе с ним и еще одним, едва уловимым, который всегда вызывал у нее ассоциации с запахом волос матери. Вот зеленое с черными и белыми вставками платье, которое мама надевала, когда они позапрошлым летом ездили в Лондон, серовато-желтое твидовое пальто и юбка, что всегда смотрелись на ней либо мешковатыми, либо тесными, вот очень старое зеленое шелковое платье, которое мама носила, когда выдавались вечера наедине с папой, жакет из тисненого бархата с пуговицами из лучистого колчедана, зеленовато-оливковое льняное платье, в котором она ходила, вынашивая Уиллса… Боже милостивый, ему скоро уже исполнится пять лет. Похоже, мама сохраняла все: одежду уже не по росту, вечерние платья, которые не носились с началом войны, зимнее пальто с беличьим воротником, которое она раньше и не видела… Все это она вытащила и положила на кровать. В одной стороне изношенное зеленое шелковое кимоно укрывало золотистое вечернее платье (смутно помнилось, что оно было одним из самых никчемных папиных подарков на Рождество много лет назад: платье, в котором мама с трудом вытерпела один вечер и с тех пор больше ни разу не надевала. По-настоящему красивой одежды, грустно подумала она, совсем нет: вечерние наряды зачахли от такого долгого существования без носки, повседневная одежда износилась, что аж просвечивает, или лоснится, или форму потеряла, или как-то еще стала такой, какой ей быть не полагалось. Все это попросту одежда под большую распродажу, ни на что больше она и не сгодится, как заметила тетя Рейч, но прибавила: «Полли, милочка, ты можешь оставить себе все, что нужно». Только ей ничего не нужно, а даже если бы и было нужно, она ни за что не стала бы носить – из-за папы. Уложив одежду, она сообразила, что в гардеробе все еще оставались шляпы на верхней полке и обувь внизу под платьями. Придется отыскать еще один чемодан. Всего один и оставался: тот, что с мамиными инициалами, «С.В.К.». «Сибил Вероника», – произнес священник на отпевании. Странно все же носить имя, которым тебя не называли никогда, только при крещении и на похоронах. Кошмарная картина: мама лежит в гробу, и ее засыпают землей – так часто являлась за неделю. Оказалось, ей невмочь не думать о теле как о существе, которому нужны воздух и свет. Она тогда стояла онемелая и застывшая во время молитв и сбрасывания земли, тогда папа бросил алую розу на гроб, а она понимала, что, когда все будет сделано, они оставят ее там – в холоде и одиночестве – навсегда. Только ничего такого она не говорила никому: к ней относились как к ребенку, все это время до самого конца пичкали живеньким, бодреньким враньем в диапазоне от возможного выздоровления до отсутствия боли и, наконец, милосердного избавления (при этом никто даже не замечал несоответствия: в чем же милосердие, если не было никакой боли?). Она не была ребенком, ей почти семнадцать лет. Так что, когда потрясение осталось позади, хоть Полли и хотелось верить вранью, ее захлестнули обида и гнев на то, что ее сочли недостойной правды. Всю неделю она выскальзывала из чужих объятий, уворачивалась от поцелуев, не обращала внимания на проявление заботы и нежности. Одна отрада: дядя Эдвард забрал отца на две недели, позволив ей вволю презирать всех остальных. Она объявила о намерении разобраться в шкафу матери и при этом решительно отказалась от любой помощи. «Уж с этим-то я, во всяком случае, справлюсь», – сказала она тогда, и тетя Рейч, начинавшая казаться чуточку лучше всех остальных, разумеется, согласилась. На туалетном столике в беспорядке лежали крытые серебром щетки мамы, расческа из черепахового панциря, хрустальная шкатулочка с заколками для волос, которыми Сибил перестала пользоваться после того, как ее остригли, и небольшая держалка для колец с нанизанными на нее двумя-тремя кольцами, одно из которых папа подарил на помолвку: неграненый изумруд в окружении небольших бриллиантов в платиновой оправе. Полли взглянула на свое кольцо – тоже с изумрудом, – которое папа подарил прошлой осенью. «Он ведь вправду любит меня, – подумала она, – просто не сознает, насколько я уже выросла». Отца ей презирать не хотелось. Все эти вещи на туалетном столике нельзя было пустить в распродажу. Она решила уложить их в коробку и чуть-чуть подержать у себя. Несколько баночек с кремом, пудрой и румянами лучше выбросить. Она отправила их в корзину для мусора. В комоде хранилось нижнее белье: два вида ночных сорочек, те, что дарил папа и которые она никогда не надевала, и те, что покупала сама и которые носила. Отцовы были из чистого шелка и шифона с кружевами и лентами, две из зеленого и одна из темно-кофейного атласа. Купленные самой мамой были из хлопка или фланелета, все в мелких цветочках – такие больше для сказок Беатрикс Поттер[1 - Элен Беатрикс Поттер (1886–1943) – английская детская писательница и художник. На русский язык переведены ее книги «Ухти-Тухти» (1958), сказки про кролика Питера (1994–2013), поросенка Робинзона (1995), мышонка Джонни (2009) и многие другие. – Здесь и далее прим. переводчика.] сгодились бы. Полли продолжила: бюстгальтеры, пояса, лифы, гарнитуры, нижние юбки из гладкого трикотажа, все какого-то грязно-персикового цвета, шелковые чулки и шерстяные, несколько хлопчатобумажных рубах в клеточку, дюжины носовых платков в подобие ларчика, который Полли много лет назад смастерила на итальянский лад из лоскутков, нарезанных от куска чесучи. В самой глубине ящика с нижним бельем лежал небольшой мешочек, похожий на косметичку для щеток и расчесок, где находился тюбик с надписью «Мазь Вольпар» и маленькая коробочка с какой-то забавной резиновой кругляшкой. Полли сунула и то и другое обратно в мешочек и отправила в корзину. Еще в том же ящике лежала очень плоская квадратная коробка из картона, внутри которой лежал завернутый в обесцветившуюся оберточную бумагу полукруглый венок из серебряных листьев и беловатых цветов, рассыпавшихся, когда Полли их касалась. На крышке коробки стояла дата, выведенная рукою мамы: «12 мая 1920 года». Должно быть, то был мамин свадебный венец, подумала Полли, пытаясь припомнить забавное фото на туалетном столике бабушки, где мама была в поразительном платье, делавшем ее похожей на трубу без талии. Полли отложила коробочку в сторону: невозможно было выбросить то, что так долго хранилось как сокровище. В нижнем ящике лежали детские вещи. Рубашечка для крещения, в которую последним наряжали Уиллса: изысканный белый наряд с цветами клевера, вышитыми тетей Вилли, – кольцо из слоновой кости для режущихся зубиков, клубок крохотных кружевных шапочек, погремушка из серебра и кораллов, по виду будто из самой Индии прибыла, несколько бледно-розовых вязаных вещиц, неношеных, предназначавшихся, предположила она, для того малютки, который умер, и большая, очень тонкая желтеющая кашемировая шаль. Полли была в замешательстве, но в конце концов решила отложить вещи подальше до тех пор, пока не найдет в себе силы спросить кого-нибудь из тетушек, что с ними делать. Еще один день миновал. Скоро настанет время пить чай, потом она займется Уиллсом, поиграет с ним, искупает и уложит спать. С ним то же, что и с Невиллом выйдет, подумала она, – только хуже, потому как Уиллсу четыре года и он запомнит маму надолго, а Невилл совсем свою маму не знал никогда. Уиллсу пока это объяснить невозможно. Конечно же, они пробовали… она пробовала. «Ушла», – повторял он размеренно. «Мертвая на небе?» – высказывал предположение, а сам продолжал искать ее под кушетками и кроватями, в посудных шкафах и где угодно, куда мог добраться, он и в эту пустую комнату поход совершил. «Самолет», – сказал он ей вчера, повторив сказанное про небо. Эллен тогда сказала, что мама перебралась на небеса, а он перепутал это с названием какого-то города и хотел идти встречать автобус. Он не плакал по ней, зато стал очень молчалив. Сидел на полу, возился беззвучно со своими машинками, играл с едой, но не ел и старался ударить тех, кто пробовал взять его на руки. С нею он мирился, только Эллен была единственным человеком, кто, похоже, ему вообще был нужен. «В конце концов, – подумала она, – он, полагаю, забудет ее». Вряд ли будет помнить, как она выглядела, будет знать, что потерял мать, но не будет помнить, какой она была. Это казалось печальным совсем-совсем по-другому, и она решила не думать об этом. Потом задумалась, а если не думать о чем-нибудь, то не будет ли это в одном ряду наихудшего, что и не говорить об этом, потому как она никак не желает походить на свое жуткое семейство, члены которого, как ей представлялось, во все тяжкие пускаются, лишь бы идти по жизни так, будто ничего не случилось. Они не говорили об этом прежде, не говорят и теперь. Они, насколько она понимает, не верят в Бога, ведь никто из них не ходит в церковь, зато все (за исключением Уиллса и Эллен, оставшейся присмотреть за ним) явились на похороны: стояли в церкви, молитвы говорили и пели псалмы, а потом маршировали до места, где была выкопана глубокая яма, и смотрели, как двое очень стареньких мужчин опустили гроб на самое дно. «Я есмь воскресение и жизнь, – сказал Господь, и тот, кто верит в Меня, не умрет»[2 - В Евангелии от Иоанна сказано: «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет; и всякий верующий в Меня не умрет вовек» (11:25–26).]. Только она не верила, и они, насколько ей известно, тоже. Тогда что ж за дела? Она смотрела через могилу на Клэри, та стояла, потупив взгляд и прихватив ртом сжатые в кулак пальцы одной руки. Клэри тоже говорить об этом было невмочь, но она уж точно не вела себя так, будто ничего не случилось. В тот жуткий последний вечер, после того как пришел д-р Карр и сделал маме укол, а ее позвали посмотреть на нее («Она без сознания, – говорили, – теперь она ничего не чувствует», – возглашали об этом, как о каком-то достижении), она стояла, прислушиваясь к частому, хрипящему дыханию, и ждала, ждала, когда у мамы глаза откроются, чтобы можно было что-то сказать или, по крайней мере, могло бы наступить какое-то обоюдное, молчаливое прощание… «Поцелуй ее, Полл, – произнес отец, – а потом, милая, ступай, если тебе надо». Он сидел на другой стороне кровати, держа маму за руку, что лежала ладонью вверх на его затянутой в черный шелк культе. Полли встала, поцеловала сухой прохладный лоб и вышла из комнаты. За дверью ждала Клэри, она взяла за руку Полли и повела, плача, из комнаты. Но саму Полли неистовство переполняло до того, что она совсем не могла плакать. «Ты хотя бы успела попрощаться с ней!» – причитала Клэри, стараясь хоть в чем-то найти утешение. Только в том-то и было дело (или еще одно из дел), что она так и не сумела произнести слова прощания: ждала, пока мама узнает или хотя бы увидит ее… Она высвободилась от Клэри, говоря, что хочет прогуляться, что ей хочется побыть одной, и Клэри, конечно же, сразу согласилась, мол, ей это нужно. Полли натянула резиновые сапоги, надела плащ и вышла в серые моросящие сумерки, поднялась по ступенькам на берегу к маленьким воротам, ведущим в рощу за домом. Дошла до большого поваленного дерева, которое Уиллс с Роли приспособили для какой-то таинственной игры, и села на то место на стволе, что было ближе всего к вывороченным корням. Думала, что здесь расплачется, даст волю обычному горю, только всего-то и получились у нее громкие давящие всхлипы неистовства и беспомощности. Следовало бы сцену устроить, только как было ей пойти на такое перед лицом страданий отца? Надо было бы настоять на том, чтобы увидеть ее в то утро после того, как д-р Карр ушел, пообещав вернуться днем, – только откуда ей было знать, что он станет делать, когда вернется? Сами-то, должно быть, знали, но, как обычно, ей не говорили. Когда Саймона вызвали из школы раньше времени, ей следовало бы понять, что мама может умереть в любой момент. Он приехал в то утро и увидел мать, а она сказала, что хочет еще и Уиллса увидеть, а взрослые говорили, что ей и этого хватит, разве что попозже вечером. Только Саймон, бедняга, так и не понял, что сам тоже видел мать в последний раз. Не разобрался: он попросту думал, что она жутко больна, и весь обед рассказывал про маму одного своего приятеля, которая едва не умерла от аппендицита и чудом поправилась, а после обеда Тедди взял мальчика в долгий поход на велосипедах, из которого они не вернулись до сих пор. Если бы я поговорила с ней… если бы сказала что-нибудь, думала Полли, может, она меня и услышала бы. Только для этого нужно было бы остаться с ней наедине. Ей хотелось тогда обещать, что она позаботится об отце и Уиллсе, а больше всего хотелось сказать: «С тобой все в порядке? По силам ли тебе умереть, что бы это ни значило?» Наверное, сами-то они и маму обманывали. Наверное, она попросту не проснулась бы да так и не узнала бы о времени собственной смерти. От такой жуткой вероятности она расплакалась. Проплакала Полли, видимо, очень долго и, когда вернулась домой, маму уже унесли. С того времени она не плакала вовсе. Без слез вынесла тот жуткий первый вечер, когда собравшиеся за ужином, который никому в горло не лез, молча наблюдали за попытками отца подбодрить Саймона расспросами о его спортивных успехах в школе, пока дядя Эдвард не взялся рассказывать всякие истории про свои школьные годы; вечер, когда все, казалось, выискивали в памяти что-то безопасное, какие-то плоские и тусклые шуточки, предназначенные не для того, чтобы над ними посмеяться, а скорее для того, чтобы минуту за минутой продержаться с признаками нормальности; а она, хотя и различала смутно под этим легковесные опоры любви и заботы, все ж отказывалась принимать и то, и другое. На следующий день после похорон дядя Эдвард увез отца с Саймоном в Лондон, Саймона усадили в поезд, забравший его обратно в школу. «Я что, должен обратно ехать?» – спросил он тогда, но всего лишь один раз, поскольку взрослые разъяснили: да, должен, скоро настанут каникулы и он не может пропустить итоговые экзамены за год. Арчи, приехавший на похороны, предложил после ужина поиграть в пельманов пасьянс[3 - Карточная игра, известная также под названиями «концентрация», «память», «пары».] на полу в малой столовой: «Полли, и ты тоже», – и, конечно же, к ним присоединилась Клэри. Огонь уже погас, и холод пробирал – жуть. Саймон делал вид, что ему все нипочем, уверял, что в школе точно так же, повсюду, кроме лазарета, куда тебя отправят, только если ты весь чирьями покроешься или почти загнешься. Но Клэри принесла им шерстяные кофты, а Арчи пришлось надеть старую шинель Брига и связанный мисс Миллимент шарф, который сочли неподходящим для отправки в армию, и еще варежки, в которых музицировала Дюши. – В кабинете, где я работаю, жарко так, что свариться можно, – рассказывал Арчи, – я от этого старым киселем растекаюсь. А сейчас мне нужна только какая-нибудь клюка. Я, как все вы, сидеть, скрестив ноги, не могу. – Так что он уселся в кресло, вытянув несгибавшуюся поврежденную ногу, а Клэри переворачивала карты, на какие он указывал. Это стало чем-то вроде передышки: Арчи играл с таким яростным стремлением победить, что заразились все, и, когда Саймон взял да и выиграл, он аж запылал от удовольствия. – Черт! – буркнул Арчи. – Черт побери! Еще круг, и я бы всех причесал! – Вы не очень-то хорошо умеете проигрывать, – нежно заметила Клэри: она и сама была в поражениях не сильна. – Зато я замечательный победитель. И вправду хорош в этом, а поскольку обычно я выигрываю, вряд ли кто видит меня с дурной стороны. – Все время выигрывать не получится, – изрек Саймон. Забавно, отметила про себя Полли, Арчи во время игр ведет себя так, что заставляет их втолковывать ему взрослые истины. Но позже, выйдя из ванной, она наткнулась на слонявшегося под дверью в коридоре Саймона. – Мог бы и зайти. Я только зубы чистила. – Не в том дело. Я думал, может, ты… ты могла бы заглянуть на минутку ко мне в комнату? Полли прошла за ним по коридору в комнату, которую братец обычно делил с Тедди. – Тут такое дело, – вновь заговорил он, – ты ведь никому не расскажешь и смеяться не станешь или еще чего, обещаешь? Конечно же, она ничего такого не сделает. Саймон снял пиджак и принялся развязывать галстук. – Я залепил их кой-чем, а то их воротник больно трет. – Он расстегнул серую фланелевую рубашку, и она увидела, что шея его залеплена кусочками грязного липкого пластыря. – Тебе их отлепить придется, чтоб увидеть, – сказал. – Будет больно. – Лучше всего делать это быстро, – посоветовал Саймон и наклонил голову. Вначале она действовала осторожно, но вскоре поняла, что осторожность не к добру, и, дойдя до седьмой нашлепки, уже держала двумя пальцами кожу на его шее, а другой рукой быстро срывала пластырь. Появилась россыпь гноившихся пятнышек: то ли крупных прыщей, то ли мелких нарывов, разобрать она не могла. – Тут такое дело, их, видно, нужно выдавливать. Мама мне это делала, а потом смазывала их чем-то чудесным, и иногда они сходили. – Тебе нужен подходящий пластырь, с повязкой снизу. – Знаю. Она дала мне с собой в школу коробочку, но я их все использовал. И конечно, я не могу их выдавливать, не до всех достаю. Папу я не смог попросить. Подумал, может, ты согласишься. – Конечно же, соглашусь. А ты знаешь, чем мама язвочки смазывала? – Чем-то просто чудесным, – неуверенно произнес он. – «Викс», как думаешь? – Это грудь растирать. Слушай. Я схожу принесу ваты, нужные пластыри и еще чего-нибудь, подумаю. Я мигом. В аптечке ванной лежал рулон пластыря с подложкой из желтой корпии, а вот из того, чем смазать нарывы можно, попался один только иночий бальзам[4 - Смоляной настой с добавлением алоэ, применяемый для лечения раздражений кожи и для ингаляций.], да и то на самом донышке осталось. Придется обойтись этим. – А у меня еще ячмень вскочил, – сообщил Саймон, когда она вернулась. Он сидел на кровати в пижаме. – А его мама чем смазывала? – Обычно она потрет их своим обручальным кольцом, и иногда они проходили. – Я сначала прыщиками займусь. Занятие и само по себе противное, но еще хуже становилось оттого, что Полли понимала, придется сделать брату больно: некоторые прыщи сочились, а у других просто торчали твердые блестящие желтые головки, которые в конце концов исходили гноем. Саймон всего раз вздрогнул, но, когда она извинилась, попросту заметил: – Да нет. Только выдави все, что сможешь. – А Матрона тебе этого не сделала бы? – Господи, нет! Она в любом случае меня терпеть не может, и она почти всегда бесится. По правде-то, ей один мистер Аллисон и нравится, физрук этот, потому как он весь сплошь в мышцах, а еще мальчик, кого зовут Уиллард и у кого отец лорд. – Бедный Саймон! Там все так ужасно? – Мне там ненавистно и непереносимо. – Всего две недели, и ты будешь дома. Повисло недолгое молчание. – Ведь как раньше уже не будет, а? – произнес Саймон, и Полли видела, как его глаза наполнились слезами. – И не из-за школы этой гадкой или гнусной войны, – бормотал он, отирая глаза кулаками, – это из-за моего проклятого ячменя. Они часто вскакивают. От них у меня глаза слезятся. Полли обвила рукой его жесткие, костлявые плечи. Жуткое одиночество брата, казалось, рвало ей сердце на части. – Конечно, когда привыкаешь каждую неделю получать от одного и того же человека письма, а потом письма прекращаются, сначала чувствуешь себя не очень, – сказал он с какой-то бодростью, словно это не его беда вовсе. Потом вдруг выпалил: – Но она мне этого так и не сказала! На Рождество казалось, что ей намного лучше, а потом все это полугодие она писала мне и не сказала ни слова! – И мне не говорила. Не думаю, чтоб она кому-то об этом говорила. – Я не кто-то! – начал он и умолк. – Конечно, и ты тоже нет, Полл. – Он взял ее руку и, слегка тряхнув, пожал ее. – Ты с моими гнусными прыщиками просто как волшебница обошлась. – Залезай в постель, замерзнешь. Саймон порылся в кармане лежавших на полу брюк, достал платок и высморкался в него. – Полл! Подожди, хочу спросить тебя. Все время думаю об этом… и не могу… – Он примолк, потом медленно выговорил: – Что с ней сейчас происходит? То есть она что, взяла и перестала быть? Или еще куда отправилась? Может, тебе это глупым кажется, только все это вообще… смерть, понимаешь, и все такое… я придумать не могу, что оно такое. – Ой, Саймон, я тоже не могу! И я тоже столько пыталась понять это. – Как думаешь, – мальчик кивнул в сторону двери, – они-то знают? То есть в любом случае нам они ничего не говорят, так, может, это просто еще одно, о чем они считают недостойно упоминать? – Сама раздумывала об этом, – призналась Полли. – В школе, конечно, толкуют про небеса, потому что притворяются страшно верующими: ну, знаешь, каждый день: молитвы о живых, молитвы за любого из выпускников, кого на войне убили, а по воскресеньям директор ведет беседы о патриотизме, о том, что надо быть христианскими солдатами, чистыми сердцем и достойными школы. И я знаю, когда вернусь, он опять заговорит про небеса. Только все, что они говорят об этом, мне представляется до того идиотским, что мне трудно поверить, будто кому-то захочется отправиться туда добровольно. – Ты имеешь в виду играть на арфе и носить белые одежды? – И все время пребывать в счастье, – жестко произнес он. – Я же вижу, что люди просто вырастают из счастья, люди против него, потому как без конца заставляют других делать такое, что непременно обрекает их на несчастье. Вроде того, чтоб отсылать тебя на большую часть жизни в школу, как раз тогда, когда тебе, может, дома хорошо. А потом желают, чтоб ты притворился, будто тебе это нравится. Вот что, по правде, меня и сокрушает. Все время приходится делать то, что кому-то другому нужно, а потом еще и делать вид, будто это нравится. – Мог бы самим им сказать, полагаю. – В школе никому говорить нельзя! – воскликнул в ужасе мальчик. – Скажешь что-нибудь подобное, тебя, считай, убьют! – Наверняка не все учителя такие! – А я и не говорю про учителей. Я про парней говорю. Все стараются быть одинаковыми, понимаешь. В любом случае, просто я подумал, спрошу-ка я тебя… ну знаешь, про смерть и так далее. Полли быстро обняла Саймона, после чего оставила его. Сейчас, подумала она, еще до того как поиграть с Уиллсом, она напишет Саймону, уже решив молчаливо взять на себя отправление ему еженедельных писем в школу. Опустив шторы в комнате родителей, взяла коробку с безделушками и понесла в спальню, которую по-прежнему делила с Клэри. Пока она шла переходами до галереи над прихожей, то улавливала различные отдаленные звуки: Дюши играла Шуберта, граммофон в дневной детской наигрывал уже глубоко процарапанную пластинку «Пикник плюшевых мишек», произведение, которое ни Уиллс, ни Роли никогда не уставали слушать, радио Брига, который всегда включал приемник, когда не желал ни с кем говорить, и прерывистый стрекот старой швейной машинки, на которой, предположила Полли, тетя Рейч сшивала простыни с краев посредине – бесконечное занятие. Была пятница, день, когда обычно отец с вернувшимся на работу в фирму дядей Эдвардом приезжали на выходные, только на этот раз дядя Эдвард увез отца в Уэстморленд. Не считая этого, все по-прежнему жили обычной жизнью, словно ничего и не случилось, обиженно думала Полли, разыскивая писчую бумагу для письма Саймону, которое собиралась написать в постели, где было чуточку теплее, чем в доме (в общей комнате огонь разжигался лишь после чая – еще один способ Дюши сэкономить). Она решила, что лучше всего будет сообщить Саймону как можно больше новостей о каждом члене семьи. «Вот вести о людях, начиная с самого старшего, – написала она, что значило, начнется письмо с миссис Райдал. – Старушка Задира, бедняга, опять за завтраком распространялась про кайзера: она целиком не на той войне. Кроме него (я имею в виду кайзера), она много рассказывает о людях, о ком никто даже не знает, а потому ее беседу никто и поддержать не может. И у нее даже такая дорогая еда, как вареные яйца, расползается по всем кофтам, так что тете Рейч всегда приходится их отстирывать. Мы привыкли, что такое бывает с мисс Миллимент, и у нее это выглядит забавно, а вид того же у Задиры вызывает жалость. Дюши дает ей мелкие поручения, из которых она обычно выполняет половину. [Она собралась было написать: «Она все время скучает по тете Фло», – но передумала.] Бриг теперь ездит в Лондон в контору три дня в неделю. Он попробовал вообще не ездить, но до того заскучал, а тете Рейч трудно было придумать, что с ним делать, теперь она сажает его на поезд, а потом отвозит в контору, а раз в неделю оставляет в городе и отправляется за покупками и всяким таким. На днях он собирается сделать новую посадку деревьев, которые намерен перенести на большое поле, возле места, где вы с Кристофером устраивали свой лагерь, а так слушает радиоприемник или просит, чтоб мисс Миллимент или тетя Рейч почитали ему. Дюши не очень-то обращает на него внимание (хотя ему, по-моему, без разницы), просто идет и музицирует себе, в садике копается и распоряжается питанием, хотя наших запасов так мало осталось, что, кажется, миссис Криппс каждый продукт в лицо знает. Только старики, я заметила, привычек своих не меняют, даже если тебе или мне они кажутся очень нудными. Тетя Рейч, как я уже сказала, делает все, а к тому же еще и жутко мила с Уиллсом. Тетя Вилли с головой ушла в работу Красного Креста и еще ухаживает за больными в доме инвалидов, я имею в виду по-настоящему ухаживает, а не как Зоуи, которая просто приходит и сидит себе у несчастных больных. Зоуи опять прилично похудела и все свободное время тратит на подгонку одежды и на пошив новой для Джульет. Мы с Клэри обе по-настоящему в тупике. Не можем сообразить, как своей жизнью распорядиться. Клэри говорит, что, если Луизе позволили покинуть дом в семнадцать лет, то и нам должны, но я ей напомнила, что нас тогда всего лишь пошлют в ту дурацкую кулинарную школу, куда Луиза попала, только Клэри считает, что даже это расширило бы кругозор, над которым висит опасность (она говорит) сделаться невыразимо узким. Только еще нам обеим кажется, что Луиза стала более ограниченной с тех пор, как живет на свободе. Ни о чем не думает, кроме спектаклей да игры на сцене, и все рвется получить роль в радиопьесах на Би-би-си. Она ведет себя так, словно нет никакой войны, во всяком случае – для нее нет. Между нами, в семье ее весьма не одобряют, считают, что ей следовало бы пойти в женскую вспомогательную службу флота. Уже ввели карточки на горючее, не сказать, чтоб это как-то сильно затронуло нас, ведь весь уголь, который мы используем, идет на кухонную печь. Саймон, ты когда вернешься, я отведу тебя к доктору Карру, поскольку уверена, что он с твоими прыщами лучше справится. Должна идти, поскольку обещали Эллен выкупать Уиллса, а то ей очень тяжело нагибаться над ванной из-за больной спины. Привет тебе от любящей сестры – Полли». Готово, подумала она. Не очень-то интересное письмо, но лучше, чем никакого. Пришло в голову, что по-настоящему-то она не так много знает про Саймона, ведь тот всегда в школе, а на каникулах время проводит с Кристофером и Тедди. Теперь, когда Кристофер работает на ферме в Кенте, а Тедди на этой неделе пошел служить в ВВС, в ближайшие каникулы Саймону побыть будет не с кем. Его одиночество легло ей на душу такой тяжестью в вечер после похорон, а потом вновь дало о себе знать: жутким казалось, что о брате ей лишь то было известно, что делало его жизнь несносной. В обычное время она поговорила бы об этом с папой, только сейчас на такое решиться было трудно, а то и вообще невозможно: ее отец уходил все дальше и дальше ото всех, и к тому времени, когда мама умерла, он стал похож на потерпевшего кораблекрушение и оказавшегося на необитаемом острове. Положим, подумала она, всегда рядом Клэри, та полна идей, пусть многие из них и не шли на пользу, зато уже одно их количество не давало закиснуть. Клэри в детской поила Джульетту чаем: занятие длительное и довольно неблагодарное, крошки хлеба и капли патоки густо устилали подставку ее высокого стула, нагрудника и маленькие толстенькие беспокойные ручки, а когда Клэри пыталась сунуть ей кусочек в рот, девочка отворачивалась. «Ешь сейчас же», – твердила Клэри за разом раз. Ей хотелось вместе с Уиллсом и Роли поиграть с игрушечными машинками в их любимую игру в аварии. «Тогда попей молока», – сказала Клэри, протягивая ей кружку, но Джульетта попросту схватила ее, опрокинула вверх дном на подставку и зашлепала ладошками по разлившейся жиже. – Это очень неприлично, Джули. Дай мне салфетку или тряпку какую, скорей! Нет, я точно думаю, что дети – это катастрофа. Эта не годится, мне нужна мокрая тряпка или что-то в том же духе. Посмотришь за ней, ладно? Полли села возле Джульетты, но смотрела она на Уиллса. Заметила, как он оторвал взгляд от машинок, когда она открыла дверь, и как изменилось его лицо – с выражения внезапной надежды на отсутствие всякого выражения, что было хуже явного огорчения. «Он, наверное, всякий раз так делает, когда кто-то открывает дверь, – подумала она, – и сколько же еще это тянуться будет?» Когда Клэри вернулась, Полли подошла к Уиллсу и села рядом с ним на пол. Игра мальчику уже наскучила, он сидел, сунув два пальца в рот, и правой рукой теребил мочку левого уха. На нее он не смотрел. Прежде она думала, что смерть матери больнее всего сказалась на Саймоне, поскольку семейство вроде не различало его особенную утрату, теперь же она задумалась, а не было ли хуже всех Уиллсу, неспособному выразить горечь: он даже не понимал, что произошло с мамой. «Только ведь и я понимаю не больше чем Саймон, а вот взрослые, те просто притворяются, что понимают». – По-моему, все религии были придуманы, чтобы примирить людей со смертью, – заметила Клэри, когда они в тот день укладывались спать. Такой (для Полли поразительный) вывод был сделан после долгого обсуждения ими горестной доли Саймона и того, как устроить ему каникулы получше. – Ты вправду так считаешь? – Полли поразилась своему ощущению легкого шока. – Да. Да, именно так. Краснокожие индейцы с их благоприятными охотничьими угодьями… рай, или небеса, или возможность еще одной жизни в чьем-то другом обличье… не знаю всего, что они понапридумали, только, спорить могу, прежде всего именно с этого начались все религии. Оттого, что все в конце концов умирают, легче не сделалось ни единому человеку. Люди просто обязаны были сотворить какое-нибудь будущее. – Так, по-твоему, люди просто задуваются – как свечки? – Честно, Полл, я не знаю. Только уже то, что люди не говорят об этом, доказывает, до чего они напуганы. И в ходу у них жуткие фразочки, вроде «уйти из жизни». Куда, дьявол побери? Они не знают. Знали б, так сказали бы. – Так ты, значит, не думаешь… – Полли даже растерялась от чудовищности такого предположения, – ты ж не думаешь, что они на самом деле все же знают, но это чересчур жутко, чтоб о том говорить? – Нет, не думаю. Заметь, в таком деле я нашему семейству ни на волос не доверяю. Только люди про то немало написали. Вспомни Шекспира и его неведомые пределы[5 - Слова из монолога Гамлета: «неведомая страна, из чьих пределов не возвращается ни один странник». (У. Шекспир. «Гамлет», акт III, сцена 1).] и что это смысл, оправдывающий бедствие столь долгой жизни. Он знал куда больше любого другого, и если бы он знал, то сказал бы. – Правда? – Конечно, он мог бы вложить это в мысли Гамлету, а не людям вроде Просперо… он дал бы ему узнать, если б сам знал. – Хотя… Шекспир верил в ад, – заметила Полли. – А это уж чересчур – признавать одно без другого. Однако Клэри произнесла возвышенно: – Он попросту угождал модным взглядам. По-моему, ад – это всего лишь политический способ заставить людей делать то, что нужно тебе. – Клэри, множество вполне серьезных людей верили в это. – Люди могу быть серьезными и ошибаться. – Наверное. – У Полли появилось ощущение, что несколько минут назад разговор пошел не туда. – В любом случае, – сказала Клэри, протаскивая довольно беззубую расческу по волосам, – Шекспир, видимо, все же верил в царствие небесное. Как быть с этим? «Спокойной ночи, милый принц, и с пеньем ангелы тебя возносят к твоему покою»[6 - Прощальные слова Горацио («Гамлет», акт V, сцена 2).]… эта несносная Джули все волосы мне патокой избрызгала… если только не считать это просто вежливым оборотом прощания с лучшим другом. – Не знаю. Но я согласна с тобой. Не думаю, что кто-то и вправду знает. И это порядком меня беспокоит. С недавних пор. – Голос ее дрогнул, и она сглотнула. – Полл, я заметила за тобой что-то довольно важное и хочу сказать об этом. – Что? – Полли насторожилась и неожиданно почувствовала, что бесконечно устала. – Я о тете Сиб. Твоей маме. Всю неделю ты горевала о ней, жалея ее – и своего отца, и Уиллса, а теперь и Саймона. Я знаю, это оттого, что ты добрая и куда меньше себялюбива, чем я, но ведь ты же просто совсем не горевала, жалея саму себя. Я знаю, что жалеешь, но воли не даешь, потому как чувства других людей для тебя важнее собственных. Это не так. Это все. На какой-то миг Полли поймала в зеркале туалетного столика пристально изучавшие ее серые глаза, потом Клэри вновь принялась расчесывать волосы. Она рот уж было открыла сказать, мол, Клэри не понимает, чем это стало для Уиллса или Саймона… что Клэри не права… но не успела: все это поглотила теплая волна горя, Полли уткнулась лицом в ладони и разрыдалась, оплакивая собственную утрату. Клэри стояла недвижимо, ничего не говоря, а потом достала полотенце для лица, села напротив на кровать и просто ждала, когда Полли более или менее успокоится. – Получше примерно трех носовых платков будет, – сказала она. – Разве не забавно, что у мужчин платки большие, а они едва ли вообще плачут, наши же годятся только на то, чтоб ими галантно носик утереть, а мы плачем куда больше их? Сделать нам бульончик из мясного порошка? – Погоди минутку. Я весь день в ее вещах разбиралась. – Знаю. Мне тетя Рейч сказала. Я помочь не предлагала, потому как не думала, что тебе кто-то нужен. – Это так, только ты, Клэри, не кто-то, совсем нет. – Увидела, как Клэри вдруг слегка заалела. Потом, помня, что такого рода признания Клэри нужно делать дважды, сказала: – Если бы мне кто и был бы нужен, так это ты. Когда Клэри вернулась с исходящими парком кружками, они стали говорить о делах вполне практичных, вроде того, как бы им с Саймоном всем вместе пожить на каникулах у Арчи, когда у того всего две комнаты и одна кровать. – Не сказать, чтоб он приглашал нас, – рассуждала Клэри, – однако хотелось бы заранее предусмотреть любые глупые возражения из-за помещения. Мы могли бы спать у него на диване… если он у него есть… а Саймон мог бы спать в ванне. Или мы могли бы попросить Арчи взять к себе одного Саймона, а нас – как-нибудь в другой раз. Или ты могла бы поехать с Саймоном. – Ты наверняка хочешь поехать? – Могла бы, наверное, как-нибудь в другой раз, – ответила Клэри. Слишком беспечно, подумала Полли. – Лучше никому не говорить об этом, не то Лидия с Невиллом тоже захотят поехать. – Исключено. Впрочем, я лучше с тобой поеду. – Я спрошу Арчи, как ему удобней, – отозвалась Клэри. Атмосфера снова переменилась. После этого ей случалось плакать довольно часто – почти всегда, когда она того не ожидала, отчего было трудно, поскольку ей не хотелось, чтобы все семейство ее видело, однако в целом, как она считала, никто не замечал. Они с Клэри обе жутко простудились (что было на руку) и лежали в постели, читая друг другу вслух «Сказку о двух городах», словно бы устраивали Французскую революцию с мисс Миллимент. Тетя Рейч договорилась об отправке маминой одежды в Красный Крест, и Тонбридж отвез ее туда на машине. Когда прошла неделя с отъезда отца вместе с дядей Эдвардом, она начала беспокоиться о нем, о том, вернется ли он хоть сколько-то не такой печальный (только он не сможет, ведь не сможет, всего-то за несколько дней?), а больше всего о том, как быть с ним. – Так нельзя, – сказала Клэри. – Он все равно будет горевать, конечно, только в конце концов переживет. Мужчины могут. – Ты хочешь сказать, что, по-твоему, он женится еще на ком-то? – Эта мысль ее потрясла. – Не знаю, только легко смог бы. Я готова думать, что вторичный брак присущ семьям. Взгляни на моего отца… – Не нахожу, что наши отцы хоть в чем-то похожи. – Конечно, не похожи полностью. Но кое в чем другом – вполне и вполне. Вспомни их голоса. И то, как они целыми днями только и знают, что обувь меняют из-за своих тоненьких слабеньких ножек. Однако твой, наверное, вовек снова не женится. Полл, я вовсе не бросаю на него тень. Просто учитываю человеческую природу. Мы все не можем походить на Сиднея Картона[7 - Сидней Картон – главный герой романа Чарльза Диккенса «Сказка о двух городах».]. – Надеюсь, нет! Если б походили, нас бы никого не осталось. – О, ты имеешь в виду, мы все пожертвовали бы жизнью ради кого-то другого. Так еще кто-то остался бы, глупышка. – Нет, если бы мы все… – И они втянулись в игру, основанную на риторическом вопросе, который Эллен постоянно задавала Невиллу, когда тот баловался во время еды. «Если бы все-все в мире разом заболели, очень было бы интересно. Я так думаю, мы все утонули бы», – произнес тогда, поразмыслив, Невилл, и тем, на что Клэри и намекнула, метко обратил в бессмыслицу все рассуждение. Однако, едва принявшись играть, обе девушки (порознь) почти сразу же поняли – игра уже утратила свою привлекательность, их остроумие потускнело и они больше не покатывались от него со смеху. – Мы уже выросли из этой игры, – грустно подытожила Клэри. – Нам теперь только и остается, что наперед поостеречься говорить такое еще кому-то, скажем, Уиллсу, Джули или Роли. – Должно же быть и что-то другое, – вздохнула Полли, ломая голову над тем, что бы это такое могло быть. – Есть, конечно. Конец войне, и возвращение отца, и возможность самим себя обеспечивать, потому как мы уж слишком тертыми жизнью для них будем, чтоб нас опекать во всем, а белый хлеб, бананы и книги на вид совсем не тертые, когда их покупаешь. И у тебя будет свой дом, Полл, ты только подумай! – Я думаю – иногда, – ответила она. Иногда ей не давала покоя мысль: а не выросла ли она и из дома, без того, чтобы, насколько она понимала, врасти во что-то другое? Семейство Весна 1942 года – Тетя Рейч, ты в Лондон? – Да. Как, скажи на милость, ты догадалась? – Ты надела свою лондонскую одежду, – пояснила Лидия, а потом, тщательно ее оглядев, добавила: – Честное слово, по-моему, ты красивее, когда не носишь ее. Ой, надеюсь, мои слова тебя не обидели. – Нисколько. Наверное, ты права. Я уж и не помню, когда у меня новые наряды были. – Я-то про то, что, на мой взгляд, они тебе как раз не лучше всего подходят. Ты, наверное, из тех, кому надо бы форму носить, чтоб все время одной и той же оставаться. Тогда можно было заметить, светится ли радость в твоих глазах. – Лидия стояла в коридоре перед раскрытой дверью комнаты Рейчел и смотрела, как та укладывает вещи в маленький (только на ночь-другую) чемодан. – Наряды тебя старят, – подбила она итог. – В отличие от мамы. Ее, по-моему, наряды молодят – лучшие ее наряды, конечно. – Не пинай плинтус, дорогая. Краска облетит. – И без того уже много облетело. Дом становится обшарпаней некуда. Жаль, не я в Лондон еду. – Дорогая, и что же ты там делала бы? – Пошла бы и погостила у Арчи, как другие везунчики. Он повел бы меня в кино, а потом пригласил бы на восхитительный ужин, и я смогла бы надеть подаренные на Рождество драгоценности, и мы ели бы бифштекс и шоколадный торт с cr?me de menthe[8 - Мятный ликер (фр.).]. – Такие, значит, твои мечты? – Рейчел пыталась сообразить, брать ей с собой домашние тапочки или нет. – Были бы, если б я позволила себе мечтать. Арчи сказал, что им на корабле мясо каждый день дают. Плоховато быть гражданскими, а уж быть гражданским ребенком… В ресторанах обязательно все по-другому. Ужасное невезенье жить там, где нет ни одного. Ты не пользуешься косметикой? А я буду. Буду красить губы очень темной красной помадой, как у кинозвезд, и ходить в белой меховой шубе, только не летом. И буду читать игривые книжки. – Какие-какие? – Ты поняла меня. Так по-французски говорится о не очень приличном. Я их буду глотать дюжинами в свободное время. – Кстати, о свободном времени, разве ты не должна заниматься с мисс Миллимент? – Каникулы же, тетя Рейч. Ты, наверное, этого и не заметила. Ой, да. И я попрошу Арчи повести меня в «Камеру ужасов» в Музее мадам Тюссо. Ты их видела, да? – Видела, наверное, только много лет назад. – Ну и что это за ужасы? Потому что мне лучше узнать до того, как я пойду. Невилл притворяется, будто он видел. Говорит, по полу кровь течет, но меня кровь не очень-то сильно интересует. Еще он говорит, что там стоны раздаются, как от пыток, но я не сильно верю, он же постоянно что-то выдумывает. Так слышно стоны? – Я уж сто лет как там не была, уточка моя, не помню… разве что сцену казни бедняжки королевы Марии Шотландской. Но, думаю, на каникулах мамочка как-нибудь свозит тебя в Лондон. – Сомневаюсь. Она меня возит только в больницу Танбридж-Уелс к зубному. А знаете, какой нелепый мистер Алабоун? Когда входишь к нему в комнату, он всегда стоит у кресла и делает два шага вперед, чтобы пожать тебе руку. Так вот, на ковре два протертых места, там, где он эти шаги делает, смотрятся и вправду убого, а если бы он походку сменил, такого бы не было. Можно подумать, что человек, у кого хватает ума делать дырки в чужих зубах, должен бы это понимать, правильно? Я обратила его внимание на это, потому как в войну шансы, что ему удастся купить новый ковер, довольно шаткие. Он же просто пробормотал: «Вполне, вполне», – и я поняла, что он и внимания никакого не обратил. – Люди редко следуют совету, – рассеянно заметила Рейчел. Ум ее занимали подсчеты, сколько раз умоляла она Сид не жить на бутербродах, найти жильца, который, по крайней мере, возьмет на себя долю расходов по дому и, возможно, будет понемножку готовить. «Мне нравится самой вести хозяйство. Потом, когда ты приедешь, любовь моя, мы сможем вести его вдвоем», – только и сказала на это Сид. Сегодня вечером будет еще один такой (все более и более редкий) раз. Наверное, подумала Рейчел, мне следовало бы научиться готовить. В конце концов, Вилли же научилась, впрочем, Вилли так легко даются любые новые дела. – Зачем ты берешь так много носовых платков? Собираешься ужасно грустить в Лондоне? – Нет. Только Дюши всегда велела мне брать шесть на выходные и дюжину, если мне случалось уезжать на неделю. Это просто вошло в привычку. Понимаешь, каждый день нужно доставать свежий платок, даже если вчерашним ты и не пользовалась. – Выходит, если уезжаешь на месяц, то надо брать сорок восемь носовых платков. А если едешь на три… – Нет-нет, тогда их надо стирать. А сейчас сходи попробуй отыскать Айлин и позови ее ко мне. – Оки-доки. Оставшись одна, Рейчел сверилась со списком. На одной его стороне значились места, которые надо было посетить до поезда. На другой – то, что она должна попробовать достать в Лондоне, завершив все дела в конторе, где в маленькой черной комнатушке она сводила счета и выслушивала повторявшиеся жалобы сотрудников, не стеснявшихся использовать ее как свою жилетку. По крайней мере, ей не придется сопровождать Брига, у него простуда перешла в бронхит, и доктор Карр запретил покидать ему дом до выздоровления. Мисс Миллимент найдет, чем его занять. Он редактирует антологию о деревьях, так она взвалила на себя такую долю работы, что, считала Рейчел, по праву заслуживает признания соавтором. Однако за тетей Долли нужен присмотр со стороны Дюши и Айлин, а это значило – со стороны Айлин, поскольку тетя Долли стойко хранила совершенно надуманную независимость перед сестрой и отвергала любую помощь. Это Айлин придется часами проводить на ногах, отыскивая предметы одежды, которые тетя Долли пожелает надеть. Рейчел чувствовала долг предупредить Айлин, что многие поиски окажутся бесполезными, поскольку тетя Долли зачастую выбирает одежду, которая уже много лет как перестала ей принадлежать. «Лучше всего говорить, что эта одежда в стирке, – наставляла она Айлин. – Память у бедняжки мисс Барлоу не та, что была когда-то. Просто подбирайте то, что сочтете наиболее подходящим». – Слушаюсь, мэм. – Еще ее лекарства. Она страшно пунктуальна в их приеме, а это значит, когда она забывается, то может принять вторую дозу. Будет лучше, если вы станете давать их ей за завтраком, а потом убирать, можете уносить в мою комнату. И еще на ночь она принимает одну желтую таблетку. – А как быть с ее мытьем, мэм? Она не пожелает, чтоб я ей ванну готовила? – Думаю, она предпочтет мыться у себя в комнате. – Рейчел чувствовала, что вряд ли стоит раскрывать глубокое отвращение тети Долли к ванным: та уверяла, что они опасны, ее отец запрещал ей принимать ванну чаще раза в неделю. – Она ляжет спать после девятичасовых новостей, так что вам нужно не опоздать. Благодарю вас, Айлин. Я знаю, что могу на вас положиться. Так, еще одно дело было сделано. Сколько же возни всего из-за двух ночей, подумала она, зато потом, когда я окажусь в поезде, то смогу предаваться мечтам о двух чудесных вечерах. Невезенье преследовало их с Сид уже не одну неделю. Сначала, разумеется, из-за бедняжки Сибил, потом Бриг заболел, а Дюши жутко простудилась, а значит, и не могла находиться с ним рядом. А потом Саймон вернулся на каникулы, и Полли все время теребила ее… в общем, было невозможно оставить дом больше чем на те часы, какие она проводила в конторе. Однако, так или иначе, но Сид, похоже, не понимала, что у нее в семье есть обязанности – как и в доме, на то пошло, – которые превыше удовольствий. Последний их спор по этому поводу (в чайной возле конторы Рейчел, куда Сид забегала за скудным сэндвичем) оказался довольно болезненным, после него она плакала, хотя, разумеется, так и не призналась в том Сид. Единственным местом, где можно было поплакаться, была крайне мерзкая женская уборная в конторе, на шестом этаже здания, где туалетной бумагой служили квадратики, нарезанные из газеты Evening Standart и прикрепленные к стене куском проволоки, а труба у бачка унитаза протекала. Сид либо считала, что ей хотелось возвращаться в Хоум-Плейс ухаживать за Уиллсом, тетей Долли и Бригом (что в какой-то мере было правдой, поскольку она с желанием занималась тем, что воспринимала как обязанность), либо, что еще хуже, обвиняла Рейчел в том, что та о ней не заботится, а порой, как тогда в чайной, и считала, и обвиняла разом. Она понимала: Сид одинока, скучает по преподаванию в школе для мальчиков, хотя недавно и взяла одного-двух учеников для частных занятий, и это подкрепило ее шаткие финансы, что ее работа на станции скорой помощи ей по большей части хуже горькой редьки, так ведь, в конце концов, нельзя же во время войны ожидать от жизни чего-то, кроме горечи и маеты. И то были лишь цветочки. Стоило ей подумать о тоске Клэри по своему отцу (от кого, разумеется, не было ни слуху ни духу с тех пор, как маленький французик Пипитт О’Нил привез с собой те обрывки бумаг), о том, насколько потрясла бедного Хью смерть Сибил, о Вилли, которая теперь видит, как ее сын становится боевым летчиком, и все реже и реже видится с Эдвардом, стоит ей подумать о бедняжках Уиллсе, Полли и Саймоне, которые – каждый на свой лад – пытаются примириться с утратой матери… стоит ей подумать обо всем этом, о чем угодного из перечисленного, то пропадает всякое желание сравнивать это со скукой, одиночеством и даже с довольно частой истинной усталостью, как с чем-то достойным жалоб. Она не всегда думает о других, мелькнула мысль, возвращая ее к Сид: то было серьезное обвинение. Она отправилась на поиски Дюши и нашла ее в общей комнате за разглядыванием фарфора на застланном газетой карточном столике. – Я уезжаю, Дюши дорогая. Привезти тебе что-нибудь из Лондона? – Не надо, разве что новую кухарку. – Разве Эди уходит? – Миссис Криппс сообщила, что Эди собралась поступать на службу в женские вспомогательные части ВВС. Она так наорала на нее, что Эди оцепенела, и еще одной тарелкой «коупленд» стало меньше в доме. – Ты говорила с Эди? – Пока нет. Только в любом случае я не чувствую себя вправе просить ее остаться. Даже восхищаюсь ею за желание послужить стране. К нам она пришла прямо со школы. Из деревни никогда не уезжала. По-моему, это довольно смело для нее. Но, само собой, миссис Криппс из себя выходит. Придется замену найти. Не знаешь, «Миссис Лайнз» все еще работает? Это довольно приличное агентство… на Кенсингтон, верно? Возможно, у них кто-то есть. В конце концов, кухарки, как правило, моложе призывного возраста. Иди, дорогая, опоздаешь на поезд. Но выясни, пожалуйста, действует ли еще «Миссис Лайнз». Если у тебя будет минутка. – Спрошу обязательно. И не забудь напомнить Тонбриджу заехать за настройщиком. – Не забуду. По крайней мере, не попросила меня заехать за чем-нибудь в армейско-флотский военторг, подумала Рейчел. Дюши снисходила до постоянных закупок в очень немногих магазинах и была убеждена, что все остальные слова доброго не стоят. Ткани для домашнего обихода она покупала в Robinson and Cleaver, одежду себе самой (приобретавшуюся от редкого случая к столь же редкому случаю) – в Debenham and Freebody, промтовары – в Liberty, а практически все остальное в армейско-флотском военторге на Виктория-стрит, поблизости от которого ничего другого не было. Поскольку сама Дюши в Лондоне не была с начала войны, она возложила на невесток и Рейчел обязанность удовлетворять ее скромные, но тем не менее точно обозначенные потребности. – У вас есть противогаз, мисс? – Благодарю, Тонбридж. Он уложен. Когда она устроилась на заднем сиденье и Тонбридж укрыл ей колени старым меховым покрывалом на войлоке, то подумала, до чего ж невероятна эта война: в сопоставлении противогаза и мехового покрывала, как в зеркале, виделось, во что обратилась ныне по большей части жизнь. «Или чем стала для таких бесполезных отсиживающихся по домам людей, вроде меня, – пришла вдогон мысль. – Я ничего не делаю, чтобы помочь покончить с войной. Я не делаю ничего полезного, кроме банальных вещей, которые кто-то другой, наверное, сделал бы лучше». Уныние, напавшее на нее, когда она наконец-то осознала, что дни ее любимого Детского приюта сочтены, вновь овладело ею. Приют вернулся в свой лондонский дом вскоре после мюнхенского сговора, но затем нехватка средств и нехватка девушек, желавших обучаться на медсестер, постепенно подмяла под себя все предприятие. Матрона уволилась, чтобы ухаживать за стареющим отцом, подходящую замену ей найти не удавалось, и ко времени, когда начались бомбежки Лондона, всему конец пришел в мгновение ока, поскольку помещение (в то время милосердно пустое) подверглось прямому попаданию. Но то был последний, а если честно, то единственный раз, когда она ощущала себя занятой какой-то работой. Нынче ей сорок три – слишком много, чтобы призываться в армию или искать возможность (или желание) записаться в добровольцы для чего-либо большего, нежели уход за родителями и другими родными, которые в ней нуждались. А потом в конце концов неизбежно наступит день, когда родители умрут, и тогда она обретет свободу жить с Сид, делать ее счастливой, поставить ее во главу угла, делить с нею все. Когда, как сейчас, она сама по себе, печальной представляется невозможность поговорить об их будущем с Сид, кроме тех случаев, когда они бывали вместе. Из-за того, что будущее это определялось смертью родителей, даже упоминать его, не то что обсуждать, было как-то неловко. В поезде она решила, что купит Сид граммофон, то, чего та сама никак не могла себе позволить. Мысль эта неожиданно доставила ей большую радость: так приятно было бы вместе выбирать пластинки, и Сид скрасила бы свое одиночество. Она подберет хороший механизм, с большим рупором и иглами из шипов, которые, говорят, меньше портят пластинки, чем стальные иголки. В обед она сходит на Оксфорд-стрит и выберет, а может, вполне успеет отвезти граммофон прямо к Сид на такси. Великолепная мысль – почти компромисс. * * * – Честное слово, дорогой, как только у меня появится ребенок, мне сразу понадобится найти какое-то другое жилье. Помимо того, что домик не только мал для мальчиков, он даже, если честно, не вполне годится для Джейми с малюткой. А бедная Айла не сможет никого пригласить погостить. Она умолчала, что сестрица мужа сводит ее с ума, она знала: люди, не ладящие друг с другом, попросту раздражают его. Они обедали в небольшом кипрском ресторанчике возле Пикадилли-серкус, который он называл удобным и тихим. Удобства она не заметила, но вот тишина… Не считая пары безутешных на вид американских офицеров, в ресторанчике никого не было. На обед они взяли довольно жесткие отбивные, обложенные рисом и консервированными бобами. Местечко было совсем не того сорта, куда он обычно водил ее, и, заходя, она все гадала, не конфузно ли ему водить на обед ту, чья беременность так бросается в глаза. Она уже предупредила, что вино ей нельзя, и теперь, под конец обеда, официант принес графин и налил ей воды в бокал. Вода была прохладной и отдавала хлоркой. На твердом стуле ей сиделось до крайности неудобно. На стене напротив нее висел плакат (разрисованный каким-то грязновато-желтым цветом) с невероятно голубым небом, горой с развалинами на вершине и свирепо улыбающимся священником греко-православной церкви на переднем плане. Официант подал крохотные чашечки с турецким кофе, опрокинув при этом три бумажные гвоздики, стоявшие на столике в вазе. Поправив цветы, он поставил перед ней блюдечко с тремя кусочками турецкого лукума, доброжелательно улыбнулся, глядя на ее живот, и произнес: «За счет заведения, для мадам». – Не сердись, дорогая, – услышала она. – Обед так себе. Но мне хотелось пойти куда-нибудь в тихое местечко, где могли бы поговорить. Этот кофе совершенно скотский. Мне не следовало его пить. Так ведь не очень-то и поговорили, подумала она. – А если в Шотландию? – теперь спросил он. – Жить я там не смогла бы! Я им не нужна. – Мне помнится, ты говорила, что нужна. – Это было только сразу после того, как Ангус умер. В них говорила обязанность предложить. Они бы в ужас пришли, если б я согласилась. – Она почувствовала, как ее охватывает паника. Он же не может… и наверняка этого не сделает… попытаться бросить ее сейчас в беде. – Я полагал, это могло бы быть выходом… на какое-то время… для старших мальчиков. Разом отвергая и хороня все, что могло бы быть сказано еще, она сказала: – Положим, что могло быть. Только в этом случае я бы их не видела. Повисла пауза. – Дорогая, я чувствую себя таким совсем-совсем никчемным. Чертовски жуткая ситуация. Я должен бы заботиться о тебе, а я не могу. У нее разом отлегло от сердца. – Знаю, что не можешь. Я это понимаю. У него лицо прояснилось. – Знаю, что понимаешь. Ты изумительный человек. – И он в сотый раз принялся говорить ей, как нет у него никакой возможности оставить Вилли, но тут, по счастью, подошел официант со счетом, и он отвлекся, чтобы расплатиться, а она отправилась на поиски дамской комнаты. Подправляя лицо (выглядела она и в самом деле не лучшим образом, утром переусердствовала с косметикой), чувствовала, как душу туманом обволакивает жалость к себе самой. Им некуда пойти, нет места, где они могли бы тихо провести время до отхода ее поезда. Полученное утром на Брук-стрит разрешение (ее оправдание перед Айлой за побег в Лондон) казалось натянутым и искусственным и совсем не обещало впереди никакого успеха, спину ломило от неудобного стула, от ее лучших туфель распухли ноги. Мысль о том, что, когда придет время появиться ребенку, в роддом ее повезет местный таксист, а она даже не сможет сообщить Эдварду, что отправилась, а потом будет приходить Айла и раз за разом талдычить, как похоже дитя на Ангуса и вообще на все семейство Макинтош, наполняла ее чем-то вроде раздражающего отчаяния. А потом эта жуткая неясность, что делать дальше, где жить, как подыскать дом: у нее почти восемь месяцев, а придется всем этим заниматься. Все это, похоже, чересчур. Она в осаде осмотрительности, одиночества и лжи… Так не годится. Она не должна сдаваться. Решила быть уверенной и жизнерадостной, так, лишь с оттенком беспомощности в делах практических. В последний раз укоризненно ткнула в носик пуховкой с пудрой и вернулась к нему. – Я подумала, – бодро сообщила она, – что мне лучше всего подыскать квартиру в Лондоне. Или, возможно, даже небольшой домик. Не совсем понимаю, как к этому подступиться, но уверена, что это было бы выходом. Где, по-твоему, мне следует поискать? Они не без живости обсуждали это, пока он вез ее на Виго-стрит, где остановился возле ювелирного Harvey and Gore, и повел ее покупать подарок. – Аметисты, – молвил он. – Уверен, мистер Грин, вы сможете подыскать нам прелестные аметисты. – И мистер Грин, по мнению которого, единственным недостатком мистера Казалета было отсутствие титула, потер руки и выставил массу видавших виды кожаных футляров, внутри которых на потертом бархате лежали различные броши, кулоны, ожерелья и браслеты с аметистами, оправленными в золото, иногда с жемчужинами или бриллиантами, а одно, которое особенно понравилось Эдварду, с крохотными камешками бирюзы. – Примерь его, – попросил он. Ожерелье ей не хотелось: где, скажите на милость, ей его носить? – но она расстегнула пальто и верх блузки, обнажила шею, которая так удачно и так унизительно оказалась для ожерелья слишком велика. М-р Грин пообещал, что цепь можно будет надставить сзади, сделать ее длиннее, но Эдвард сказал: нет, поищите что-нибудь еще. А вот что она хотела, так это кольцо, но как чувствовала: просить его об этом не надо. Вдруг припомнилось, как он вез ее с Лэнсдаун-роуд и швырнул ей на колени шкатулку с драгоценностями Вилли, они высыпались, и ее укололи ревность и горечь. На минуту даже пришла в голову вовсе сумасшедшая мысль: а нет ли целой связки женщин, у которых от него дети… и не привык ли совершенно елейный мистер Грин к его визитам с разными спутницами?.. – Дорогая, взгляни! Как тебе это? То было колье из подобранных по размеру овальных камней, вправленных в золото, тяжелое, простое и прекрасное. Она села, колье застегнулось на ней, и оно восхищало, а он спросил, понравилось ли ей, и она согласно кивнула: понравилось. – Если мадам не до конца уверена… – Многолетний опыт подсказывал мистеру Грину, что дамы, случается, покупают вещи, которые им не нравятся или не нужны, или покупают одно, хотя с куда большей радостью приобрели бы что-то другое. – Единственно только, не знаю, когда я буду его носить. Ответ прозвучал простой: – Чепуха, дорогая, разумеется, ты будешь его носить. – И когда мистер Грин отошел упаковать покупку, Эдвард склонился к ней и прошептал: – Ты можешь носить его в постели со мной, – а его усы щекотнули ей ухо. – Что ж, оно наверняка будет роскошно выглядеть рядом с уставной ночнушкой, – выдавила она из себя. – Дорогая, ты не носишь уставных ночнушек! – Нет, но скоро придется. Правительство уже распорядилось, чтоб никаких вышивок на нижнем белье. – Вот мерзавцы. Видимо, нам лучше прикупить его, пока оно из магазинов не исчезнет. – На белье нужны купоны, дорогой, а их на всех не хватает. Эдвард подписал чек, а мистер Грин возвратился с тщательно упакованным белым пакетом. – Надеюсь, мадам, вам доставит большое удовольствие носить это, – сказал он. Когда они вышли из магазина, она поблагодарила: – Дорогой, большущее тебе спасибо. Изумительный подарок. Они ехали по Бонд-стрит к Пикадилли мимо разбомбленной церкви, вокруг заколоченной досками статуи Эроса и по Хеймаркет. На всех щитах значилась главная новость: «Мальта получает Георгиевский крест!»[9 - В течение 1941 года немецкие и итальянские войска после многочисленных бомбардировок и артобстрелов пытались штурмовать остров Мальта, но безрезультатно. 15 апреля 1942 г. король Георг VI наградил народ Мальты Георгиевским крестом в знак признательности за героизм.] Нижние окна зданий вокруг Трафальгарской площади были обложены мешками с песком. Около вокзала Чаринг-Кросс медленно вышагивал какой-то старик с плакатом на спине: «Конец света близок». Скворцы то и дело тучами закрывали небо. Договорились, что она приедет на следующей неделе, он поведет ее пообедать и поможет подыскать квартиру. – Дорогая, сожалею, что не смогу сам принять тебя. Увы, Хью привык по пятницам ездить со мной… ты же понимаешь. – Ничего страшного, дорогой. Разумеется, я понимаю. Она понимала, но это не мешало ей заботиться о себе самой. – Ты самая понимающая девушка в мире, – сказал он, помогая ей подняться в вагон поезда и вручая купленную для нее газету. – Боюсь, Country Life уже не было. – Неважно. Почитаю все про то, как Мальта получила Георгиевского крест. Он склонился, поцеловал ее, а потом, выпрямившись, принялся шарить в кармане. – Едва не забыл. – И положил ей на колени три монеты по полкроны. – Дорогой! Это еще зачем? – Тебе на такси, я отвезти тебя домой не смогу. – Это слишком много. И пяти шиллингов хватит. – Третья – это медаль Эдварда за храбрость, – улыбнулся он. – За то, что вынесла этот и вправду ужасный обед… и вообще все. Должен лететь, уже к Хью опаздываю. У нее на глаза навернулись слезы. «Лети», – произнесла она. После того как он ушел и поезд неспешно загрохотал над рекой, она сидела, глядя в окно (к тому времени в купе были и другие пассажиры), пытаясь разобраться в путанице своих чувств к нему. Обиды, раздражение, даже то, что придется этого ребенка родить без его открытой поддержки, что ей приходится столько денежных беспокойств одолевать, вся эта загвоздка с поисками, где жить, самой устроиться там с четырьмя нуждающимися в заботе детьми – она не знала, каким чудом окажется способной платить за ученье трех мальчиков в школе, не говоря уж об этом, еще одном. Родители Ангуса предложили немного на самого старшего, только у них тоже денег нет, да и мысли у них те же, что и у Ангуса: единственная подходящая школа – это Итон. Разочарование: вот к чему она пришла после четырех лет связи… больше четырех лет вообще-то… и ничуть не преуспела в том, чтобы он ушел от жены и женился на ней… «Пусть даже я и не всегда хотела этого», – мелькнула мысль. Когда она впервые встретила его, то у нее в голове и в душе все словно просто перевернулось: тогда он казался самым привлекательным из всех знакомых ей мужчин, Ангус же, как поняла она тогда (до чего забавно, что раньше ей это в голову не приходило), был абсолютно никчемен в постели, совсем. Непробиваемый романтик, он увлекся ею потому, что она напоминала ему одну актрису, которую он видел в пьесе Барри и обожал, зато к сексу прибегал нечасто (с извинениями, как можно поспешнее и в темноте), как человек, проявляющий прискорбную, но неоспоримую слабость, с какой она, как ему хотелось, имела бы так же мало общего, как ему грезилось. Эдвард тоже, по-видимому, считал, что секс по большей части дело мужское, но, когда первая прелесть восторга поулеглась, ей все ж пришлось признать, что он, похоже, не воспринимает ее чувств с тем вниманием к мелочам, что приносит удовлетворение, себя же он тешил до того открыто и до того щедро, что в отношениях с ним ей оставалось вести себя со своего рода материнской снисходительностью. Он раздевал ее, любовался ею, никогда не упускал случая сказать после, насколько ему было хорошо, как чудесна она была во всем, и ей стало довольно легко лгать в ответ и думать не об Англии, а о нем. И он устраивал так, что они очень хорошо проводили время и по-другому. Помимо ресторанов, танцзалов, подарков (ощущение такое, что быть с ним словно значило всякий раз отмечать день рождения, который он, по его словам, устраивал) ее привлекала в нем страсть – по тому очевидному факту, что он привлекал внимание едва ли не каждой женщины, которую встречал, но оставался с нею, что наделяло ее ощущением силы и избранности. Разумеется, случались времена, когда она раздумывала, насколько он верен, но тут оказывались замешаны ее неспешно возраставшие долгосрочные притязания на него. Широко смотреть на любую возможность – пусть даже лучшей политикой казалось неподтвержденное прегрешение. После того как Ангус умер, причин желать Эдварда в мужья стало столько и сделались они так тревожно сложны, что, стоило какой-либо из них заявить о себе, как она тут же вновь загоняла их в самые темные уголки под защиту зонтика, каким успела посчитать свою неумирающую любовь к нему. Разумеется, он был ее великой любовью: у нее от него ребенок, если не два, четыре года она терпеливо предоставляла ему себя, стоило ему захотеть, вся ее жизнь вращалась вокруг его присутствия, его отсутствия, его потребностей и его ограничений. Она никогда не заглядывалась ни на кого другого, ей сорок два, а значит, подсказывало чутье, вряд ли сейчас стоит начинать. Она глубоко и безвозвратно предана ему. Когда, как теперь, какая-то дьявольская крупица сомнения пытается возвысить голос, заявляя, что что-то как-то не совсем так в их отношениях, она отвергает сомнение целиком. Если что не так, она не намерена доискиваться. Она любила его – вот и все, что ей требовалось знать. * * * – Ты сказал ей? – Не смог, старина, на самом деле не смог. Уже почти был готов, но не смог. – Потом, различив на лице брата выражение полного осуждающего недоверия, Эдвард прибавил: – Она же в любую минуту родить может, бога ради… – Этого ты мне никогда не говорил! – Ну так сейчас говорю. Я просто не в силах огорчить ее. Тем не менее, – выговорил он спустя несколько мгновений, – формальности ей известны. Я никогда ей не лгал. Повисло молчание. Ему удалось до Ли Грин добраться, прячась от этого разговора за лихорадочными обсуждениями конторских дел, в которых у них не было согласия, только он знал: Хью его спросит. Так же, как знал, что теперь в любую минуту он задаст следующий вопрос. – Ребенок твой? – Да. – Боже! Ну и дела! – Тут он заметил, что его брат одной рукой достает из кармана сигарету, удерживая руль другой рукой, и самого его при этом даже дрожь пробивает, и, сделав усилие, прибавил: – Бедный малый! Это ж кошмар, должно быть! – Сделав еще усилие (поскольку представить себе не мог, что у кого-то без этого мог бы быть ребенок), выдавил: – Ты, должно быть, очень крепко в нее влюбился. И Эдвард признательно отозвался: – Еще бы! Влюбился, и давно. После этого, пока они ехали обратно к дому, в котором больше не было Сибил, Хью больше к этой теме не возвращался. * * * – Мисс Миллимент, милая моя! Когда же это случилось? – О-о… незадолго до Рождества, по-моему. На венке еще оставалось прилично ягод, а те подснежники за воротами конюшни еще не взошли, так что, думаю, должно быть, тогда и было. Я воспользовалась чемоданом как подпоркой, и какое-то время он, казалось, служил сносно, пока, как сами можете видеть, не сломался от нагрузки. Сломался, точно. Вилли, как только вошла в комнату мисс Миллимент в домике конюшни, сразу поняла, что не только кровать (поломка, которая была причиной ее посещения) нуждается во внимании, а в общем-то меблировка и практически все, чем владела мисс Миллимент. Открытая дверца платяного шкафа пьяно висела на одной петле, выставляя напоказ одежду, ту самую, в какой она приехала два года назад и которая не только ощутимо нуждалась в чистке, но и, как предвидела Вилли, уже не подлежала починке. Тогда комнату торопливо обставили по указаниям Дюши, однако викторианское отношение той к спальням, занятым либо внуками, либо прислугой, зиждилось на том, что в них не должно содержаться ничего, кроме самого необходимого, необходимое же состояло из мебели, которую при любых иных обстоятельствах выбросили бы. Вилли вспомнила, как спрашивала мисс Миллимент, есть ли у той прикроватная лампа и стол для письма, и, когда та ответила, что у нее нет ни того ни другого, то просто распорядилась, чтобы эти вещи отправили в домик. Но прийти и взглянуть самой так и не удосужилась. Ей стало стыдно. – Мне жаль, Виола, дорогая, что я доставляю столько хлопот. – Вы тут ни при чем. Это моя промашка. – Опустившись у кровати на колени, она попробовала вытащить зазубренную сломанную ножку кровати из чемодана, крышку которого та разворотила, матрац при этом неловко накренился почти до земли. – Это же до ужаса неудобно, представить себе не могу, как вы тут глаза-то сомкнуть могли. – Извлечь сломанную ножку не удалось, и, чувствуя вину за создавшееся положение в целом, она заявила: – Вы на самом деле могли бы раньше сказать мне! – Полагаю, должна была. Во всяком случае, это не ваша вина, Виола. Не могу позволить вам чувствовать такое. И у Вилли появилось мимолетное ощущение, словно она вновь в школьном классе, где, случалось, она говорила одно, а чувствовала другое, – и это всегда было заметно. Остаток того дня она провела за переоборудованием комнаты мисс Миллимент. Прежде всего это значило убедить Дюши. Хранилось много мебели из домика Груши, которую она легко могла бы взять, ничего не говоря свекрови, однако постепенно выяснилось еще одно постыдное обстоятельство: прислуга не убирала комнату мисс Миллимент, а всего-то обременяла себя тем, что раз в неделю укладывала стопку чистых простыней на нижнюю ступеньку узкого крылечка домика. На все остальное ее имущество, нуждавшееся в стирке, внимания не обращалось, и Вилли обнаружила, что сырая ванная комнатушка полна замоченных панталон, нижних рубашек и чулок, которые мисс Миллимент стирала в ванне, при том что возраст, грузность, близорукость и неумение сводили на нет ее способности заниматься домашними делами. Комната ее утопала в грязи и пропахла старой одеждой. – Я вычищу комнату, Дюши, дорогая, но, право, полагаю, что одна из служанок должна застилать ей постель, вытирать пыль и прочее. Дюши рассердилась и звонком вызвала Айлин, заметив: – Прислуга всегда ведет себе гадко по отношению к гувернанткам. – На мой взгляд, Дотти или Берта еще не в том возрасте, чтобы успеть набраться опыта общения хотя бы с одной гувернанткой. – Согласна, но это традиция. Они наслышатся о них от миссис Криппс или Айлин. Но не тревожься, дорогая. Прислугу можно заставить убирать эту комнату. – Вообще-то я предпочла бы это сама делать. – Она не сказала, что для нее невыносимо выставлять напоказ слугам жалкое убожество мисс Миллимент, но Дюши поняла. – Видимо, так будет лучше, – кивнула она. – Ах, Айлин, пожалуйста, пошлите ко мне Дотти и Берту. На кухне в тот день обеденное время шло напряженно. Дотти с Бертой так и сыпали дерзкими и мученическими оправданиями: никто им не говорил про уборку в домике, откуда им было знать? Ей тоже никто не говорил про готовку для гувернантки, напирала в ответ миссис Криппс, так ведь и так ясно, что едой нужно снабжать всякого, кто в доме живет. Айлин несколько раз повторила, что к ней это отношения не имеет и что она уверена: заниматься надо собственным своим делом, – только она не может не сочувствовать этой несчастной старой леди. Берта залилась слезами и заявила, мол, что ни случись, всегда ее обвиняют. Тонбридж напомнил женщинам, что идет война, вследствие чего он, хотя двигать мебель и не его дело, естественно, приложил к тому руку, когда попросили. Эди совсем ничего не говорила. В то время стоило ей хотя бы рот открыть, так миссис Криппс голову бы ей оторвала или ядовитое замечание отпустила про людей, которые бросают других в беде, лишь бы немножко пофорсить и вырядиться в военную форму. Через четыре недели она уйдет, твердила она себе, а тогда только они ее и видели. Помимо тарелки самой Мадам, она разбила миску для пудинга, две чашки и кувшин, из которого Мадам цветы поливала, – всякий раз после того, как миссис Криппс окликала ее, у нее все само из рук вываливалось. Во время чаепития сказано было очень мало. К обеду Вилли освободила комнату ото всего, имущество мисс Миллимент сложила на чехол, расстеленный на полу небольшой прилегающей спаленки, запаслась куском мыла, жесткой щеткой и ведром. Тогда-то она и обнаружила, что электрический водонагреватель в ванной не работает и что бедняжка мисс Миллимент обходится без горячей воды бог знает с каких пор. Она вернулась в дом, вызвала по телефону электрика, позаимствовала из детской электрический чайник Эллен и принялась за весьма неприятное дело – мести и скрести пол. Состояние гардероба мисс Миллимент ужаснуло ее, и она решила свозить ее в Гастингс или Танбридж-Уэлс пополнить его. У нее, должно быть, набралось несколько купонов на одежду, и, если в магазинах уже нет подходящих нарядов, они смогут купить ткани и пошить из нее. Сибил помогла бы в этом, подумала Вилли, в который уже раз осознавая, как сильно она тоскует без нее. Она так и не смогла установить сколько-нибудь близких отношений с Зоуи, она, разумеется, тянулась и к Дюши, и к Рейчел, зато с Сибил она могла посплетничать, посудачить о детях и собственной их юности, о первых порах замужества, а иногда и припомнить то, что простиралось во времена, когда они не носили фамилию Казалет. Брат Сибил погиб на войне, ее мать умерла в Индии, когда дочке было три года, и почти всем ее воспитанием до десяти лет занимались преданная айя, няня-индианка, да слуги в доме ее отца, а потом отец привез ее с Губертом обратно в Англию и оставил их там на попечение своей замужней сестры, которая отправила обоих детей в интернаты, где те сильно скучали по дому. Каникулы были только тем лучше, что они общались друг с другом, так и не поладив со своими кузенами и кузинами: «У нас был свой тайный язык, урду, которого они, конечно, не понимали, вот и не терпели нас, а тетя моя нас винила в том, что мы с ними не ладим». Она помнила довольно ровный, очень английский голос Сибил, каким она говорила это, как она добавила, что на урду они говорили куда больше, чем на английском, к которому относились как к языку чужих нудных взрослых. Зато, когда она спросила, может ли Сибил и сейчас говорить на урду, та ответила, что нет, никогда не говорила на нем с тех пор, как брат погиб. Погиб он перед самым заключением мира: горе мучило ее, когда она повстречала Хью. Особенно они сблизились в последние недели, с того самого утра, когда Вилли, войдя к Сибил в комнату узнать, не захочет ли она позавтракать в постели, застала ее рыдающей. – Закрой дверь! – прикрикнула Сибил. – Не хочу, чтоб кто-то слышал. – Вилли, закрыв дверь, присела на кровать и держала Сибил, пока та, успокоившись, не заговорила: – Я думала, что мне лучше становится, только – нет. – Последовало молчание, а потом, впившись взглядом в Вилли так, что та не могла отвести глаз, она выговорила: – Мне ведь не лучше, да? – И прежде чем Вилли собралась с духом, чтобы ответить, Сибил неожиданно произнесла: – Нет, не говори. Не хочу знать. Я обещала Хью, что… просто оттого, что пару ночей плохо спала… ради всего святого, Вилли, не говори ему, что я так расклеилась. Ничего не говори – и никому. И Вилли, знавшая, что Хью знал, но что и от него было истребовано такое же обещание, могла лишь закрыть глаза на эти блуждания в семейном лабиринте. Она обратилась к д-ру Карру, старалась уговорить того свести супругов вместе, поговорить, каждому взглянуть на происходящее в действительности. «Ведь каждый из них, – убеждала она, – считает, что делает лучше другому. Я и подумать не могу, чтобы вмешиваться в это. Каждый считает, что это последнее, что можно сделать для другого, понимаете». Она замолкла. Доктор заметил, что, по его мнению, она хорошо справляется с обязанностями сестры милосердия. Она старалась изо всех сил. Тот день в неделю, когда она работала для Красного Креста в больницах до войны, научил ее многому полезному. Обтирание одеялом, переворачивание больного, судна – все это постепенно пригодилось, и Сибил отдавала предпочтение ей перед любым другим любительским одолжением… Она ощущала себя полезной, как, если честно и, разумеется, в меньшей мере, ей мнилось, и сейчас себя ощущала. Интересно, думала она, мисс Миллимент еще кому-нибудь говорила про свою кровать и отсутствие горячей воды. Ведь наверняка должен же будет появиться кто-нибудь еще: Эдвард женится на женщине, которой достанется заботиться о его детях, заниматься прислугой, следить за питанием и выбираться с ним в гости. Вот только в гости нынче ходить не к кому, а когда она видится с Эдвардом, что случается даже не каждые выходные, им едва ли удается побыть одним. Не то чтобы она особо нуждалась в этом: одно из замеченного ею в этот последний год было как раз то, что Эдварда, по-видимому, меньше манили постельные утехи – к ее облегчению. Время от времени это происходило, разумеется, но она понимала, что на подходе время, когда это вряд ли вообще будет случаться. В последнее время перед тем, как отойти ко сну, они никак не могут найти, о чем поговорить: так, бесцельные разговоры о детях, несколько раз она пробовала уговорить его всерьез побеседовать с Луизой о том, насколько безответственно и дальше стараться получить работу в театре (ни малейшего недостатка в людях этой профессия, если это вообще профессия, не испытывает никогда), когда следовало бы подумать о занятии, куда более значимом в военное время. Муж находил отговорки, пытался сменить тему, а однажды, когда она из-за этого рассердилась, попросту заявил, что Луизу все равно призовут, когда ей двадцать стукнет, до чего всего год остался, так почему бы ей и не почудачить, пока можно? Такое отношение к дочери показалось ей совершенно легкомысленным. Луиза… Она и в самом деле от рук отбивается. Упорствует, чтобы жить в Лондоне, где, хотя и уверяет постоянно, что вот-вот получит какую-нибудь работу в театре, ничего с этим не получается: сыграла одну-две рольки в радиопьесах, а все остальное – одни ее всегдашние разговоры про прослушивания, про знакомства с людьми, которые рассматривают ее на какую-то роль. Расхаживает по Лондону, распустив волосы по спине, в брюках и чаще всего с заметным избытком косметики на лице. У Вилли сложилось, как ей казалось, исключительно здравое мнение о том, чтобы Луиза с Джессикой жили в доме у дедушки с бабушкой в Сент-Джонс-Вуд, но, к ее огорчению, ни Луизу, ни (что удивительнее) Джессику это вовсе не радовало. Джессика придумывала всяческие отговорки, главная из которых состояла в том, что она не желает ответственности, а Луиза заявила, что ей это несносно: она собиралась на пару со своей подругой Стеллой снимать комнату и вольно жить, как ей нравится. Она даже не успела возразить на это, как Эдвард заплатил тридцать шиллингов за съем квартиры и Луиза поселилась в ней. Одним святым угодникам известно, до чего девчонки дойдут, не спя по ночам и питаясь кое-как. А тут еще и этот Майкл Хадли. Его мать, леди Цинния, позвонила однажды и втолковывала ей, что нельзя позволить, чтобы ее сын разбил Луизе сердце, что, добавила леди, постоянно случается с девочками. «Но я-то что тут могу поделать, скажите на милость?» – спрашивала Вилли себя. К Майклу она относилась двойственно: с одной стороны, Луиза была слишком юна, чтобы ее всерьез домогаться, с другой – он был чертовски лучше тех ужасных актеров, с которыми она путалась в Девоне. Только он уж слишком стар для нее, а она в любом случае не вполне доросла до кого угодно – пока. Скорее уж голову вскружит, чем сердце разобьет, с горечью подумала Вилли: дела сердечные были ее тайной (и довольно ужасной) болью, как и многое другое, им в мыслях своих она уделяла очень много времени. Тот случай в Лондоне, что до того ее потряс, что даже сейчас (недели спустя!) она не в силах думать о нем спокойно, а когда пробовала, то, казалось, становилась жертвой какого-то раздвоенного видения того, что ей представлялось прекрасным, и того, что случилось на самом деле. Разумеется, связано это было с Лоренцо. Он прислал одну из своих редких открыток (вложенную в конверт), приглашая ее на концерт в какой-то церкви в Лондоне, где ему предстояло дирижировать небольшой хоровой пьесой собственного сочинения, которая будет исполняться впервые. Предвкушение обворожило ее. Тогда он – довольно неожиданно – попросил ее позвонить ему домой и сообщить, сможет ли она прийти: обычно о таком и речи быть не могло, поскольку ревность (неуместную, разумеется) бедной Мерседес неизменно воспламеняли самые невинные телефонные звонки ее мужу. Но, оказалось, Мерседес была в больнице, «а значит, я смогу пригласить вас поужинать после концерта», – сказал он. Это означало остаться на ночь в Лондоне. Первой мыслью Вилли было остановиться у Джессики, которая, как ей казалось, с ног сбивалась в родительском доме в Сент-Джонс-Вуд, но когда она позвонила и ответа не последовало, то передумала. Если она остановится там, то Джессика, возможно, тоже захочет пойти на концерт, и все будет испорчено. Хью приютит ее. Она поедет утром, пройдется по магазинам, возможно, позавтракает с Гермионой, а потом поедет к Хью принять ванну и переодеться к концерту. Она договорилась с Рейчел и Зоуи, чтобы те поделили меж собой заботу о всем необходимом для Сибил, достала ключ от дома Хью и несколько дней прожила в возвышенном предвкушении удовольствия. Вечер с Лоренцо, концерт, ужин наедине с ним (до сих пор им удалось лишь один раз чаю выпить вместе, когда он так обворожительно сопровождал ее в поезде полпути до Суссекса), время, наконец, когда они смогут поговорить о всех романтических и прискорбных сторонах своей привязанности, о своих былых и пожизненных обязательствах, о взаимной чистоте. Два вечера она провела, примеряя наряды, выбирая, какой, как она говорила самой себе, будет наиболее подходящим, пришла к выводу, что не годится ничего, и нацелилась на восхитительное посещение магазина Гермионы. В конце концов, у нее ни одной обновки не появилось еще с тех пор, как она Роли носила. Она позвонила Гермионе, которая заявила, что время идеальное, она только что получила для магазина летнюю коллекцию, пообещала накормить обедом. В те дни ожидания четверга она осознала, насколько глубоко окопалась в быте и долге, насколько осаждают ее незначительные, пусть и необходимые мелочи, и как она устала от всего этого. Все три дня она просыпалась утром полной сил и решимости, радуясь каждому дню, что приближал ее встречу с Лоренцо. Разумеется, она сказала Эдварду, что едет в Лондон, и полностью о том, чем будет там занята, он отнесся к этому мило, пожелал ей великолепно провести время и дал двадцать пять фунтов на покупку платья, «которое понравится, но которое покажется тебе не по карману». Ведь и все отнеслись к этому мило. «Должна заметить, что ты прямо вся сияешь», – сказала Лидия, когда Вилли подравнивала кончики длинных волос. – Мне всегда казалось, что взрослые все время проводят весело, но ведь ты не веселишься, да? Тебе ни единой веселиночки не достается. По-моему, такой добрый характер – это недостаток. Мам! Ты знаешь, от той жуткой очень-очень старой губной помады, какой ты пользуешься, когда в театр идешь, такой темно-красной в золотом тюбике, всего четвертушка дюйма[10 - Чуть больше половинки сантиметра.] осталась? – Откуда тебе так много известно про мою помаду? – Просто я случайно ее видела. Однажды. Когда случайно оказалась у твоего туалетного столика. Вот. Я подумала, не дашь ли мне ее как бы взаймы? Ты ею совсем больше не пользуешься, а Луиза сказала, что все равно этот цвет к твоей коже не подходит. – Тебе-то она зачем понадобилась? – Даже замечание Луизы не могло испортить ей нынешнего настроения. – Поупражняться. То есть когда-нибудь, совсем скоро в общем-то, я буду пользоваться всяким разным, и когда стану, то уж точно не захочу опозориться. Вот я просто и подумала, что смогу поупражняться, понимаешь, вечерами, когда никто не заметит. «И что такого?» – подумала она. У детей тоже веселья немного: никаких праздников с фокусниками и печеньями или удовольствий от Лондона. – Только ты должна делать это вечером, перед тем как помыться, – сказала мать. – Совершенно преданно обещаю. – Придется мыться чаще, чем хотелось бы, подумала дочь, но оно того стоит. В конце концов настало наконец-то утро четверга. «Ты заслуживаешь удовольствия, – сказала тогда Сибил, когда она заглянула к ней попрощаться. – Печально, что ты с Хью не пообедаешь, зато позавтракаешь с ним. И сможешь мне правдиво сказать, ухаживает ли за ним как следует миссис Каррутерс». – И не тревожься ни о чем, – дала совет Рейчел. – Просто наслаждайся. – И буду! – воскликнула она. Ей было радостно – совсем сама на себя привычную не похожа. День был великолепный: светило солнце, небо ясное с игривыми белыми облачками, форзиция сияла на задних двориках. Она села в поезд, на котором добирались в Лондон работавшие в нем, в нем было полно народу, все читали утренние газеты. «Принцесса Елизавета записывается на военную службу», – прочла она через чье-то плечо. А в мыслях свое: надо духи купить. Оставшееся в ее старом флакончике L’Origan сделалось темно-коричневым и пахло так, словно в нем всего лишь когда-то были духи. На ней было очень старое набивное платье, купленное у Гермионы еще до войны: почему-то ей всегда казалось, что, отправляясь покупать одежду, она непременно должна надеть что-то, прежде купленное в том же магазине. У нее не было пары приличных чулок, но она взяла с собой старые бежевые шелковые на тот случай, если не сможет приобрести новые. Бежевый цвет под что угодно подходит, думала она с легким сомнением. В годы ее молодости светлые чулки всегда были в тон, и менять что-то, как выяснилось, было трудно. Ее мать постоянно твердила, как чрезвычайно распространены были те изумительные оттенки, бывшие в моде до войны: бледнейший бежевый для молодых и светло-серый для пожилых. Гермиона носила чулки телесного цвета, но она была из тех, кто, какие чулки ни надень, хоть черные, все равно выглядела бы и чарующе и благородно. Она вспомнила (не в первый раз) о том случае, когда Дягилев сказал, похлопывая ее тростью по колену: «Pas mal, ma petite, pas mal»[11 - «Недурно, малышка, недурно» (фр.).]. Это, учитывая, что он считал колени самым уродливым в женской анатомии, и в самом деле походило на похвалу. Только, конечно же, именно о коленях люди все говорили и говорили, а ее определенно не были хороши. Но Лоренцо, кто, казалось, никогда не сводил горящих глаз с ее лица, их не замечал. Их отношения, радостно думала она (тогда), были в буквальном смысле более высокого полета. Они совершенно милейшим образом провели время с Гермионой, единственное, что сдерживало, это количество купонов на одежду в ее распоряжении, хотя Гермиона и заметила походя, что они смогут использовать возможности купонов несколько шире, что это предусмотрено. «Разумеется, такое мы позволяем только своим любимым покупателям, не так ли, мисс Макдоналд?» – И мисс Макдоналд, которая вряд ли когда испытывала нужду в купонах на одежду, поскольку, похоже, всегда (уже много лет) носила один и тот же сшитый наряд из пиджака в мелкую полоску и юбки, угодливо улыбалась и говорила: «Конечно же, мы так и поступаем, леди Небуорт». Она перемеряла десятки всякого, видимо, около десятка, зато некоторые вещи примеряла по два раза, вот и казалось, что десятки. Гермиона, наверное, догадывалась, насколько изголодалась ее подруга-покупательница по новой одежде, а потому подзадоривала ее примерять вещи, даже зная, что на самом деле они не подойдут. «Я должна быть разумной!» – твердила она себе, поглаживая заманчивейшую синюю блузку из шифона, заканчивавшуюся у шеи свободным бантом. – Что ж, дорогая, был бы у вас форменный морской костюм, а он вам, сказать правду, необходим, поскольку вы в нем были бы обворожительны, вы могли бы приобрести и эту блузку, которую не снимали бы все лето, а потом где-то у нас (найдите, пожалуйста, мисс Макдоналд!) есть рубашка из акульей кожи, на мужской манер, с запонками, которую вы могли бы носить с этим костюмом осенью. А уж после этого – любой старый кашемир… Она купила костюм. И платье из крепа какого-то грибного цвета, отделанное скучной оранжевой бархатной лентой, с накладными плечиками и рукавом пелеринкой. Купила она и блузку, и рубашку, и, наконец, летний пиджак или короткое пальто из мягкой ткани серебристого цвета, не отливавшей ни голубым, ни серым. И Гермиона подарила ей пару чулок, похожих на тонкую паутину, из нейлона, пояснила она, ей из Америки прислали. «Американцы поразительно щедры: буквально завалили меня ими», – сказала она. И была в высшей степени любезна, показав, как эти чулки надевать, что стало хорошим подспорьем: они были до того тонки, что Вилли всякий раз казалось, что у нее петля спустится, едва она к ним притронется. «Надо вывернуть низ чулка наизнанку, вот так, и, что бы вы ни делали, садитесь, когда надеваете чулки. Они просто чудо и служат дольше наших. Я никогда не понимала патриотизма голых ног – особенно при нынешних ужасных правилах на длину юбок». Утро стоило ей сорок четыре фунта (цены на одежду у Гермионы всегда указывались в гинеях), но при этом душою владела некая приподнятость, а вовсе не отчаянность мотовства. «Мисс Макдоналд упакует все для вас, пока мы будем обедать». Обедали в ресторанчике, который Гермиона называла своим резервом. Ее там, по-видимому, очень хорошо знали, их сразу же бросились обслуживать. «Не тратьте время на меню, – сказала Гермиона. – Без него нас накормят куда вкуснее». Начали они с чего-то похожего на паштет: «Готовят его, наверное, из полевых мышей или ежей, но на вкус изумительно», – за которым последовала форель на гриле и салат. Гермиона велела завернуть кости форели для магазинной кошки, бездомной животины, которую, как сама уверяла, нашла жалобно плачущей в Гайд-парке. «Вся насквозь в червях и блохах, но такая миленькая. От нее бедняга мисс Макдоналд ужасную сенную лихорадку подцепила, но тут уж ничего не поделаешь». Было известно, что к животным Гермиона относится добрее, нежели к своим служащим, хотя вызывает преданность к себе и у тех, и у других. – Эдвард поведет вас вечером в какое-нибудь милое местечко? – спросила она, когда перешли к кофе. – Он в отъезде, в Ливерпуле, кажется, следит за погрузкой дерева. Я приехала на концерт одного приятеля, – добавила она насколько могла беззаботно, но почувствовала, что краснеет. Гермиона изучающе глянула на нее своими холодными серыми глазами. «Какая прелесть», – выговорила она. После обеда отправилась купить кое-чего на Бонд-стрит, сказав, что заберет купленную одежду, когда поедет в такси обратно. Купила косметику, лебяжью пуховку для пудры в носовом платке из шифона, палочку твердого одеколона для Сибил (протирать ей лоб). Духов нигде не было, кроме лавандовой воды, единственных духов, которые ее мать позволяла девочкам. «Так я и чувствую себя как девчонка», – подумала она. Странное и восхитительное ощущение: приехать в Лондон, не имея на руках обременительного перечня покупок для всего семейства – детские ботиночки для Уиллса и для Роли, летний жилет для тети Долли, заумную галантерею для Дюши (жуткие средства вроде тех, что для сохранения одежды), тональные кремы для Клэри и Полли, беготня за бритвенными лезвиями для мужчин, которых нынче им всегда не хватает… о, все, на что у нее ушел бы целый день, к концу которого она совсем из сил выбилась бы. Ей не надо наведываться с осмотром в пыльный дом на Лэнсдаун-роуд, не надо терпеть муки за обедом с Луизой, когда разговор состоял бы из ее вопросов и нежелания Луизы отвечать на них. Ей не надо навещать Джессику в Сент-Джонс-Вуд, что неминуемо привело бы к порицанию сестры: Джессика, похоже, управляется с рядом небольших волонтерских работ, которые вольна делать, когда захочет, и не делать, когда не хочет, – кончилось бы это обидой и завистью, чего никому не хочется. Вместо этого она накупила подарков: соломенную шляпу цвета кофе с молоком для Лидии с венком из подсолнухов, переплетенных с лютиками и маками, жакмаровые шарфы для Рейчел и Зоуи, лавандовую воду для Дюши, коробку шоколадок для тети Долли и модельки машинок для Уиллса и Роли. В такси, забрав одежду у Гермионы и рассекая по Бэйзуотер-роуд, она думала, до чего же приятней сейчас выглядят Кенсингтонские сады, когда в них убрали все оградки с дорожек, и вдруг вспомнила, что ничего не купила для девочек: утром надо будет сделать. Таксист помог ей занести коробки и пакеты в дом. «Как я понимаю, у кого-то Рождество, – улыбнулся он. – И мы не знаем, что на все это скажет муженек, ведь так? На то они и женщины, ведь так? Мужчины делают – женщины берут. Мне не понять. Благодарю вас, мадам». Дом Хью был опрятен, довольно чист, вот только воздух в нем был спертым, как в месте, где появляются нечасто. Свободная комната была на верхнем этаже, там же, на полпролета ниже, располагалась и ванная. Пока она мылась и облачалась в морской костюм с блузкой из шифона, решила, что ей нужно, даже необходимо выпить. Близилось время начала концерта, а значит, встречи и последующего общения с Лоренцо, и она чувствовала, как начинает нервничать. Хью не стал бы возражать, если бы она выпила, он даже сожалел, что не сможет вернуться вовремя и выпить с нею перед ее походом на концерт. Ставни в гостиной были закрыты, а в буфете с напитками стояло несколько бутылок, из которых какое-то время явно никто не наливал, они были по большей части почти пусты, но она отыскала одну с остатками джина и еще липкую бутылку «Ангостуры»[12 - «Ангостура» – крепкая пахучая настойка красно-коричневого цвета, содержащая 45 % спирта.], приготовила себе розовый джин и с бокалом в руке поднялась обратно по лестнице плеснуть в него воды в ванной. Вооружившись коктейлем и сигаретой, она принялась за создание макияжа. Перестаралась, стерла все кольдкремом и начала сначала. Вторая попытка оказалась немногим лучше: она поняла, что по-настоящему не рассматривала свое лицо довольно давно (а для нее рассматривать значило критически оценивать). Теперь же ей было видно, что губы стали гораздо тоньше; как она полагала, это произошло, должно быть, после того, как ей пришлось удались практически все зубы. Линии, идущие от крыльев носа ко рту, стали не только более выраженными, но и опустились ниже, что не доставило ей удовольствия. Она улыбнулась, но улыбка казалась искусственной, какою она и была: она не могла найти ничего, чему стоило бы улыбнуться. Глаза и скулы оставались прежними и, разумеется, никуда не подевался слегка раздражающий вдовий мысок, спускавшийся кособоким треугольником на лоб. Волосы стали белее, что было лучше, чем тот цвет устричных раковин, какой лежал на них немало лет, утешало и то, что волосы оставались густыми и естественно вьющимися. Ее лицо из тех, которые, оживляясь, становятся лучше. Она ни сейчас, ни прежде не была классической красавицей, такой как Джессика. Эти скорбные грезы прервал внезапный страх не найти такси в Лэдброк-Гроув и опоздать на концерт. Но такси нашла и не опоздала. Публики на концерт явилось много, церковь была почти заполнена, и хор (около шестидесяти человек, уже на месте) расположился полукругом в три ряда вокруг места, отведенного оркестру. Все хористы были в белых сорочках и – соответственно полу – в длинных черных юбках или брюках. Все выглядели усталыми, однако, поскольку почти все хористы были из любителей и уже успели отработать целый день, прежде чем прийти петь, свет, исходивший от высоких бронзовых канделябров, во всяком случае, не льстил никому. Она глянула на тонкий листок с программой, отпечатанной с помощью трафарета фиолетовой краской. «Перселл, Барток, Клаттеруорт», – прочла она, «Страсти святого Антония». Оркестранты (их было немного, камерный оркестр самого малого состава) занимали свои места, а потом появился он в черном фраке и белом галстуке. Легкой россыпью прошлись аплодисменты, и, когда, отвечая на них, он повернулся, ей показалось, что он видит ее, но особой уверенности не было. – Честное слово, я увидел вас сразу, – убеждал он, – моего доброго ангела, – и он опять сжал ее руку, да так, что стало больно от колец. К тому времени они уже сидели в такси – наконец-то наедине. – Куда вы меня везете? – спрашивала она, полная восторга при мысли об ужине при свечах в каком-нибудь приличном ресторане. – А-а! Увидите, увидите, – ответил он, и она снисходительно улыбалась: он, похоже, был возбужден, как мальчишка… или как она сама. Когда машина остановилась и он расплачивался, она увидела, что оказались они на Керзон-стрит, совсем рядом с магазином Гермионы, у входа на Пастуший рынок. Вот было бы странно, подумалось ей, если бы он повел ее в тот же самый ресторан, где она обедала. – Дайте мне вашу драгоценную руку. – И он вывел ее через широкую арку на узкую улочку (кругом была сплошная темнота), подвел к какому-то подъезду с незапертой дверью (Лоренцо ключом не пользовался), и они одолели два лестничных пролета узкой и крутой лестницы. – Куда это вы меня ведете? – спросила она, стараясь, чтобы в голосе ее звучали простое любопытство и забава, однако сама слышала, что в нем не было ни того, ни другого. – Вот и выпал нам, мой ангел, случай немного побыть наедине, – ответил он, возясь ключом в двери на площадке, куда они забрались. Он щелкнул выключателем, и свет залил маленькую захламленную комнатушку, окна которой были наглухо закрыты ставнями, а на полу теснились стол, два стула и просторный диван-кровать без покрывала. Стол украшали две бутылки из-под кьянти с воткнутыми в них свечками, тарелки и бокалы, рядом со счетчиком горел газовый огонь, а повыше над ним находилась каминная полка, заваленная пыльными открытками. В одном углу она заметила очень маленькую раковину с электрическим водонагревателем, подставка для сушки которой была завалена немытой посудой. Он возился со спичками: зажигал огонь и свечи на столе, – от его суетливых шагов с лохматого ковра вздымались легкие клубочки пыли. Она в нерешительности встала в двери, где он отпустил ее руку. Чувствовала себя в полном замешательстве, словно бы еще немного, и она окажется и вовсе не в себе, к чему примешивалось и простое разочарование. Ей-то местом для их рандеву тет-а-тет виделся уютный, прелестный, романтический ресторан, а не эта убогая спальня-гостиная с застоявшимся и слегка тошнотворным воздухом, но, с другой стороны, вид у него такой счастливый и восторженный и он так трогательно исполняет почетный долг хозяина: откидывает бумажную салфетку с блюда на столе, на котором небольшой пирог соседствовал с двумя помидорами, потом бросается к подставке для сушки у раковины, где в ведерке стояла бутылка вина, и, когда он раскручивает проволоку на горлышке бутылки, она понимает – шампанское. Вот он приближается к столу, вынимает платок, которым утирал лоб в конце концерта, и оборачивает им бутылку: «Подставляйте бокал, дражайшая, или оно от нас убежит», – и высвобождает пробку, которая выходит с легким хлопком. «Ха-ха!» – вскрикивает он, словно бы пораженный своим достижением. Наполнил оба бокала по самые края и опустился на колено, вручая один из них ей. «Наконец-то!» – произнес он, не сводя с нее взгляда, в котором светилось пылкое обожание, такое волнующее и такое привычное. – Присаживайтесь, дорогая леди, – взяв за руку, он повел ее к дивану, – здесь удобнее, чем на этих кухонных стульях. Сам сел рядом. Выговорил хрипловато: «Выпьем за нас». Они выпили. Шампанское было теплым. Он посадил ее в головах дивана, и она заметила, что простыни и наволочки на подушках были заметно серыми. В голове ее мелькнула мысль, что, по-видимому, он не смог позволить себе вывезти ее на ужин и это было наилучшее, что он в состоянии предложить, и она сказала, как великолепно шампанским отпраздновать его первое исполнение нынешним вечером. «Наше первое исполнение», – сказал он и подлил в бокал. Она не совсем вникла в смысл сказанного (явилась одурманивающая мысль: уж не собирается ли он ей посвятить «Страсти»?), а потому улыбнулась в ответ и согласилась на его предложение снять костюмный китель: в комнате и в самом деле стало весьма тепло. Жил ли он здесь, пока жена лежала в больнице, и, кстати, как ее здоровье? Нет-нет, здесь он не жил, просто одолжил на вечер комнатку у одного очень доброго приятеля, который сейчас в отъезде. Милосердие как-то повлияло на пазухи жены, прибавил он, ничего серьезного, но они заставили ее помучиться. – Только сегодня вечером мы можем оставить позади все заботы. Мы свободны, как воздух. О, любимая моя, если б ты только знала, как жаждал я этой ночи! Позволь мне ласкать тебя! – И, выхватив у нее бокал, поставил его на пол, затем обхватил ее голову в ладони и принялся осыпать лицо поцелуями. Начал на романтический лад со лба, перешел на глаза, но, когда он добрался до ее губ, ее стал пробирать нервный страх, как бы его не занесло чересчур далеко. – Мы должны быть… – удалось выговорить ей, но он запечатал ей рот поразительно крепкими губами и в то же время опрокидывая ее так, что она оказалась полулежащей на кровати. «Поужинать мы сможем после», – изрек он. Тогда-то, наконец и определенно, она и осознала, чего он добивался – и для чего притащил ее в эту жуткую каморку. Потому как вдруг не только сама комната, но и все вообще показалось жутким. Последовала самая неприличная борьба, пока она отбилась от него, села прямо и напомнила обо всех обязанностях, какие оба несли перед другими людьми, и что они оба давали слово сносить их, ничем не нарушая. Удивительно, но поначалу он отнесся к этому так, словно дело было в ее стыдливости – жеманности даже (ей такое предположение ничуть не польстило). Но когда она заявила, что всегда считала, их любовь должна быть платонической, он в ответ признался: попросту возможности не было для чего-то получше. Дело было вовсе не в намерении отбить ее у мужа: он лучше других понимал неосуществимость такого, – но так, немножко в стожку поваляться, сделать то, о чем никто никогда не узнает, в этом уж точно никакого вреда нет? «Я люблю тебя до безумия», – прибавил он. «Я люблю Эдварда», – был ее ответ. Эта пара полуистин не убедила ни ее, ни его. Он стал обижаться, а она… она почувствовала, как все рушится, опускается от чистой, романтической привязанности до простой похоти. Это было омерзительно: смотреть теперь на него, маленького потного дующегося человечка, – и как это только могла она наделить его стольким благородством и очарованием? Ее охватило нечто вроде смятенного отчаяния, когда она поняла, что большей частью их отношений упивалась в его отсутствие. Он не был – и никогда не мог быть – предметом ее мечтаний. Было одно-единственное желание: уйти, выбраться из этого места. Сделать это было не так-то легко. Он перемежал предложения поесть и еще выпить с окольными обвинениями: ничто в ее поведении не наводило его на мысль, будто он ей не по нраву, – и, что еще хуже, перепевами все той же беспечной похотливой мелодии. Это и ранило, и привело ее в ярость: мысль когда-либо оказаться объектом чьей-то мимолетной прихоти была до того обидно противна ее натуре, что ей вдруг стало легко подняться, заявить о своем уходе и не позволить ему проводить ее до такси. Понадобилось время, чтобы отыскать выход с Пастушьего рынка, который, даром что погружен во тьму, был напичкан подвальными клубами, шлюхами, расставленными на равном расстоянии, как фонарные столбы, отголосками отдаленных песнопений с такими захлебывающимися крещендо, какие обращают пение в пьяный ор. Было очень холодно, улочки сплошь обросли углами – минуя один из них, она едва не столкнулась с парой американских военных, остановившихся прикурить сигареты, в свете зажигалок она и разглядела, кто они такие. – Простите меня, леди, – произнес один из них. – Не хотите ли выпить? – Нет, благодарю, – ответила она, а потом что-то заставило ее продолжить: – Я ищу такси. И тут же американец предложил приятелю: – Брэд! Давай поймаем леди такси. И поймали. Проводили ее до Грин-парк, подождали, пока показалось свободное такси, остановили машину и усадили ее. – Огромное вам спасибо, – произнесла она, ей плакать хотелось от такой нежданной доброты. – Счастливо прокатиться. – Они стояли и – она видела – смотрели ей вслед. Сидя в машине, она молилась, чтобы Хью уже лег спать или, поскольку было рано, еще не пришел домой. Увы, разумеется, он был дома, горя от нетерпения предложить ей выпить и расспросить про то, как у нее вечер прошел, потолковать, что дальше делать с учебой Полли. И только в полночь смогла она, сославшись на усталость, добраться до постели, где надеялась после выпитого виски милостиво забыться сном. Забыться-то забылась, да ненадолго: проснулась, проспав, как выяснилось, всего два часа. Виски после шампанского на пустой желудок дало о себе знать: мучила бешеная жажда, голова раскалывалась, а когда она зажгла свет, шатаясь спустилась по лестнице в ванную, то ее одолели волны тошноты, стало больно от безудержной рвоты. Тошноту сменило унижение, и она сидела, дрожа, в постели, потягивая воду, и гадливо вспоминала каждую мелочь того омерзительного вечера. Разумеется, она винила себя, наивность и доверчивость, но больше винила его: за то, что флиртовал с ней, называя это любовью, за то, что вел себя как жалкий мелкий притворщик, как она выразилась. «В стожку поваляться… немного позабавиться по-тихому… невинная забава» – как будто любовные утехи с нею не имели бы никаких последствий ни для нее, ни для него! Вилли думала, что Лоренцо так хорошо понимает и ценит ее, но на деле он питал к ней ничуть не больше уважения, чем, ясное дело, к любой женщине, какую считал доступной. Она плакала – с трудом поначалу, постольку испытывала гнев и унижение. Не счесть месяцев, которые она прожила в мире грез, населенном этой ее тайной жизнью, которой она могла наслаждаться, поскольку ее совершенство не подлежало сомнению. Таившаяся в душе убежденность, от которой она всегда страдала, что жизнь ее некий вид трагедии, поскольку отсутствует необходимейший элемент, возвращалась к ней сейчас со всей своей жутко знакомой силой. Испытывать взаимную любовь и вынужденно отказаться от нее – это одно, обнаружить, что ужасающее несходство их чувств друг к другу вовсе исключает то, что ей виделось любовью, – это другое. Теперь было ясно, что им двигала одна лишь похоть, чувство, которое она почитала слабостью многих мужчин, но которое для нее никогда вовсе ничего не значило. В голове постоянно крутилась мысль, как мог он ожидать, что она снимет одежду и уляжется в постель с ее убогими, невесть кем пользованными простынями, наполняя ее чем-то вроде яростного стыда. Почему не поняла она, переступив порог той жуткой каморки, на что он вознамерился? Правда, разумеется, он соглашался с нею в том, что их чувства друг к другу никогда «ни к чему не приведут», однако на задворках разума таился постыдный факт, что об этом было сказано лишь единожды, в тот день, когда они вместе пили чай на вокзале Чаринг-Кросс и он сопровождал ее в поезде на части пути домой, все же остальные упоминания этого имели место в ее воображаемых беседах с ним. Вот это-то и было вынести труднее всего, ведь от этого она чувствовала себя такой дурой… По крайней мере, думала она, пока поезд, грохоча, медленно выбирался из Чаринг-Кросс и перебирался через реку, никому незачем об этом знать: вряд ли рассказом об этом случае он станет с кем-то делиться. – Я вам спать допоздна не давал, – сказал Хью за завтраком (чай, тост, который у него скорее подгорел, чем поджарился, и ярко-желтый маргарин, который миссис Криппс дома использовался только для выпечки). – Боюсь, джем кончился. На вокзале он, сунув коробку для платьев под мышку, понес ее чемодан в здоровой руке. «Передайте Сибил, что я приеду завтра вечером, – сказал он, когда поезд уже начал движение. Потом улыбнулся очень милой, довольно грустной улыбкой и добавил: – И благослови вас Господь за все, что вы делаете, ухаживая за ней». Признательность вызвала слезы у нее на глазах. «По крайней мере, какая-то польза от меня есть», – подумала она, поддаваясь контрасту между чувствами, что владели ею вчера, когда она ехала по этому самому мосту, и теми, что переполняли ее сейчас. Лидия приехала с Тонбриджем на станцию встречать ее. – Я хотела самой первой увидеть тебя, – сказала она. – Боже, мамочка! Какой у тебя вид усталый! Ты приятно провела время? – Да, спасибо тебе. – Ну, если меня спросить, так удовольствие, похоже, с тобой не в согласии. До отъезда ты выглядела куда лучше. – Не говори глупостей, милая. Просто я плохо спала ночью. – Все равно я ужасно рада, что ты вернулась. Слова дочери тронули. Вот и еще один человек, кому она нужна. – Еще минута, и ты станешь говорить, что без меня в доме все не такое, – сказала она. Лидия, однако, мгновенно ответила: – В доме такое. Я не такая. Клэри Лето 1942 года – А вы не считаете, Арчи, что политики в особенности говорят очень большие глупости? Я имею в виду, никому же и на миг в голову не придет обучать людей играть в блошки, уж точно не миллионы взрослых американцев. У меня вообще сомнения насчет публичных выступлений. Как-то похожи они на выкрики чего-то скучного крайне глухим людям, разве не так? Вечер был сугубо взрослым, и ей не хотелось, чтобы он думал, будто она не ведает толка в беседах, – особенно когда Полли вовсе не помогает: просто улыбается, выбирает, что ей съесть, и поедает. А выглядит ужасно красиво в бледно-желтом платье с кружевным воротником и маленьким черным галстуком из тафты с бахромой. – Но, кроме того, Гарри Гопкинс[13 - Гарри Ллойд Гопкинс (1890–1946) – американский государственный и политический деятель, ближайший соратник президента Ф. Д. Рузвельта.] очень несерьезное имя для политика, разве не так? Звучит, будто он персонаж из водевиля «Последние радости Риджуэя». – В самом деле, похоже. Но ведь было забавно, разве нет? – О да! Забавно. Это на самом деле было похоже на викторианский мюзик-холл? – Как сказать, даже я не настолько еще стар, чтобы бывать в нем, но – да, по-моему, это, видимо, верное подражание. Вам кто больше всего понравился, Полл? Та задумалась, и клубничина соскользнула с ее ложки. «Но ведь не на колени же, как было бы со мной, – подумала Клэри, – а прямо опять ей на тарелку». – Я до того падка на удовольствия, что не могу быть медсестрой, – сказала Полли. – По-моему, Нуна Дэйви была чудесна, и песня была по-настоящему забавна. – У нас как-то была жуткая кузина, желавшая быть сестрой милосердия, – сообщила ему Клэри. Она закапала клубничным мороженым (подавалось вместе с клубникой) платье спереди, как раз, конечно же, над салфеткой, а перед тем, за закусками, кусочек бисмаркской селедки соскочил у нее с вилки и шлепнулся на другой кусочек гладкого синего вельвета, который ей посоветовала носить Полли («Одноцветное тебе больше всего к лицу», – сказала она), и вот теперь он самым несчастным образом стал неодноцветным. Оказалось, что ей очень трудно думать, говорить и есть одновременно, и, если дома все это можно было выстраивать в уютный черед, то на выходном ужине в шикарном ресторане ей мнилось, что от каждого ждут умения делать все эти три дела разом. «Однако мне просто недостает практики», – подумала она. – По-моему, Леонард Сачс тоже замечательно играл. Все время знал, что сказать зрителям в ответ, такой забавный. Я бы каждый вечер ходила. – Но, поскольку она была сестрой милосердия, то, как положено, влюбилась в жутко израненного больного, и, конечно же, если она выйдет за него, то про милосердную работу придется забыть. – Она бросила на Полли свирепый взгляд за то, что та тему разговора сменила. Полли извинительно улыбнулась, пригладила волосы. Они обе сделали себе завивку-перманент (в первый раз), когда Арчи пригласил их в Лондон. У Полли получилось ужасно удачно, думала Клэри: сделала стрижку в густой пучок под пажа с мелкими завитками вокруг лба, – зато ее волосы пошли жуткими завитушками, как у дешевой куклы, и она их ненавидела. Забавно: никогда прежде она ни на что такое внимания не обращала. Она подняла взгляд от тарелки и заметила, что Арчи изучающе разглядывает ее. – Полагаю, вы заметили, что я тему сменила, – сказала она. – Непохоже, чтоб вас ужасно увлекала американская политика. – Давайте не будем говорить о войне, – предложила Полли. – Все время о ней говорят, говорят, а лучше от этого не становится. Одна из причин, почему нам хотелось повидаться с вами без детей, в том, что нам нужно с вами серьезно поговорить. С этим она согласилась: «А с ними это было бы невозможно». – Конечно же, Саймон не совсем ребенок, но он уехал в школу. Во всяком случае, у него другие интересы. Зато Невилл и Лидия… – Полли предоставила его воображению судить о безнадежной незрелости малышей. – Мы бы попросту в очередной раз устроили детскую выездку, на какие берем их с собой, – закончила Клэри. – Для нас это совершенно не забава, могу вас уверить. – Хорошо, – сказал Арчи. – Позвольте, я закажу кофе, и потом нас не будут перебивать. Кто-нибудь хочет «Гранд Марнье»?[14 - Французский коньячный ликер.] – Да, пожалуйста! – воскликнули обе, а после Клэри добавила: – Вот видите, наглядный пример. Если бы это предложили при них, они бы жуткий гвалт подняли, говоря, что так нечестно, почему им того же нельзя, когда, конечно же, они куда как слишком юны. – Куда как слишком, – согласно кивнула Полли. Когда кофе и ликеры были на столе, Арчи предложил им обеим по сигарете, от чего они обе отказались: Полли потому, что пообещала отцу не курить до двадцати одного года, а Клэри потому, что она разок уже попробовала и больше ей незачем было пробовать никогда. Полли сказала: – Ты объясняй, Клэри, у тебя это куда лучше моего получится. Вот она и поведала ему, что они становятся слишком перезрелыми, чтобы просто и дальше делать уроки с мисс Миллимент, что, хотя с этим в общем согласны все, зато нет абсолютно никакого согласия по поводу альтернативы. – Дюши считает, что мы вполне можем оставаться дома, помогать с детьми и брать уроки французского у той жуткой личности, кто живет совсем близко, у кого изо рта дурно пахнет и кто смеется абсолютно надо всем, а тетя Вилли и тетя Рейчел считают, что мы должны пойти куда-нибудь, как Луиза, учиться готовить и вести дом, тогда как ни одной из нас ничто такое не интересно, а отец Полли считает, что мы должны обучиться стенографии и машинописи, чтобы смогли приносить пользу, когда нас призовут в армию, а мисс Миллимент считает, что мы должны до ужаса упорно потрудиться и попытаться поступить в университет – во всяком случае, это то, чего ей самой хотелось бы сделать, не то что, как другие, просто заставляющие нас делать то, что им приходится делать, а тетя Долли считает, что нам следует выйти замуж за какого-нибудь хорошего человека… – Клэри принялась хихикать. – Я вас спрашиваю! Конечно же, ее мнения спросили из одной только вежливости… – Клэри исчерпала запас людей и мнений, – и вот что все они считают, – закончила она. – А вы обе что хотите делать? Она взглянула на Полли, которая тут же выпалила: «Ты первая, Клэри». Не в первый раз за вечер она пожалела, что не была с Арчи одна, потому как не была уверена, что они с Полли хотят одного и того же. Тем не менее она постаралась вовсю: – Я того хочу, чтоб набраться громадного множества опыта жизни. Дома я просто стремительно упускаю его, понимаете. То есть что-то новое я почти всегда узнаю из книг, это интересно, но не то же самое, потому как, если бы такое произошло со мной, не знаю, согласилась ли бы я с тем, как оно было. Полли говорит, что не знает, зачем она тут, и я прихожу к тому, чтобы согласиться с ней. Про себя то есть. Мы не похожи на Луизу, понимаете. Она всегда хотела стать актрисой. – Ты могла бы стать писателем, – напомнила ей Полли. – Когда-то ты говорила, что хочешь именно этого. Я пишу, конечно, но и Луиза тоже это делает. Она все время пишет пьесы, только для нее это не главное. – Ну, теперь я не настолько уверена. У меня такое тягостное чувство, что люди уже все написали. Вот и чую, что я во всем этом дико запуталась. Только не знать не означает, что я строевым шагом поскачу заниматься тем, что, по-ихнему, было бы мне полезно. Они-то, советуя, тот смысл вкладывают, что это было бы надежно, буднично и на самом деле не навлекло бы зла. Меня надежность не очень-то интересует. – Есть одно, о чем мы думали, – заговорила Полли. – Хорошо бы нам с Клэри иметь домик в Лондоне, где мы могли бы жить сами по себе. – И на что бы вы жили? – поинтересовался Арчи. – Ой, легко! Теперь у нас у обеих есть содержание. По сорок два фунта в год у каждой. Если не покупать одежду и всякое, то мы могли бы легко платить за еду, электричество и всякое такое. А если бы этого не хватало, – прибавила Клэри, видя выражение лица Арчи, – мы могли бы в магазине работать. – Или, помнишь, ты говорила, – напомнила Полли, – что кондукторы в автобусах получают по два фунта и десять шиллингов в неделю, и, пока война будет идти, как сейчас, на эту работу, наверное, станут брать женщин. – И еще Полли говорит, что хочет на вечеринки ходить, потому как нечасто-то нам удается с тех пор, как мы были детьми. – Ну, ты тоже на них ходить хотела. – Только затем, чтобы узнавать людей с большим разнообразием в образе жизни. Впоследствии она подумала, что Арчи был очень хорошим слушателем. Он никогда не перебивал, ни от чего пренебрежительно не отмахивался. Он дал им высказать все свои «за» насчет каждой высказанной идеи, заметив: «Вы мне поведали только о «за», возможно, потому, что никаких «против» вы не уловили». Итак, через все это они прошли. Согласились, что дома оставаться не хотят, но учить французский было бы благом, где бы они ни находились. Согласились, что, возможно, было бы полезно научиться готовить, только это не просто готовка, а еще и научиться выбирать прислугу и гладить жутко сложную одежду, какой у них никогда не будет. «Во всяком случае, Полли и впрямь понадобится прислуга в доме, когда он у нее появится, а я, может, легко стану социалисткой, потому как те больше следят за тем, чтобы быть справедливыми к людям, и мы всегда можем есть из мисок или делать сэндвичи, которые обе обожаем». Ни одна из них не видела особенного «за» в школе домоводства. Когда пришел черед стенографии и машинописи, позиции их оказались слабее. Арчи обратил внимание, что, когда их призовут, наличие какого-либо подобного умения почти наверняка обеспечит им лучшую возможность для интересной работы. «Хотя, – сказала она тогда, – не думаю, что женщинам позволяют заниматься чем-то по-настоящему интересным. Им позволено быть убитыми на войне, но никак не самим убивать в ответ. Вот вам еще одна несправедливость». – Вы превосходно знаете, Клэри, что питали бы полнейшее отвращение к убийству кого бы то ни было. – Не в том суть. Суть в том, что, будь у женщин равная ответственность во всем, что касается войн, так их у нас и не было бы. Такова моя точка зрения. – Она наполовину хочет быть пацифисткой, как Кристофер, и в чем-то я с этим согласна, – сказала Полли. – Только она еще хочет уметь летать на аэропланах и командовать подводной лодкой, что, вы должны признать, Арчи, не очень логично. – Все равно, я, по-моему, понимаю, что она имеет в виду, – ответил Арчи. Клэри зарделась: самый понимающий человек, какого она когда-либо встречала. И сказала: – Желания могут быть непредвиденными. – Она попыталась неприметно облизнуть губы, но увидела, что оба собеседника следили за ней. – Разве не чудно, как «Гранд Марнье» оказывается снаружи бокала? Удивительно, что внутри еще хоть что-то осталось». Арчи сказал, что, оставляя в стороне их пожелания, какой должна быть жизнь, им придется осознать, что она такое, и, по-видимому, учитывая статус-кво, они могли бы счесть курс на секретарство полезным. Идея университета была отклонена. – Мы даже на школьный аттестат не сдали, – сказала Клэри, – и у меня такое ощущение, что многие годы мы учились всему не тому, чтобы одолеть это. – Да просто эта несчастная мисс Миллимент хотела от нас того, чего ей самой хотелось, – сказала Полли. – Она куда башковитей нас. Учила нас всякому, – добавила она, – большая часть чего не годилась для сдачи экзаменов. – А куда мы сейчас идем? – спросила Клэри, когда они, выйдя из ресторана, пошагали по темной узкой улице. – Домой, я полагал. У вас есть какие-то другие идеи? – Я немножко… всего чуточку… надеялась, может, мы сходим в ночной клуб. – Боюсь, сегодня не сходим. Видите ли, я не состою в таком. Но если вам уж очень хочется, то я вступлю в какой-нибудь и попозже свожу вас. – Я вовсе не рвусь туда. Только вот Луиза все говорит и говорит про это, была там всего один раз после «Последних радостей». В любом случае, полагаю, нельзя приводить в клуб двух женщин. – Почему? Я бы счел, что так было бы вдвое забавнее. – Это было бы неловко для той, с кем вы не танцевали бы, – заметила Полли. – Ее могли бы похитить. – И это была бы я, – тут же сказала Клэри. – Я танцор никудышный. Если честно, смысла в этом не вижу. «Мы не пошли в ночной клуб, – написала она в своем дневнике. – И к лучшему, если честно, ведь о них идет слава как о местах крайне скучных – там лишь тем очень хорошо, кому нужно крепко напиться и влюбиться». Некоторое время она смотрела на написанное, соображая, чем каждое из этого явилось бы на деле. Ей казалось, что чем-то из этого или тем и другим сразу можно бы заниматься где угодно, для этого незачем ходить в ночной клуб, значит, должно быть в этих НК еще что-то, о чем не говорилось. Ой, ладно. Видно, все это, и клуб тоже, составляет настоящий общий тайный сговор, постичь который, похоже, не в силах ни она, ни Полли, а может, и не постигнут до тех пор, пока не обретут этот самый таинственный опыт, о каком никогда не говорят, разве что друг с другом. Не может ли это быть попросту связано (как они однажды подумали) с возрастом: им обеим по семнадцать лет, и если это не взрослость, то, скажите на милость, что? Квартира Арчи [писала она] очень мила. Мы провели в ней ночь. Он радушно уступил нам с Полли свою кровать, а сам спал в общей комнате на кушетке, которая была ему не по росту (бедный Арчи!), и за завтраком он сказал, что у него шея, как вешалка для пальто. Я поняла, что нам с Полли следовало бы проводить вечера с ним раздельно, тогда одна из нас могла бы устроиться на кушетке, а он мог бы оставаться в своей постели. Но, пусть квартира и весьма мала, все ж это квартира с мебелью, и ему как-то удалось сделать ее милой, такой же, как и он сам. Он показал нам шкаф в коридорчике прихожей, забитый предметами мебели, которые он не переносит. Там такая ужасная стойка для лампы с кораблями при всех парусах, все корабли цвета потемневшего пергамента и кофейных зерен, еще полная коробка китайских кроликов, все бледно-голубые и один другого больше, но в остальном одинаковые, еще ковер весь в том, что Арчи зовет зигзагами пост-Пикассо, крашенными в цвета фруктовых соков, – такого рода вещи. Но Арчи покрыл красными суконными скатертями наихудшие из столов и купил поразительную картину художника по имени Мэтью Смит[15 - Сэр Мэтью Смит (1879–1959) – британский живописец, ученик Анри Матисса, последователь фовизма, мастер ню, натюрморта и пейзажа. Воевал на Первой мировой войне, был ранен. В 1949 году был награжден командорским орденом Британской империи, в 1954 году посвящен в рыцари.]: поразительны красные и темно-синие краски изображения довольно упитанного спящего человека во сне, – которую повесил над камином, а еще он собственноручно покрасил стены в белый цвет, отчего все смотрится гораздо светлее. В ванной комнате ванна оранжево-желтая с черным, очевидно, когда-то это было модно. По его словам, единственное, что остается, это смеяться над этим, только у него мыло с запахом розовой герани и вода куда горячее, чем у нас дома. На завтрак у нас были тосты с консервированным мясом и чай. Потом Арчи должен был идти на свою работу в Адмиралтейство. Так что мы с Полли вымыли посуду после завтрака, привели все в порядок, а потом пошли по магазинам, по улицам пройтись, пока не пришло время обеда с дядей Хью в его клубе. Опять клубы. Дядин клуб зовется «Въезд-Выезд», потому как перед его главным входом имеются двое ворот для въезда и выезда машин. Хотя прямо сейчас налетов на Лондон нет, город кажется очень пыльным и тягостным. Мы решили отправиться на Пикадилли-серкус и взглянуть, нет ли в «Галери Лафайет» чего-нибудь хорошенького, что нам по карману, Полли купила там свое лимонное платье за пять шиллингов, так что место подходящее. По пути туда мы вроде бы говорили об Арчи, но все как-то очень поверхностно. Например, я сказала, что не пойму, как он что-то в магазинах покупает, если флотским офицерам не разрешается носить пакеты, а Полли сказала, что они, должно быть, переодеваются в гражданскую одежду или поручают своим подружкам делать для них покупки. Я сказала, что, по-моему, у Арчи подружки нет, а Полли сказала, откуда мне знать, это не он мне сказал? Вообще-то он эту тему не затрагивал, но, конечно же, если бы она у него была, то были бы какие-то признаки. Полли мигом спросила, какого рода признаки, а я никаких не смогла придумать, кроме баночек с кремами в ванной. Во всяком случае, сказала я, люди всегда говорят о тех, в кого влюблены, – только взгляни на Луизу, которая без умолку трещит о своем занудном Майкле Хадли, и, насколько нам известно, Арчи, видно, слишком стар для любовных связей. «И вовсе он не слишком стар! – вскинулась Полли. – На самом деле он вообще-то слишком молод для своего возраста». Только, похоже, все утро Арчи не выходил у нас обеих из ума, потому как мы то и дело заговаривали о нем, или скорее, по-моему, чаще всего это Полли делала: ее все время такое интересовало, вроде как, мол, он каждый вечер ужин готовит, если у него готовить некому, да что он по выходным делает, когда к нам домой не приезжает, все гадала, чем он занимается, когда в Адмиралтейство уходит. Обо всем об этом могла бы и у него самого спросить, заметила я. Она не ответила. С покупками ничего не получилось. В «Галери Лафайет» не было ничего, чего бы нам хотелось, в магазине под названием «Хапперт» в конце Риджентс-стрит увидели очень красивую розовую шелковую блузку, Полли она очень понравилась, но стоила шесть фунтов, «астрономическая сумма за то, что одевает всего лишь половину тебя», как грустно выразилась она. Я предложила ей одолжить половину денег, но она сказала, уж лучше нет, лучше сберечь деньги на время, когда мы будем жить в Лондоне. Мы решили пройтись пешком до клуба дяди Хью, что был напротив Грин-парк. Интересная вышла прогулка мимо разбомбленной церкви, очень важно выглядевшего книжного, а потом магазина «Фортум энд Мэйсон». Из-под обломков церкви и из земли пробивались крестовник и вербейник. До обеда было еще далеко, вот Полли и предложила: почему бы нам не посидеть в парке напротив, где мы могли бы обсудить, как подступиться за обедом к ее отцу с тем, чтоб мы жили в Лондоне. Но я сказала, что хочу зайти в «Ритц», потому как это самый шикарный отель и я никогда внутри не была. «Я просто в туалет схожу, – сказала я, – а если им не понравится, что я только затем и пожаловала, то могла бы и джину с лаймом выпить». Полл просто в ужас от такого пришла и рассердилась. «Глупо, – сказала она. – Люди не заходят так просто в отели…» – Как же, заходят! Затем отели и нужны! – Если только не собираются остановиться в них. Прошу тебя, не ходи. Умоляю не делать этого. Так что я не пошла. Вместо этого мы сели в парке, чуточку поразговаривали, а потом заговорили про то, как заиметь себе свой дом. Я сказала, что, мне представлялось, было бы здорово, если бы Полли заявила о желании учиться в художественной школе, ведь само слово «школа», похоже, благотворно действует на нервных взрослых. Полли сказала, что самым трудным препятствием станет желание дяди Хью, чтоб мы жили в его доме с ним и дядей Эдвардом. Ой, ладно. Обед наш был изысканным: салат из крабов и вино под названием «Либфраумилк», немецкое, так что, конечно же, написать правильно я его не могу. Дядя Хью называл его рейнвейном, что бы то ни значило. Был он очень мил и обращался к нам совершенно по-взрослому, пока не дошло до разговора о том, чтобы у нас был дом, когда он стал увиливать да обещать, мол, посмотрим-посмотрим, что, судя по обширному для нас обеих опыту его поведения, обычно означает «нет». Он сказал-таки, как было бы для него чудесно, если бы мы жили в его доме, и я видела, как слабела Полли, а оттого слабела и я, потому как, в конце концов, он ее отец, а если бы папа сделал мне такое же предложение, я бы, конечно же, жила с ним. Конечно же, не стала бы. Только тут не то же самое, потому как была бы еще и Зоуи. Наверное, она оставалась бы за городом с Джулей, и тогда могло бы быть так: только папа и я. И тогда Арчи мог бы приезжать и жить с нами… Только для меня жизнь (вместе с Полли) в доме дяди Хью ни на что такое не была бы похожа и уж наверняка стеснила бы нашу свободу, о чем я и сообщила Полли на обратном пути в поезде. А она в ответ, мол, нам остается только ждать (совершенно средневековая отговорка: ягненок, блеющий бараном, – сказала я ей, и ей пришлось согласиться). Но она сказала, что мы могли бы других подбить, хотя я не слишком-то надеюсь, что это привело бы к желаемому результату: тетя Вилли последнее время довольно раздражительна, а тетя Рейч, похоже, никогда не считала, что чем-то надо заниматься просто ради забавы, Зоуи же ни на кого не имеет влияния, за исключением Джули и того бедняги военного летчика, который влюблен в нее, – если вам угодно знать мое мнение. А еще Дюши: она не может не быть старомодной, раз уж так стара, – считает, что нам незачем ехать куда бы то ни было или чем бы то ни было заниматься. Я не намереваюсь иметь детей, но, коль так случится, что вознамерюсь, то вот несколько правил, которые я установлю. Никаких Ср. Век. О, вроде «посмотрим», «это зависит» или «все в свое время». И никаких тем, каких нельзя касаться в разговоре, и я буду вдохновлять их на приключения. Она прочла написанное, решая, правильно ли оставлять это в дневнике, который она писала для папы. Большую часть можно. Она удалила некоторые места про нее, Полли и Арчи и то место о жизни вместе с отцом в его доме, но и с Зоуи тоже. Вместо этого добавила кое-что о членах семейства, с тем чтобы он как можно больше знал, что происходило с ними. Эллен [писала она] заметно стареет. Полагаю, от ревматизма люди выглядят старше, чем им по годам надлежит, да я и не знаю, сколько Эллен лет, потому как она говорит, что это вовсе не мое дело, но она очень дряхлая, все желтоватые прядки исчезли из ее волос, что сейчас лежат у нее на голове белым туманом. Еще у нее есть очки, за которыми тетя Вилли возила ее в Гастингс, но она не любит носить их, надевает только за шитьем. Она все еще много времени ходит за Уиллсом, Роли и Джулей, но Айлин помогает ей с глажкой, потому как ее, как она выражается, уже ноги не держат. Когда у нее выходной, она старается держать ноги вверх – не очень-то занимательное занятие для выходного. Должно быть, страшно становиться по-настоящему старой: невероятно подумать, что мы все время делаем это, сами того не замечая. Вот интересно, насколько я изменилась за два года, с тех пор как ты видел меня в последний раз, папа. То есть помимо того, что стала ростом выше (я самое малое на полдюйма выше Зоуи) – сама я в себе особых перемен не чувствую. На прошлой неделе, правда, я сделала перманент, потому как Полли завила свои волосы и считала, что завивка и мои сделает поинтереснее. Не получилось, совсем. Вместо того чтобы лежать себе прямо, как были, на редкость скучного темно-каштанового цвета, они пошли какими-то жуткими проволочными волнами, обращавшимися под конец в выморочные спиральки вроде штопора, и всякий раз, как я их мою, приходится накручиваться на эти ужасные бигуди, сделанные из чего-то похожего на свинец, утягиваться в коричневый чулок, отчего голове больно, как ни пристраивай ее на подушке. Вот я и пошла к той даме в парикмахерской в Бэттл остричь все это. Ей пришлось коротко стричь почти всю голову, так что теперь я смахиваю на чучело с торчащими повсюду волосами. Похоже, не гожусь я в настоящие леди. Вот, возьми, косметика. Полли, которая расчудесно хороша, теперь выглядит ужасающе пленительно, если воспользуется тенями, тушью для ресниц, губной помадой и прочим. Я же выгляжу по-идиотски. Тушь лезет прямо в глаза, они слезятся – и она течет у меня по лицу, от теней у меня веки морщатся, а помада на губах и секунды не держится. Полли учит: открывай рот и отправляй в него еду, как конверт в почтовый ящик, – только я забываю. А от пудры мой нос, похоже, блестит еще больше, так и сияет. По-моему, мне просто надо будет, как тете Рейч, обходиться без косметики. Так что, пап, несмотря на твое придурочное замечание, когда ты меня красавицей назвал (в тот день, когда мы набирали воду из ключа), боюсь, она из меня не получается. Я не Полли. Только собиралась написать, что она, похоже, свыклась со смертью своей матери, но, похоже, фраза эта для меня лишена смысла. Не думаю, что люди способны когда бы то ни было свыкнуться с чем-то в такой мере ужасным: просто понемногу это перестает быть единственным или главным, что у них на уме, зато когда они вспоминают про это, то чувства те же самые. Конечно же, сводится это к тому, что я не знаю, что она чувствует, потому как я – не она. Только это и делает людей такими интересными, ты не думаешь, пап? Большую часть времени человек даже не подозревает, что чувствуют другие люди, а порой ему слегка-слегка представляется что-то, и, полагаю, время от времени он в самом деле узнает. Мисс Миллимент, с кем мы обсуждали это, говорит, что мораль, или принципы того или иного рода, это то, чему полагалось бы держать всех нас вместе, только ведь не держат же, ведь так? В прошлом месяце произошел чудовищный воздушный налет на германский город под названием Кельн (теперь мы бомбим немцев все время, но то был особенно большой налет, с 1000 бомбардировщиков, и люди отнеслись к нему с кровожадным удовольствием). Только убивать людей – это либо зло, либо нет. Не понимаю, как можно начать вводить исключения из такого рода правила, с тем же успехом можно заявить, что это не зло, в конце концов. Я на самом деле в этом жутко путаюсь. Правда, я говорю с Арчи о таком, когда одна с ним, только, конечно же, когда мы ездили в Лондон и останавливались у него, я о таком совсем не говорила. Полли терпеть не может разговоров о войне, расстраивается и постоянно уводит в сторону – перечисляет, скажем, всех людей, кого мы знаем, кто убивать людей не стал бы. Когда Арчи во время пасхального отпуска приехал на выходные к нам, произошел налет на портовый городок во Франции под названием Сен-Назер[16 - В сен-назерском порту были построены укрытия для немецких подводных лодок, но при всех нещадных бомбежках города эти укрытия выдержали: за всю войну ни одна лодка в них не пострадала.] (неподалеку от того места, где ты, пап, был, когда писал мне привет), и я чувствовала, что Арчи был чем-то опечален, и под конец он мне рассказал. Эсминец этот протаранил шлюзовые ворота, а потому, конечно же, не мог уйти от немцев, тогда его команда минировала корабль, чтоб он взорвался в определенное время, и пригласила в гости много немецких офицеров, пока их не взяли в плен (англичан, я хотела сказать, силы небесные! – когда пишешь, иногда так коварно выходит), и вот, конечно же, десятки немецких офицеров взлетели на воздух вместе с англичанами. Арчи знал одного из них. Едва ли кто уцелел. Только представь: все они разливают джин, веселятся и считают минуты, когда – они знают – произойдет взрыв. Арчи сказал, что такого рода мужество заставляет его чувствовать себя очень мелким. Он говорит, что немцы такие же храбрые – никакой разницы на самом деле. Я верю этому, потому как прочла очень хорошую ужасную книгу «На Западном фронте без перемен», где рассказывается про Первую мировую войну, какой она была для немцев. Кто бы не подумал – ведь ты бы подумал? – что после того, такое множество людей узнали, до чего ужасны, отвратительны и ужасающи войны, они не согласятся не развязывать их больше? Вот только, полагаю, меньшинство читают книги вроде этой, другие становятся старыми, и люди им не верят. Ты не считаешь, что что-то весьма не так с продолжительностью нашей жизни? Живи мы 150 лет и не слишком бы старели в первую сотню лет, тогда у людей было бы время стать разумными, прежде чем последовать примеру леди Райдал или просто слишком погрязнуть в своих дурных старых привычках. О, папа, не могу удержаться от пожелания, чтоб ты в ответ мог говорить со мной. Иногда я чувствую это. Естественно, по мне, так лучше бы ты дома был, и на работу бы ездил, и приезжал по пятницам, и шутил бы. В последнее время шуток стало мало и они куда как редки. Это все потому, что ты всегда был самым потешным. А как… Это уж совсем никуда не годится, подумала она. Если папа прочтет это, когда вернется, не хочу, чтоб он чувствовал, что я мучаюсь или еще что. Тут она совсем писать перестала, потому что поняла, что плачет. Семейство Конец лета – осень 1942 года – Боже правый! Чуточку молода, разве нет? – Ей девятнадцать. – Он ведь намного старше, разве нет? – Тридцать три. Вполне в возрасте, чтобы держать ее на ровном киле. – Он вам нравится? – Едва знаю его. Вечером еду в Портсмут обсуждать всякое. Извините, не смогу пообедать с вами, старина, но завтра он опять выходит в море, и сегодня единственный шанс нам встретиться. – Ничего страшного. Разумеется, я понимаю. Удачи. Вы поспеете вернуться ко времени совещания с министерством торговли? Поскольку я был бы очень рад, если… – Я вернусь. Два тридцать, верно? Я вернусь, и у нас еще будет время сначала перекусить. – Прекрасно. Приезжайте ко мне в клуб. Потом мы пройдемся пешком на совещание. * * * – Дорогуша, как же это слишком чересчур волнительно! Разумеется, вы должны позволить мне сшить это платье. Она будет выглядеть божественно в кружевах, и, по счастью, для этого не нужны купоны. Когда назначено? – Довольно скоро. Через четыре недели, вообще-то. У него тогда будет отпуск, так что представляется разумным. Могла бы я переночевать у вас? Придется встретиться с родней жениха. И я немного побаиваюсь этого. – Они недовольны? – Кажется, довольны. Я говорила, что считала, что она чуточку молода, но леди Цинния, похоже, думает, что это хорошее дело. – Она должна быть за, дорогуша, я в этом уверена. – Почему? – Этого не происходило бы, если бы она была против. – А-а. – Она совершенно обожает Майкла. Он – ангельской породы, вы его полюбите. – Что ж, разумеется, я с ним знакома. Он приезжал, оставался у нас раз-другой. – Нет, я имею в виду судью, Питера Стори. Ее мужа. Когда-то, много лет назад, я знавала его. Он очаровашка. Когда вы намерены прийти? – Как только вы позволите. Предстоит так много сделать. – Вас ведь это радует, верно? Не могу не чувствовать себя чуточку ответственной, ведь я познакомила их. – Полагаю, что так, но она в самом деле ужасно молода… * * * – О, Китти, дорогая, какое должно быть облегчение. А то стало казаться, что ее забросят на полку, как «искренне ваш», так? – Долли, дорогая, замуж выходит не Рейчел, это Луиза. – Луиза? – Старшая дочь Эдварда. – Эта бедная девочка, потерявшая мать! Несомненно, она слишком юна. – Нет, Долли, ты говоришь о Полли. А это дочь Вилли и Эдварда – Луиза. – Что ж, я все равно считаю, что она слишком молода. А мне понадобится шляпа. Фло когда-то так чудесно шляпы придумывала. Я всегда говорила, что она способна сотворить шляпу из ничего. «Тебе дать несколько ярдов репсовой ленты да корзинку для ненужной бумаги, и ты соорудишь что-то мне на удивление», – говорила я ей когда-то. Это был дар. Я надеюсь, обручение не затянется. Милая мама всегда говорила, что долгие обручения – это такая натуга. – Нет, это будет кратким. – Впрочем, сама-то я всегда считала, что долгое обручение – это так удобно. Чувствуешь, что будущее твое устроено, зато не испытываешь никаких тягот брака, а они, как мне говорили, могут быть самыми докучливыми. Надеюсь, они не будут жить в Лондоне – цеппелины в последнее время беспокоят постоянно. * * * – Зачем, скажи на милость? – Люди так делают, достигая определенного возраста, вот и все. – Держите меня! – Ты еще этого возраста не достигла – никоим образом. – Свадьбы как раз для девчонок. – Так нельзя. Надо быть кем-то кому-то из них. Ты должна будешь пойти на эту свадьбу как кузина, я обязательно пойду как сестра и, вполне возможно, подружка невесты. – А торт будет? – Тебе он не понравится, он с марципанами. Он застонал: – Я с собой перочинный нож возьму. – Люди не ходят на свадьбы с перочинными ножами, Невилл. Ты можешь свой взрослый костюм надеть. А еще будет шампанское. – Я не выношу шампанское. А имбирное пиво будет? – Не имею ни малейшего понятия, – ответила Лидия самым беспощадным голосом своей матери. * * * – И тогда он тебе предложил? – Да. – И ты ответила «да»? – Да. – Волнуешься? – Волнуюсь? Не знаю. Вроде того… Зазвонил телефон. Она пошла взять трубку, и Стелла крикнула ей вслед: – Если это Кит или Фредди, то мне с ним нужно переговорить. Стелла услышала ее рявкающее «Да?!» на неподражаемом кокни (прошлым вечером они все играли в шарады, и она бесподобно хрипела, изображая мамашу, у чьего сына голова в ночном горшке застряла), потом как она заговорила совсем обычным голосом, но слишком тихо, чтоб расслышать. Была суббота, на курсы машинописи им идти не надо было, она решила выпить еще чашечку кофе перед тем, как заняться мытьем жуткой груды посуды, оставшейся от вчерашнего вечера. Когда Луиза вернулась, она пылала румянцем, но сдерживалась. – Это из «Таймс», – сообщила она. – Из этой газеты? – Точно. Хотят знать о моем обручении с Майклом Хадли. – Во дела! Я и не знала, что он такой знаменитый. – Я тоже, если честно. – У тебя подымить нет? – Боюсь, нет. Мы вчера здорово перекурили. Я схожу куплю, если хочешь. – Нет… я схожу. – Недели через четыре. У Майкла тогда отпуск будет. – Через четыре недели ты станешь миссис Майкл Хадли. – Да. Это волнующе, только еще такое ощущение… – Она умолкла, поскольку, если честно, сама не была уверена… – И как тебе такое? Было что-то ободряющее в знакомом любопытстве Стеллы, которое подтолкнуло ее, как и всегда получалось, на самую осторожную честность. – Сама не разберусь. Сногсшибательно – и тут же немного нереально. Словно во мне два человека: тот, с кем это происходит, и тот, с кем такого произойти не могло бы. Вот ведь поразительно, что он захотел жениться на мне, ты так не думаешь? – Нет. – Ой. А я думаю. Его семья до того обаятельна, аж страх берет. Они знакомы с сотнями знаменитостей… он мог бы на ком угодно жениться. – Дурочка, кто угодно может жениться на ком угодно. Не думаю, чтоб так оно и получалось. – Ты права. Он говорит, что любит меня. – Твое-то семейство радо? – По-моему, да. Когда я матери рассказала, она просто спросила, не считаю ли я, что еще слишком молода! Изо всех идиотских вопросов… – А твой отец? – Его мнение меня не трогает. Но, разумеется, он одобряет Майкла, ведь его отец был героем на прошлой войне. – До чего незамысловато… – Ведь правда? – Слово такое прежде ей не попадалось, но она сразу поняла, что оно значит, и, казалось, точно подходило отцу. – И все-таки я буду ужасно скучать по «Моим руинам». И по нашей с тобой жизни. – Она любовно обвела взглядом эту обветшавшую дыру, когда-то часть угольного подвала, что ныне служила кухней в подвальной квартире. – Через минуту вернусь. Однако, когда хлопнула входная дверь, в наступающей тишине Стелла, один на один с фотографиями своей матери, быстро остыла, угнездилась на бархатном диване в жарко натопленной комнате, откуда вырвать ее могли лишь ностальгия да поэзия ее юности, и смахнула непрошеные сердитые слезы с глаз. Ее уже нет, подумалось ей, и на самом деле она уже никогда не вернется. * * * – Пять фунтов муки мелкого помола… хотела бы я знать, где такую достать, нынче вся мука одинаковая… три фунта свежего масла… с тем же успехом я летать стану… пять фунтов темного изюма без косточек… нет, ты слышишь это, Фрэнк? Два мускатных ореха, шелуха мускатного ореха, гвоздика… ну, по крайности, хоть это у мня есть… шестнадцать яиц, фунт сладкого миндаля и полтора фунта цукатов. Хоть убейте, не понимаю, как подступиться-то, я в полной растерянности, поверьте моему слову! – Вы могли бы торт из готовой смеси испечь, миссис Криппс… Мейбл. – Он все время затруднялся звать ее Мейбл, когда она была в очках, толстая стальная оправа которых делала ее грозной, даже когда она была в хорошем настроении, чего в данном случае не было. – Торт из готовой смеси? Для свадьбы мисс Луизы? Да ты, должно, умом тронулся, если думаешь, что хоть на минуту такое мне в голову взбредет. Даже на секунду, – прибавила она. – Это маргарин-то с яичным порошком, когда будут знать, что торт прибыл из этого дома? Знаменитые люди отведают этот торт, мистер Тонбридж, и я не допущу, чтоб хулы швырялись в него. На него. Или я испеку его из настоящих продуктов, или он вообще не будет печься. Таковы мои последние слова на эту тему, – прибавила она, и это было не очень правдиво, потому как весь остальной день она продолжала рассуждать вслух с лютостью, не терпевшей никаких дальнейших предложений ни от него, ни от кого другого. В последнее время жизнь была нелегка. То верно, что они достигли «понимания» с Фрэнком, кого по-прежнему при других зовет мистером Тонбриджем, но это произошло еще до Рождества, восемь месяцев назад, а его развод с «той женщиной», Этил ее звать, похоже, с места не сдвинулся. Еще и потому, что на письма (а их всего-то наперечет), которые рассылал адвокат Фрэнка, никогда или почти никогда не поступало ответов, правда, какой-то м-р Спарроугласс раз написал в ответ, что он не получил никаких указаний от своего доверителя, а следовательно, не в состоянии предпринимать какие-либо действия. «Так ведь это тебе надо действия предпринимать, – сказала она тогда. – Это она сбежала, она и виновата». Тут он начал нести какую-то чепуху про то, как по-джентльменски он поступает с Этил, позволяя ей дать ему развод. Но, предположим, она не захочет разводиться, мысленно прикинула миссис Криппс. Предположим, ей нужен дом и мужик, с кем она сбежала, что ж, Фрэнку обратно возвращаться, если что-то пойдет не так? Ему она этого сказать не осмеливалась, но беспокойство ее не оставляло. Он такой сдержанный с нею: лишний раз не обнимет, если только они одни в темноте не окажутся, а часто ли такое бывало? Не было в нем никакой уверенности, она понимала, что крепить ее надо не одним способом, но уж очень это походило на его отношение к еде: она могла скормить ему три плотные трапезы в день, а между ними бесконечные перекусы устроить, а он ни на унцию не прибавит, таким же худющим и останется. Она ж тем временем моложе не становилась, а так хотелось, чтоб он вес свой побольше употреблял, был таким же большим умельцем, как мужчины в кино, а не просто торопливо наскакивал иногда, когда выпивал рюмку-другую в пабе или когда они в кино сидели, а раз на моле в Гастингсе вечером. Конечно, он столько всего знает про войну и историю и всякое такое, она догадывалась, что он умный, потому как иногда и половины не понимала из того, что он говорил, у него на все было свое мнение, а ей нравилось, когда у мужчины оно есть, еще он радио купил, они его по вечерам слушали, и он рассказывал ей, как сам относится к тому, о чем сообщалось. Только ничего из этого ни к чему у них не приводит, а она-то уж раз в жизни была обручена (задолго до прихода к Казалетам), и тот кинул ее в последний момент, о чем, полагала она, и думать-то больше никогда не придется, только все равно тот случай сделал ее более осмотрительной и опасливой, чем она могла бы быть. Миссис Феллоуз, повариха (тогда-то она кухаркой была), предупреждала ее насчет Нормана, да она не слушала – вот и вытворяла с ним всякое, молода да глупа была, ничего лучшего не знала, не то что сейчас, – вспомнить, так краской зальешься. Больше ни одному мужчине не дано повести себя с нею вольно вне брака, дала она себе слово, когда пережила тот жуткий страх при мысли, что забеременела. Норман, он конюхом был в том месте, где она работала, и однажды, не сказавши ни слова, ушел в море. То был удар, и он стал тем тяжелее, что она узнала, дочь привратника тоже имела виды на Нормана. Среди слуг ходили разговоры о том, что за ним вели охоту отцы многих девушек, потому-то он и сбежал в море. Ее отец погиб на войне – той, что была до этой, – так что он в охоте не участвовал, да и в любом случае она находилась за сотни миль от дома. То было ее первое место: она к работе не приступала, пока ей четырнадцать не исполнилось, потому как при пятерых других детях мать, работавшая поварихой в сельской больнице, нуждалась в ее помощи по дому. Миссис Феллоуз всегда была строга, но она не учила ее ничему, за что Мейбл не была ей благодарна и поныне, о чем она всегда говорила всем девушкам, кого обучала, только, о боже мой, нынешние девчонки совсем не такие, какие были прежде. Последняя – та, что перед Лиззи была, которую мисс Рейчел из Лондона привезла, была сущая маленькая мадам, никакого уважения к старшим, ногти на пальцах красила, трусишки свои сушить вешала там, где их могли мужчины увидеть, так она и двух недель не продержалась. Теперь Лиззи, которая приходится младшей сестрой Эди, – так та, крайности, уважение имеет, от нее едва слова услышишь, делает, что ей говорят, хоть и очень медленно, и ни во что не вникает, не то что Эди. «Нам приходится делать скидку, миссис Криппс», – заявила миссис Казалет Старшая, и это напомнило ей, что придется идти и поговорить по поводу торта с миссис Эдвард. Оставив Фрэнка приканчивать пирог со сладким кремом, она застегнула застежки на туфлях. Миссис Эдвард, составлявшая список в малой столовой, сразу поняла, в чем дело, и заявила, что обратится с просьбами ко всем, включая семью лейтенанта Хадли, помочь кое-какими продуктами для торта. Люди, находящиеся на службе, зачастую могут помочь в подобных делах, сказала она, и, похоже, она понимала, что они должны сделать это быстро, ведь торту такого рода необходимо время, чтобы отстояться после выпечки. «Пусть некоторые и используют искусственные свадебные торты – чтоб просто на них любовались, а не ели», – сказала миссис Эдвард. Скрывая потрясение от такого предположения и отвращение к нему, миссис Криппс заявила, что для мисс Луизы такое не годится, и, когда миссис Эдвард согласилась с ней, это придало ей решимости замолвить словечко за Фрэнка, который и сам, не жалея сил, добивался того же. – Мистер Тонбридж надеялся, что он повезет невесту в церковь, – сказала она. – О! Честно говоря, не знаю, миссис Криппс, свадьба будет в Лондоне, понимаете, с тем, чтобы людям легче было попасть на нее. Это миссис Криппс знала. Сведения о свадьбе, часто противоречивые, порой надуманные, потоком лились в обители прислуги: Айлин много чего рассказала после прислуживания за столом, Эллен поделилась тем, что узнала от миссис Руперт, горничные – эфемерными предположениями, которыми с ними поделились Клэри с Полли. Она знала, что венчание состоится в Челси, а свадебный прием в отеле «Кларидж», она знала, что леди Небуорт шьет платье и еще кое-что и что миссис Лагг из Робертсбриджа шьет кое-что из нижнего белья, по замечанию Айлин, из гардинного тюля, зато с оторочкой из кружев миссис Старшей. Миссис Криппс знала, что мисс Лидия, мисс Клэри и мисс Полли будут подружками невесты и миссис Руперт шьет им платья, что приглашено четыреста человек и что были фотографии в «Таймс» и в газете, которую читает м-р Тонбридж, где была статья «Сын героя женится». Дотти предположила, что, может, пожалуют король с королевой, но она, миссис Криппс, кто когда-то давным-давно, когда была вторым поваром в одном важном месте, однажды раскатывала тесто под печенье для ленча на стрельбище, где стрелял отец Его Величества (Его покойное Величество), а стало быть, могла считаться авторитетом в таком вопросе, тут же ее осадила. Их Величества дважды подумают, прежде чем отправятся на свадьбу в разгар войны, заявила она, а Дотти не следует выдумывать глупости о том, что недоступно ее пониманию. То, что свадьба будет в Лондоне, явилось для всех для них большим ударом: Дотти плакала, Берта перестала подравнивать их шляпы, а у Айлин, как часто бывало, жутко разболелась голова. Миссис Криппс чувствовала, что положение обязывает ее сохранять невозмутимость, но все же поделилась с Фрэнком, что считает это великим стыдом: в былые времена девушки всегда сочетались браком дома, а если это не дом мисс Луизы, то она и знать не желает, где он. Так что с весьма громадным восторгом и немалым удивлением получила она теперь известие, что все, полностью все домочадцы будут присутствовать на свадьбе, что всем им предстоит утром отправиться в город, ленч будет подан в гостинице «Чаринг-Кросс», а после они на такси поедут в церковь. «Но Тонбридж с утра повезет на машине мистера и миссис Казалет и мисс Барлоу в Лондон, так что вам придется взять на себя руководство остальной прислугой. Ленч будет в двенадцать часов, так что у вас будет масса времени добраться до церкви к двум тридцати. К вашей группе я причислю Эллен и двух маленьких мальчиков». – Слушаюсь, мадам. – Это было облегчение, поскольку Эллен знала Лондон, а она нет. – После приема все вы вернетесь на поезде. По-моему, есть какой-то в шесть часов, но организовать это время будет. Это значило, что все они смогут после свадьбы отпраздновать ее в своей компании. «Все будут очень довольны, я уверена», – сказала она. * * * – Дорогая, на твоем месте я бы приняла во внимание мои молитвы. Это пара, которую одобрила бы даже наша бедная мамуля. И уж она-то наверняка не сочла бы, что Луиза слишком молода. Должна сказать, я сожалею, что не нахожусь в твоем положении. Анджела не подает никаких признаков к обручению с кем бы то ни было, а ей в прошлом месяце двадцать три исполнилось. И, в конце концов, ты никогда не хотела, чтоб она пошла на сцену. – Не хотела, но он на четырнадцать лет старше ее. Ты не считаешь, что это многовато? – Это попросту означает, что его возраст вполне позволяет ему заботиться о ней. Какие у тебя отношения с его семьей? – Вполне хорошие, по-моему. Мы много поработали над согласованием планов. Судья хотел, чтобы свадьба прошла «на сухую». По его мнению, так было бы патриотичнее. – Боже милостивый! И что сказал Эдвард? – У него аж губы побелели, стал говорить, что никогда его дочь… ну и так далее. Разумеется, убеждать их пришлось мне, но леди Цинния восприняла это довольно спокойно. По-моему, она для него прямо свет в окошке! Забежала Вилли выпить чаю, успев уже отвезти Луизу на примерку к Гермионе и выполнив еще кучу поручений в Лондоне. О приходе она заранее предупредила, так что не было, как прежде бывало, никаких фарсовых неловкостей, когда она заявлялась как снег на голову, подумала Джессика, а потом еще подумала: забавно, но Вилли даже словом не помянула Лоренцо. Она засиделась уже больше двух часов: чай сменился шерри, пока они перебирали семейные новости, говоря, как то было всегда заведено, по очереди, соблюдая требуемый ритуал уважительного отношения друг к другу. У Тедди почти закончилась первичная муштра в авиации, а потом их направят еще куда на дальнейшее обучение. «Но по-настоящему летать они начнут за границей, в Канаде или Америке. Должна сказать, что меня от этого страх берет». – О, дорогая! Кристофер по-прежнему выращивает овощи на продажу. Он приобрел подержанный домик на колесах, где и живет со своей собакой. «Я его совсем не вижу! Лондон он просто на дух не выносит!» – О, дорогая! Лидия довольно успешно занимается с мисс Миллимент, но ей надо будет поставить пластинку на зубы и, видимо, один удалить, а то у нее от них во рту тесно, девочка стала ужасающей неряхой, болтает так, что не остановишь, и всех передразнивает. «И она перенимает ужасающий язык… от Невилла, полагаю… и у них нездоровая одержимость смертью – все лето играли в кладбища и выискивали, что бы такое похоронить. – Дорогая, это все ее возраст. Сколько ей, двенадцать примерно? Не беда, скоро вырастет. Нора ухаживала за ранеными и влюбилась в девятнадцатилетнего летчика, который спину сломал, прежде чем из самолета с парашютом выпрыгнул. «Он до конца жизни проведет в каталке, а она решительно собирается выйти за него замуж». – Дорогая, ты мне этого никогда не рассказывала! – Ну, полагаю, я не верила поначалу, что это долго продлится, а вот поди ж ты – уже почти год. И поверишь ли, он-то как раз и не хочет на ней жениться! – Силы небесные! – Вилли постаралась придать своему голосу должную долю изумления. – По крайней мере, это станет расплатой за стремление стать сестрой милосердия. – О, по-моему, она его уже преодолела. Она куда как слишком властная для этого. Повисла пауза, а потом Вилли, тщательно подобрав выражения поделикатнее, спросила: – А если она все же выйдет за него… есть вероятность появления потомства? – Мне духу не хватило спросить. Мне представляется, нет… – Она умолкла, и какое-то время обе сестры углубились в мысли, которые, естественно, ни одна из них и не помыслила бы озвучить. Вилли закурила еще одну сигарету, а Джессика налила им обеим еще шерри. – Как Раймонд поживает? – О, он с головой ушел в свою секретную работу в Вудстоке. Поскольку она секретная, то, разумеется, он о ней ни гугу. Только, похоже, работает он с утра и допоздна, а живут они в каком-то общежитии, так что вечера проводят в сложившейся компании. Вот в самом деле ирония жизни! Когда у нас не было денег, он и думать не думал о постоянной работе за зарплату: все время хотел управлять собственным бизнесом и всегда успевал хлебнуть с этим горя, а теперь, когда с деньгами полегче, он на постоянной работе за зарплату. – Он же работал в школе. – Да – после того, как с грибами не получилось. Но это в основном потому, что Кристоферу надо было учиться в той школе, а нам приходилось платить всего половину. По-моему, он из тех, кто весьма опечалится, когда война наконец-то подойдет к концу. Вернуться во Френшем и ничего не делать – бедный барашек от скуки изойдет. – До конца войны еще, похоже, далеко, – вздохнула Вилли. – Майкл участвовал в том налете на Дьепп на прошлой неделе. Нет… Майкл говорил Эдварду, что его устроили для того, чтобы выяснить, на что оно будет похоже, но там, должно быть, был сущий ад. Мы в Суссексе весь день слышали пушки – жуть и ужас. Нам было только видно, как самолеты над нами летели. Разумеется, Луизу ждет очень неспокойное время. Майкл, кажется, всегда готов лезть в самое пекло. – Это что же, означало начало вторжения? – Судя по всему, нет. Джессика вздохнула: – Полагаю, нам в самом деле весьма повезло. – Повезло? – Избежать всего этого. Мы, я хочу сказать, вышли за мужчин, которые вернулись с войны. Нам не пришлось волноваться, не погибнут ли они. – Не могу сказать, что особо ощущаю, будто мне повезло, – сдавленно выговорила Вилли, а Джессика подумала: «Ну вот, опять… точно как мама, ей бы только королевой в трагедии быть…» – Что Эдвард? – спросила она с натужным оживлением. – Все в порядке. Смертельно устал. – Вилли взглянула на часы. – Боже! Должна лететь. Можно я такси вызову? Надо еще к Хью заехать переодеться. Мы с Эдвардом обедаем у Стори – опять свадебные дела. Большущее тебе спасибо, дорогая. Мы славно передохнули. «От чего?» – спросила себя Джессика, когда Вилли ушла. Явно не затратив ни малейших усилий, Вилли заполучила столь соблазнительный брак для своей дочери. Надо признать, Луиза очень привлекательная, но и Анджела, может, не так ярка, но мила: крупные, хорошо посаженные черты, восхитительная фигура – девушка-статуэтка с налетом отрешенности, который дорогая мамочка одобрила бы. Но, видимо, чересчур отрешена: с того самого злосчастнейшего случая с режиссером Би-би-си у нее, похоже, ничего не происходит. Поначалу тогда это вызвало облегчение, зато теперь уже легкая тревога начинает охватывать. Из Би-би-си она ушла и стала работать кем-то в министерстве информации, а это значит, что хоть и причастна к военной службе, но все же еще не призвана. Снимает квартиру вместе с какой-то девочкой, и Джессика почти не видит ее. Ее мечтания о дебютантке, вышедшей замуж за достойного человека, чья фотография украшала бы первую страницу «Кантри лайф» и кто в дальнейшем вращалась бы в достойном обществе, поблекли. Теперь, подумала она, ей бы легче стало, если бы Анджела хоть за кого-то замуж вышла. * * * – Ну и? – Если ты спрашиваешь меня о вечере, Ци, то я нашел его и приятным, и здравым. – Приятным почему? – Они прекрасная пара. Хребет английского общества. – А-а! Ты прав, разумеется. Полагаю, я всегда предпочитала более живописные, менее полезные части тела. – Он мужчина привлекательный, ведь наверняка? И храбрец. Два креста за заслуги и представление к Кресту Виктории в последней войне. – В самом деле? Я и не знала. – И она приятная женщина. – О да. Таковы большинство жен. Только подумать, скольких приятных жен мне терпеть приходилось! Слава богу, ты ушел из политики. Это резко сократило количество женщин, с кем приходилось обедать. Он провел ласкающей рукой по ее чудесным густым серебристым волосам. – Но, милая моя Ци, будь по-твоему, так вообще не было бы женщин, с кем приходится обедать. Была бы ты – и мир, заполненный красивыми, занимательными и удалыми мужчинами. И еще немного наседок, сидящих на яйцах где-то на заднем дворе, вдали от глаз. Она слегка улыбнулась, но глаза ее заискрились. – Расскажи, что было здравого в этом вечере? – По-моему, мы уладили множество нудных свадебных приготовлений без споров и без колкостей, а мне говорят, что это редкий случай. – Хорошо тебе было говорить, что ты возьмешь на себя часть расходов на прием. – Мы приглашаем так много народу, что, мне казалось, так будет правильно. И он твой любимый сын. И ты одна из немногих женщин, на ком бесполезно использовать присказку про потерю сына и обретение дочери. Она подала знак, что хотела бы встать с дивана, на котором возлежала. – Впрочем, тебе она нравится, не так ли, милый? – Малышка Луиза! Конечно же, она мне нравится. Я в восторге от нее. Такая забавница, такая чаровница и так очень юна! Она уже стояла на ногах, он вложил свою руку в ее, и они неспешно двинулись по своим спальням. – А сына своего я не потеряю, – произнесла она. – Ничему, кроме смерти, этого не добиться. Умирать же я вовсе не намерена. Слишком уж хочу увидеть моего внука. Луиза Зима 1942 года Оставаясь одна (а в последнее время так случалось почти все время) и когда ее совершенно одолевала вялость, она пыталась сложить из кусочков себя самой некую узнаваемую фигуру, чтоб сама могла как-то разобраться, кто она. На актерских курсах они часами обсуждали типажи людей – грани их личностей, черты их нравов, причуды их поведения или темперамента. Обсуждали действующих лиц в пьесах, конечно же, и неделями ругали «плохие» пьесы, персонажи которых были двухмерными – вырезанными из картона фигурами без глубины. Тогда, когда они поговорили об этом со Стеллой, когда трусцой прошлись по всем своим теориям, Стелла сказала: «Конечно же, потому-то Шекспир с Чеховым и единственные драматурги, наделенные талантом. Их герои больше похожи на яйцо. С какой стороны ни взгляни, они никогда не выглядят плоскими, за ними следует что-то таинственное из-за угла, который и не угол вовсе, но в то же время всегда представляешь себе цельную фигуру…» А вот она, хотя и не просто действующее лицо в пьесе, себя яйцом совсем не ощущает, больше похожа на кусок безумной брусчатки или часть складной мозаики. Она не ощущала в себе никого узнаваемого, даже отдельные бруски для мощения или куски мозаики, казалось, едва ли под стать ей, больше они походили на череду кусочков, к каким она стала привычна и какие, следовательно, годятся, чтоб ими играть. Миссис Майкл Хадли – один из таких кусочков. Счастливая молодая жена пленительного мужчины, кто, если верить Ци, разбил несчетные сердца. Люди писали «Миссис Майкл Хадли» на конвертах, так было в подписи к фотографии, сделанной знаменитой фотостудией Харлипа и появившейся вскоре после бракосочетания в «Кантри лайф». Так называли ее служащие в гостиницах. Эта дама, ипостась ее, пережила фешенебельную свадьбу, фото с которой появились в большинстве газет. «Я выгляжу молодой картошкой в белых кружевах!» – нюнила она, зная, что это рассмешит семью Майкла. Эта дама носила золотые часы, свадебный подарок Судьи, и кольцо с бирюзой и бриллиантами, подаренное ей Ци на обручение. У нее новые чемоданы с инициалами Л.Х., выбитыми золотом по белой коже. В «Кларидже» ей дали номер, чтобы она сняла белые кружева и надела выходной костюм, сшитый для нее Гермионой, – приятный кремовый твид с размашистой тонкой алой вставкой-галочкой: прямая короткая юбка и пиджак с укороченным рукавом и светлыми алыми пуговицами. Она вышла из лифта, прошла к широкому входу отеля, заполненного членами ее семьи и людьми, которых она в жизни не видела, вышла к «даймлеру», где Кроули (шофер Судьи) поджидал, чтобы отвезти их. Позабыли про пальто, и Ци послала за ним Малколма Сарджента[17 - Сэр Харолд Малколм Уоттс Сарджент (1985–1967) – британский дирижер, органист и педагог.]: «Малколм, добрая душа, принесет его», – сказала она, и он принес. Миссис Майкл Хадли была той, кого благожелательно разглядывали адмиралы, некоторые из которых прислали громадные картонные коробки, полные чего-то явно когда-то ценного, а ныне превратившегося в разбитое стекло. Благодарить за такое было труднее всего, потому как в худших случаях по осколкам нельзя было догадаться, каков был предмет изначально. «Я вам так признательна за присланное нам все это замечательное стекло», – написала она одному из них. Множество людей (многие из них выдающиеся) были в восторге от знакомства с миссис Майкл Хадли и с разной мерой элегантности и галантности поздравляли Майкла с очаровательной молодой женой. Порой она ощущала себя трюком фокусника, белым кроликом, которого тот так ловко извлекал невесть откуда. Миссис Майкл Хадли, похоже, обретала жизнь только в присутствии других людей. Потом была еще дитя-невеста. О юности ее завели бесконечную волынку старшие флотские офицеры, друзья Майкла, многие из которых были еще старше его. То же относилось и к Хаттону, где, как она выяснила, им предстояло провести половину своего медового месяца. «Неделю сами по себе, а потом мы поедем к мамочке», – известил ее тогда Майкл. Она была дитя: ее извещали обо всем с нарочитой снисходительностью, со слегка поддразнивающим предостережением соглашаться на все что угодно – ведь вы не против? Было бы ребячеством не соглашаться, и она не делала этого никогда. Роль дитя-невесты приносила ей всеобщее одобрение: хорошее дитя-невеста… Так что неделю они провели в коттедже, снятом для них крестной Майкла, которая жила в большом доме в Норфолке. Коттедж был прелестен, с тростниковой крышей и большим открытым очагом в гостиной, где они еще и ели. Леди Мой, крестная, устроила так, чтобы кто-то им готовил и убирал у них, и, когда они приехали, в тот первый вечер, по дому гуляли манящие запахи горящих поленьев и обжаривающихся цыплят. Кроули внес чемоданы, приложил ладонь к фуражке и уехал, а потом, подав им цыплят и показав сливовый пирог на каталке, ушла и повариха, сказавшая, что ее зовут Мэри. Они остались одни. Помнится, она подумала: «Вот оно, самое начало моей замужней жизни, ее вечно счастливый кусочек после», – и стала гадать, каким он будет. И Майкл был полон самого чарующего обожания, вновь и вновь говорил ей, до чего ж она прекрасна как невеста и какой прекрасной называли ее люди, говоря с ним. «И сейчас так же прекрасна», – сказал он, беря ее руку и целуя ее. Позже, когда они наполнили рейнвейном два бокала из бутылки, оставленной им леди Мой, он предложил: «Давай выпьем за нас, Луизу и Майкла». И она повторила этот тост и пригубила вино, а потом они поужинали и говорили о свадьбе, пока он не спросил, не хочет ли она прилечь. Потом, когда она выскользнула из постели и надела одну из ночнушек, подаренных ей отцом, когда ей было четырнадцать, и до сих остававшихся самыми любимыми, она подумала, как же повезло, что этот раз не был первым, потому как, по крайней мере, она понимала, что происходит, и более или менее к этому привыкла. До этого, на самом деле, она побывала в постели с Майклом четыре раза: первый был ужасен, потому что было так больно, а она чувствовала, что она не может сказать ему об этом, ведь он казался таким восторженным. Другие разы были получше в том, что больно не было, а один раз начало даже стало таким восторгом, но потом он принялся совать ей язык в рот, после чего она словно бы отключилась и ничего не чувствовала. Он, впрочем, похоже, не заметил, что в то время, казалось, было хорошо, однако это случалось безостановочно всю первую неделю медового месяца, и она почувствовала в этом странность, хотя он то и дело уверял, как сильно любит ее, и постоянно говорил, что он чувствует и что с ним творится во время любовных утех, он, похоже, не очень обращал внимание на нее. В конце концов она стала гадать: а этот острый сладкий трепет, словно бы что-то внутри ее начинает раскрываться, – случается ли он на самом деле. В ту первую ночь, однако, она просто ощутила облегчение оттого, что не больно и что ему это, похоже, дает наслаждение. Еще она вдруг ощутила, что устала как собака, и заснула спустя несколько мгновений, забравшись обратно в постель. Утром она проснулась, поняв, что он вновь жаждет близости с ней, а потом была вся новизна совместного мытья в ванне, и одевания, и изумительного завтрака из яиц и меда, а потом они долго прогуливались в парке, где было озерцо с лебедями и другими водоплавающими, а потом в лесу. Стояло идеальное сентябрьское утро, спелое, ароматное и тихое. Они ходили рука об руку, видели цаплю, лисицу и большую сову, и Майкл совсем не говорил о войне. Всю неделю они приходили ужинать в дом леди Мой, где та обитала с компаньонкой в обстановке продуманного увядания. Большая часть дома держалась взаперти, а в остальной стоял невыносимый холод, из такого дома, подумалось ей, хочется на улицу выйти погреться. Леди Мой подарила Майклу пару превосходных ружей «перде», принадлежавших ее мужу, и две акварели Брабазона. «Я перешлю их тебе», – сказала она. «А вам, – обратилась она позже к Луизе, – едва ли я могла выбрать подарок той, кого не видела. Но теперь я познакомилась с вами… и, между прочим, Майки, по-моему, ты отлично для себя постарался… и я знаю, что делать». Она пошарила в большой вышитой сумке и извлекла маленькие часы из голубой эмали в обрамлении жемчуга, висевшие на покрытой эмалью цепи с брошью-заколкой на ней. «Их подарила мне моя крестная мать, когда я вышла замуж, – сказала леди, – время они показывают не очень точно, но вещь красивая». За ужином леди Мой расспрашивала Майкла о его корабле, и он много чего поведал ей о нем. Она пыталась быть, а потом выглядеть заинтересованной, однако мало что могла сказать по поводу числа пушек, которые установят на новом торпедном катере. И только перед самым их уходом леди Мой спросила об их планах, так как узнала, что вторую неделю отпуска Майкла они проведут в Хаттоне. – Мамочка так жаждет увидеть нас. И мы подумали, что ей будет приятно, если мы приедем. – Я уверена, так и будет. Она заметила на себе взгляд леди Мой, но не смогла истолковать его выражения. «Я и вас тоже должна поцеловать», – сказала она, закончив обниматься с Майклом. Они шли обратно по дороге к своему коттеджу в темноте. – Ты ни разу не говорил мне, что мы едем в Хаттон. – Разве нет? Должен был сказать. Я почти уверен, что говорил. Ты же не возражаешь, во всяком случае, верно? – Нет. – Она вовсе не была уверена. – Понимаешь, милая мамочка неважно себя чувствует и так ужасно обо мне беспокоится, что кажется… она очень-очень тебя любит, понимаешь. Она сказала мне, что не может вообразить лучшей матери для ее внука. Она была ошеломлена. – У нас же пока его нет, или есть? – Дорогая, – он, смеясь, сжал ее руку, – об этом ты первой узнаешь. Надежда всегда есть. – Но… – Ты говорила, что хочешь шестерых. Надо же с чего-то начать. Она уже рот открыла, чтобы сказать, что не хотела детей сразу же… прямо сейчас… и снова закрыла его. В голосе его слышалось поддразнивание – он говорил несерьезно. Однако в Хаттоне та же тема опять всплыла. Они пробыли там четыре дня, и она вызвала недовольство, и, хотя Ци непосредственно с ней не говорила, недовольство было доведено до нее разными способами. У нее появились довольно сильные колики в животе, и Майкл отнесся к ней с большой заботой, препроводил в постель после обеда и дал горячую грелку. – Ты мил ко мне, – сказала она после того, как он наклонился поцеловать ее. – Ты моя маленькая миленькая женушка. Между прочим, Ци рассказала мне про один полезный прием. Когда ты поправишься и мы займемся любовью, то будет полезно подложить под ноги подушку, тогда сперме будет легче добраться до яйцеклетки. Она слюну сглотнула: от мысли, что он обсуждал все это со своей матерью, вдруг поднялась тошнота. – Майкл… я далеко не уверена, что хочу заиметь ребенка так быстро. То есть я их хочу вообще-то, только хотелось бы сначала чуть побольше пообвыкнуть в замужестве. – Разумеется, обвыкай, – сердечно произнес он. – Только, поверь мне, это произойдет – не заметишь как. И если будет шанс и другой тоже случится, то природа возьмет свое и ты будешь чувствовать себя прекрасно. А теперь, миленькая, сосни, а к чаю я тебя разбужу. Но ей совсем не спалось. Лежала и беспокойно думала, отчего им так сильно хочется, чтоб у нее был ребенок, при этом ощущала вину за то, что сама не чувствует того же, что и они. Остаток недели прошел под музыку, и Майкл рисовал ее, и начал портрет маслом писать, тут и шутки, и игры с соседями, и танцы, и Судья, читающий им вслух, и все они относились к ней с поддразнивающей, нежной снисходительностью, и была она любимым, лелеемым дитятей-невестой. Разговоры за столом радовали и будили воображение: в семейных шутках сказывалась большая начитанность и использовался куда больший запас слов, чем был у нее. Она спросила Судью, которого приучилась звать Питом, не составит ли он ей список книг для чтения. – Он был в восторге, – заметил Майкл, когда они в тот вечер одевались к ужину. – Ты до того хорошо встраиваешься в мою семью, моя милая. – Откуда тебе известно, что я просила его? – Мамочка мне сказала. Ее очень тронуло, что ты попросила его. Все приходившие то ли к обеду, то ли к ужину расспрашивали Майкла про его корабль, и он всегда рассказывал им, как правило, весьма долго. Она заметила, что, как бы часто ни рассказывал он о превосходстве пушек «эрликон» над «бофорсами» и «роллсами», Ци слушала с восхищенным интересом, словно слышала от него об этом впервые. В душе она находила эти разговоры скучными, еще скучнее даже, чем когда они говорили о войне вообще: сражении за Сталинград, о котором каждый вечер в новостях сообщалось, и бомбардировках германских городов. За все это время, на самом деле очень краткое, всего две недели, возбуждение, словно дымка в жару, почти совсем затмевало любое иное чувство: она вышла-таки замуж за своего чудесного, пленительного Майкла, кто хоть и намного старше, и знаменитый, и храбрец, а выбрал ее. Разве не возбуждает, когда тебе не надо особо думать о своей внешности или все у тебя с мозгами в порядке, не надо чувствовать, как она тогда чувствовала, что ты не очень образованна, если с утра до ночи тебе только и говорят, какая ты красивая, умная и талантливая. То была сказка, и она была счастливой принцессой, которая в девятнадцать лет уже попала в ту долгую и счастливую жизнь, какую в сказках обещают «после». В конце недели они покинули Хаттон и отправились на поезде в Лондон. Майклу нужно было в Адмиралтейство, и они договорились встретиться на вокзале Ватерлоо. – А чем ты займешься, милая? Она не знала. – Все будет со мной в порядке. Может, попробую дозвониться до Стеллы, правда, на Питманских курсах[18 - На курсах обучают скорописи Питмана – одной из систем стенографии для английского языка, созданной сэром Айзеком Питманом (1813–1897).] не любят, когда звонят их ученикам. Если не свяжусь с ней, то пойду в Национальную галерею. – Деньги у тебя есть? – Ой! Нет… нет, боюсь, у меня их нет. Он сунул руку в карман брюк и достал пачку банкнот: – Возьми. – Да мне столько и не понадобится! – Никогда не угадаешь. А вдруг. Я займусь багажом. Они поцеловались. Было радостно (тогда она еще не сознавала, насколько радостно) расставаться, зная, что так скоро они снова встретятся. Она попробовала позвонить Стелле из телефонной будки, но не дозвонилась и направилась в Национальную галерею, где Майра Хесс и Айрин Шарер играли дуэтом на двух фортепиано. В перерыве, покупая сэндвич, она заметила Сид, беседовавшую с очень старым, опиравшимся на палку мужчиной с густой седой шевелюрой. Она собиралась было пройти мимо и остаться незамеченной, когда увидела молоденькую женщину или девушку – по сути, не старше нее, – прислонившуюся к стене в конце стойки с сэндвичами и уставившуюся на Сид взглядом такого глубокого и безумного обожания, что Луизе едва не захотелось рассмеяться. «То, что тетя Джессика звала когда-то страстью, полагаю», – подумала она. В этот момент Сид увидела ее, улыбнулась и подозвала. Она была представлена мужчине с седой шевелюрой как Луиза Хадли, и тот сказал, да, он узнал ее. «Вы вышли замуж за сына моего старинного друга Циннии Стори несколько недель назад. Как поживает Ци? Нынче она так много времени проводит в деревне, я почти ее не вижу». В суете рукопожатия старик обронил свою палку. Мгновенно девушка, прислонившаяся к стене, метнулась вперед, наклонилась и подобрала ее. – Как вы добры! Девушка вспыхнула: лоб у нее словно испариной покрылся, заметила Луиза, когда Сид заметила: «Отличный бросок, Тельма», – и представила ее как одну из своих учениц. Тут перерыв закончился, и все поспешили из подвала, где продавали сэндвичи, на продолжение концерта. – Передайте, пожалуйста, мой душевный привет Ци, – попросил седой мужчина, и она, улыбнувшись, пообещала непременно передать. Про себя же подумала, что сделать этого не будет никакой возможности, поскольку Ци она не увидит еще бог весть сколько и не имеет ни малейшего представления, кто это был такой. Когда концерт завершился после чудесного и ожидаемо утешительного биса прелюдии «Иисус, радость человеческих желаний»[19 - Транскрипция хоральной прелюдии И. С. Баха для дуэта фортепиано создана пианисткой Майрой Хесс.], она стала соображать, чем бы заняться. Смотреть в галерее было не на что: все картины были убраны в место или места, где им была обеспечена сохранность. Она вышла на Трафальгарскую площадь. Светило солнце, но оно не грело, холодную голубизну безоблачного неба украшали поблескивающие аэростаты, спокойно покачивавшиеся в воздухе – как гигантские игрушки, подумала она. До поезда оставалось еще два часа, и она терялась в догадках, чем заняться. Майкл дал ей пачку фунтов, должно быть, не меньше десяти, она почувствовала себя богатой и свободной… а потом, совершенно неизвестно отчего, вдруг сильно испугалась. «Чем мне занять себя?», «Почему я здесь?», «Зачем я?» Череда кратких, жалящих, нелепых вопросов, которые исходили, казалось, ниоткуда и количество которых лишь обращало их в карликов. Начать отвечать на любые из них (и даже задуматься над ними) значило бы навлечь на себя полную опасность: она и попытки не сделает отвечать, она должна что-то делать, о чем-то другом думать. «Пойду в книжный, куплю книг», – подумала и, движимая этой разумной и практической целью, села в автобус до Пикадилли, остановившийся возле книжного магазина «Хэтчардс». К тому времени, когда она купила три книги и ловила такси, чтобы добраться до Ватерлоо, настроение у нее приподнялось. Она не ехала послушно домой в Суссекс под ругань матери и уговоры всей остальной семьи заняться скучными делами. Она садится в поезд вместе со своим мужем, а потом на паром до острова Уайта, где остановятся в какой-нибудь гостинице, – такого она ни разу в жизни не делала. Она снова была миссис Майкл Хадли, а не той невесть кем, что предавалась панике на ступенях Национальной галереи. Прелестно было бы повидаться со Стеллой, но она ей напишет. Однако она скоро убедилась: жизнь в той гостинице, а потом и в других гостиницах, в Уэймуте и в Льюисе, была вовсе не той, что ей представлялась. Майкл уходил утром в восемь часов, и она оставалась одна на целый день – день за днем – совсем безо всякого занятия. У отеля «Глостер» было еще и особое неудобство, отчего только хуже становилось, – начать с того, что он казался невероятно роскошным. С непременным лобстером на обед и на ужин. Временами бывало и еще что-то, обычно не ужасно вкусное, но примерно через неделю она привыкла есть что бы ни подавали. Лобстер ей наскучил и даже ненавистен стал. Она читала книги, гуляла по городу, но он был забит военными, и свист с неразборчивыми, но, без сомнения, грубыми выкриками вслед отвадили ее от гуляния. Потом однажды она зашла к зеленщику купить яблок и вдруг ни с того ни с сего пошатнулась, словно равновесие потеряла, все вокруг почернело, и она упала на землю, утонув в запахе грубой дерюги. Кто-то, склонившись над ней, успокаивал, мол, все с ней будет хорошо, спрашивал, где она живет, а она просто сообразить не могла. Голова ее лежала на мешке с картошкой, а на чулке петля спустилась. Ей принесли воды – и стало легче. «Отель «Глостер», – сказала она. – Я легко дойду туда». Но какая-то добрая женщина отвела ее в отель, взяла ключ от ее номера и помогла подняться по лестнице. «Я бы на вашем месте немного прилегла», – сказала женщина, когда Луиза поблагодарила ее. Когда женщина ушла, она и впрямь легла на кровать прямо поверх скользкого одеяла. Было половина двенадцатого, судя по золотым часам, подаренным Судьей. Майкл раньше шести вечера не вернется. Она чувствовала себя разбитой, и неожиданно ей до боли захотелось домой. Она заплакала, а когда перестала и высморкалась в большой белый носовой платок Майкла, то опять легла. Смысла вставать, похоже, не было никакого. После этого она по утрам лежала в постели, смотря, как Майкл бреется и одевается с, как ей представлялось, бессердечной быстротой, и молилась, чтоб случилось что-нибудь такое, что помешало бы ему уйти. Корабль, которым он командовал, был новеньким моторным торпедным катером, МТК, все еще стоявшим на стапеле на реке Медине, и он страстно восхищался всем, что происходило с судном. Каждый вечер он приходил домой, напичканный новостями о том, как у судна дела продвигаются (Луиза приучилась называть корабль по английской традиции, как каравеллу, «она», хотя про себя считала, что если корабль, то «он», а если судно, то «оно»). Потом они ужинали, потом он привлекал ее к себе, и они ложились в постель, и он исполнял супружеские обязанности – и всегда это было одно и то же, и она старалась не утратить к этому охоты. Она не жаловалась ему на то, как ей одиноко, бессмысленно… ну, если по правде, скучно: она стыдилась таких чувств. Другие флотские жены в отеле не жили, в нем других женщин вообще не было: люди приходили и уходили, похоже, одни они расположились тут надолго. Когда она рассказал ему, как потеряла сознание в лавке зеленщика, он улыбнулся и сказал: – О, милая! Ты думаешь, что это может быть… – Что? – Она поняла, что он имел в виду, но была настолько ошарашена таким предположением, что хотела потянуть время. – Милая! Ребенок! То, ради чего мы так старались! – Не знаю. Может быть, полагаю. Говорят, что люди в таком положении падают в обморок. И их тошнит по утрам. Только меня не тошнит ничуточки. Вскоре после этого она все же познакомилась с еще одной флотской женой, леди намного ее старше, чей муж командовал эсминцем, и та попросила помочь ей в Миссии для моряков[20 - Христианская благотворительная организация, оказывающая помощь экипажам торговых и (во время войны) военных судов.]. «Нам всегда не хватает усердных помощников, – сказала она, – для вас непременно найдется дело, милочка». Так что каждое утро с девяти до двенадцати она либо помогала в столовой, либо заправляла бесконечные койки. При заправке приходилось снимать простыни со старых (как правило, до крайности серых да еще и с запрятанными пивными бутылками, носками и прочим хламом). Это совпало с появлением приступов тошноты по утрам. Когда Марджори Анструтер застала ее в позывах рвоты над раковиной, то отправила домой вылежаться, говоря, что она вполне все понимает и что Луизу, ставшую маленьким троянским конем, выставлять напоказ незачем. Тем все и кончилось. Она забеременела и понемногу свыклась с мыслью, что, видимо, так оно и должно быть: если выходишь замуж и больше тебе заняться нечем, то твое предназначение рожать детей. Хотя грядущее все еще втайне нагоняло на нее страх, у нее получалось казаться неунывающей, и очень скоро пришло письмо от Ци, в котором говорилось, с каким восторгом восприняла та это известие (сообщенное ей Майклом по телефону). По утрам ее мучила тошнота, а порой и действительно тошнило, время она по большей части проводила в постели, но в полдень неизменно, как по часам, единственный немецкий разведывательный самолет пролетал над островом и в сторону Портсмута, и все корабли, стоявшие, как она выучилась говорить, на рейде Кауса, палили из всех имевшихся у них зенитных орудий. По самолету не попали ни разу, но грохот поднимали очень сильный, и Майкл велел ей в таких случаях всегда спускаться в вестибюль. Тогда она надевала пальто и брела вниз, храбро выдерживая вызывающие тошноту запахи варящихся лобстеров, долетавшие до фойе, в котором стекла от крыши до выстланного плиткой пола неутешно жаловались на пальбу, пока она читала очень старые номера «Иллистрэйтед Ланден ньюс». Минут через пятнадцать самолет скрывался. Тогда она шла обратно в номер и иногда собирала вещи и направлялась в ванную. Она стала страшиться одиноких обедов в обеденном зале отеля и обычно уходила в город, в кондитерскую, где продавали сдобные булочки и очень сытные корнуэльские слоеные пироги из сплошной картошки с луком. Довольно быстро ей стало нечего читать, но в городе был книжный, и она часами выбирала там книги, против чего владельцы, похоже, не возражали. Она читала романы Этель Мэннинг, Дж. Б. Стема, Уинифред Холтби и Сторма Джеймсона, а потом однажды нашла подержанную книжку Мэнсфилда Парка. Это походило на неожиданную встречу с давним другом, и, не в силах устоять, она купила ее. После этого купила все остальные, несмотря на то, что у нее дома в Суссексе имелся их полный набор. Книги Парка занимали и успокаивали ее больше, чем что-либо еще, и она прочла их все по два раза. Когда она писала Стелле, почти все письма были о том, что она читала. «Между прочим, я беременна!» – написала она в конце одного из писем. Восклицательный знак был призван придать фразе воодушевление. Она думала было написать Стелле, как относится к этому, о том, чем стала теперь для нее жизнь, но, как выяснилось, такое было для нее невподъем. Ведь это значило бы отнестись ко всему серьезно, она же чувствовала, что все слишком путано, и вообще была во всем не уверена, чтобы даже пытаться. К тому же она опасалась, что все прояснится настолько, что ей, может, невыносимо станет. Пока она играла свою роль (а она была влюблена в Майкла: только взгляните, до чего нестерпимы ей его ежеутренние уходы и как практически она часы считает до его возвращения), было бы чем-то вроде предательства говорить, что жизнь ей представляется трудной – или скучной. «Умные люди никогда не скучают», – обронила как-то Ци в Хаттоне во время их медового месяца. «Вы согласны с этим, Пит?» И Судья ответил, что скука подразумевает некоторую тупость. Она тупой быть не должна никогда. К середине ноября корабль Майкла был готов, и Ци с Судьей приехали на ночь в Каус, поскольку леди Циннии предстояло спустить судно на воду. Номера были забронированы в отеле, и Майкл отпросился со службы пораньше, чтобы встретить паром в Райде. Парадный обед – весьма грандиозный – устроили в Королевском яхт-клубе, поскольку Ци была знакома с адмиралом, бывшим членом клуба и пригласившим всех. – Малышка Луиза, душечка! Выглядите вы великолепно. Пит привез вам список для чтения. За обедом ели ненавистного лобстера, и Майкл с неиссякаемым воодушевлением рассказывал о своей посудине. «Я не дождусь увидеть ее!» – воскликнула Ци, и Луиза заметила, что Майкл прямо-таки купается в ее восторге. Обнаружилось, что адмирал, кого чета Стори звала Бобби, не собирается присутствовать на спуске, однако под конец вечера Ци уговорила его дать слово, что он прибудет. Но на следующее утро Луиза, помимо особенно сильного приступа тошноты, почувствовала, что у нее болит горло и поднялась температура. – Бедненькая моя! Впрочем, тебе лучше побыть в постели. Нельзя допустить, чтобы ты разболелась. Я попрошу прислать тебе что-нибудь на завтрак. Ждать пришлось долго, наконец прибыл чай в обжигающем металлическом чайнике, два жестких подгорелых тоста и кусок ярко-желтого маргарина. Чай отдавал металлом, а на тост и смотреть-то было неприятно. Ну это ж все чересчур! Именно тогда, когда что-то на самом деле происходит, ей нельзя пойти, она обречена на еще один изматывающий день в одиночестве, только хуже обычного, потому что чувствует себя так жутко. Она встала с кровати сходить в туалет: покусывающая морозцем интермедия, в спальне не было обогрева. Она надела шерстяную кофту, какие-то носки и вновь улеглась в постель, прихватив аспирин, который послал ей сон. Майкл вернулся вечером сказать, что будет ночевать на борту, поскольку на следующее утро кораблю предстоят ходовые испытания. Ци с Судьей уехали, зато мамочка была великолепна при спуске катера на воду, и они славно пообедали. – Бедненькая, выглядишь ты все еще довольно скверно. Миссис Уотсон говорит, что посылала выяснить, хочешь ли ты обедать, но ты спала. Сказать им, чтоб принесли тебе чего-нибудь на ужин? – Ты не мог бы поужинать со мной? – Боюсь, не смогу. Меня ждут на борту. Командующий эскадрой ужинает у нас. – Когда же ты вернешься? – Завтра вечером, надеюсь. Но я предупреждал, дорогая, пока идут испытания, жизнь будет суетливой. Я не смогу все время ночевать на берегу. Нам невероятно повезло, понимаешь. – В самом деле? Он собирал бритвенные принадлежности и совал их в новехонький черный кожаный несессер. – Дорогая, ну, разумеется. Мой первый помощник не видел свою невесту с Рождества. А наш штурман своего последнего сына еще в глаза не видел, а тому уж почти полгода. Я не говорю, что нам не нужно счастья, я хочу, чтобы ты была самой счастливой девушкой на свете, но совсем не повредит осознавать, что за благо нам дано. Большинство знакомых мне офицеров не могут поселять своих жен в гостинице. Не знаешь, где моя пижама? – Боюсь, не знаю. – Ей было до того мерзостно при мысли о ночи и целом дне в полном одиночестве, что прозвучало это сердито. – Должна же она где-то быть! Честное слово, милая, попробуй вспомнить. – Ну, обычно горничная кладет ее под подушку, когда заправляет постель. Только сегодня утром она не приходила. – А, ладно, возьму какую-нибудь из новых. Однако, когда он их вытащил, то оказалось, что они почти без пуговиц. – От, черт! Дорогая, могла бы и проверить, когда их из стирки вернули. В конце концов, не так-то уж жутко много у тебя забот и дел. – Я их сейчас пришью, если хочешь. – Было б чего пришивать, пуговиц-то нет. Тебе придется достать. Он взял треугольную брошь Королевского яхт-клуба, подаренную ей адмиралом предыдущим вечером в честь принятия Майкла в клуб почетным членом: «Надо же, я, наверное, единственный флотский офицер, который застегивает пижаму вот такими штуками. Все, должен лететь. – Он склонился и поцеловал ее в лоб. – Держись бодрее, не давай себе чересчур расклеиваться. – В дверях, обернувшись, послал ей воздушный поцелуй. И сказал: – Очень ты уютно выглядишь. После того как он ушел и она убедилась, что уже не вернется, она заплакала. Когда ей стало лучше, он предложил ей поехать ненадолго к себе домой, пока он не закончит с испытаниями. «Тогда, когда я узнаю, куда нас пошлют, ты снова сможешь ко мне приехать». Противиться она не стала. Тоска по дому, не совсем, но почти такая же, как и та, что овладевала ею в детстве, нападала на нее, она лежала по утрам в постели после его ухода и тосковала по знакомому невзрачному дому, который всегда был таким наполненным и в котором не смолкало звучание стольких многих жизней: одышливый писк коврочистки, свистящий скрежет граммофона в детской с попеременными «Танцем кузнечика» и «Пикником плюшевых медвежат», размеренное бормотание диктующего Брига, жужжание швейной машинки Дюши, запахи кофе, глаженого белья, не желающих гореть поленьев, вымокшей собаки и пчелиного воска… Она проходила каждую комнату в доме, поселяя в них подобающих обитателей. Все в них, что прежде вызывало у нее скуку или раздражение, ныне, казалось, делало их только очаровательнее, дороже и нужнее. Страсть тети Долли к мотылькам, вера Дюши в то, что горячий парафин незаменимое средство для пятой точки, решительное стремление Полли с Клэри не подавать виду, насколько их впечатляет ее намного большая взрослость, чем их собственная, жутко похожие подражания Лидии кому угодно, кого она возьмется имитировать. Мисс Миллимент, ничуть не меняющаяся внешне, но тем не менее таинственно постаревшая, голос ее стал мягче, подбородок размяк еще больше, одежда на ней беспорядочно усыпана крошками древних яств, но ее маленькие серые глаза, увеличенные под определенным углом стеклами узких очков в стальной оправе, по-прежнему неожиданно проницательны. А вот и полная противоположность – тетя Зоуи, которая пленительно выглядит во всем, что бы ни надела, чьи уже годы, проведенные в деревне, вовсе не исказили производимого ею впечатления модницы и красавицы. А милая тетя Рейч, самой высокой оценкой которой является слово «разумный»: «такая разумная шляпка», «по-настоящему разумная мать». «Собираюсь сделать тебе по-настоящему разумный свадебный подарок, – сказала она. – Три пары двуспальных полотняных простыней». Все они дома со многими другими подарками дожидаются, когда у них с Майклом появится собственный дом, хотя бог знает, когда это будет. Наверное, во всем война виновата, что жизнь кажется такой необычной. Занятия в кулинарной, а потом в театральной школе, казалось, придавали логичность отъездам из дома: они были частью ее взросления и подготовки к великой карьере на сцене. Зато замужество переменило все – во многом так, как ей и не предвиделось. Когда выходишь замуж, то уход из дома дело куда более окончательное. А что до карьеры, то нет не только никаких признаков близкого конца войны, когда ей можно было бы вернуться к ней, но появилась еще и проблема детей. Ее мать перестала танцевать, когда вышла замуж, больше не танцевала никогда. Впервые она задумалась, чего это ей стоило, противилась ли этому мама или сама предпочла оставаться только замужем. Но почему-то в свое ностальгическое видение Родового Гнезда и семейства она не могла или не хотела включать родителей: было что-то (а у нее не было желания доискиваться, что), что смутно ощущалось… неловкостью. Ей было только то известно, что в последние недели перед свадьбой ей стало невмоготу оставаться наедине с матерью почти так же, как и оставаться наедине с отцом, хотя и не совсем, если совсем не по одним и тем же причинам. Это вносило путаницу, потому как она видела, как настойчиво старается мать сделать все, чтобы свадьба прошла успешно. Она была бесконечно терпелива в отношении примерок платья и другой одежды, отдала ей свои купоны на одежду, даже спросила, не хочет ли она предложить своей подруге Стелле стать подружкой невесты. Стелла отказалась (мягко, но решительно), пришлось выбирать, и в конце концов подружками стали Лидия, Полли и Клэри. Зоуи, ее мать и Дюши сшили им платья из белого гардинного тюля, который ее мать выкрасила в чае, так, чтобы получился теплый кремовый цвет. В лондонских магазинах все еще были ленты из чистого шелка. Тетя Зоуи выбрала цвета: розовый, оранжевый и темно-красный – и сшила ленты в куски для изготовления саше. Платья были простыми: с высокой талией, низким округлым вырезом и густой тесьмой по подолу – «Словно малышки кисти Гейнсборо»[21 - Томас Гейнсборо (1727–1788) – английский живописец, график, портретист и пейзажист.], – заметил Судья, увидев их возле церкви. За короткое время между обручением и свадьбой предстояло сделать жутко много дел, и большая их часть легла на плечи матери. Только несмотря на все то, что матерью было устроено, несмотря на написанные и разосланные ею письма, договоры и уговоры, чувствовалось ей что-то такое в отношении матери, что было попросту непереносимо: от этого появлялись у нее холодность, угрюмость, раздражительность, она резко отвечала, когда задавались совершенно обычные вопросы, потом стыдилась этого, но никак не могла заставить себя извиниться. В конце концов она выяснила, что это: вечером накануне свадьбы мать спросила, имеет ли она представление «о всяком таком». Она мгновенно ответила, мол, да, имеет. Мать выдавила из себя улыбку и сказала: что ж, она полагает, что Луиза научилась всему этому на этих ужасных актерских курсах, – добавив, что ей не очень бы понравилось, если бы дочь вступала в брак «неподготовленной». Всякая недомолвка обращает все в нечто тошнотворное, а недомолвки, как она поняла, были лишь верхушкой айсберга. В горячке отвращения и гнева тогда ей казалось, что ее мать все те недели ни о чем другом не думала, как только безудержно гадала и представляла себе ее в постели с Майклом, проявляя отвратительнейшее любопытство к тому, что к ней не имело совершенно никакого Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=38846597&lfrom=688855901) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes 1 Элен Беатрикс Поттер (1886–1943) – английская детская писательница и художник. На русский язык переведены ее книги «Ухти-Тухти» (1958), сказки про кролика Питера (1994–2013), поросенка Робинзона (1995), мышонка Джонни (2009) и многие другие. – Здесь и далее прим. переводчика. 2 В Евангелии от Иоанна сказано: «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет; и всякий верующий в Меня не умрет вовек» (11:25–26). 3 Карточная игра, известная также под названиями «концентрация», «память», «пары». 4 Смоляной настой с добавлением алоэ, применяемый для лечения раздражений кожи и для ингаляций. 5 Слова из монолога Гамлета: «неведомая страна, из чьих пределов не возвращается ни один странник». (У. Шекспир. «Гамлет», акт III, сцена 1). 6 Прощальные слова Горацио («Гамлет», акт V, сцена 2). 7 Сидней Картон – главный герой романа Чарльза Диккенса «Сказка о двух городах». 8 Мятный ликер (фр.). 9 В течение 1941 года немецкие и итальянские войска после многочисленных бомбардировок и артобстрелов пытались штурмовать остров Мальта, но безрезультатно. 15 апреля 1942 г. король Георг VI наградил народ Мальты Георгиевским крестом в знак признательности за героизм. 10 Чуть больше половинки сантиметра. 11 «Недурно, малышка, недурно» (фр.). 12 «Ангостура» – крепкая пахучая настойка красно-коричневого цвета, содержащая 45 % спирта. 13 Гарри Ллойд Гопкинс (1890–1946) – американский государственный и политический деятель, ближайший соратник президента Ф. Д. Рузвельта. 14 Французский коньячный ликер. 15 Сэр Мэтью Смит (1879–1959) – британский живописец, ученик Анри Матисса, последователь фовизма, мастер ню, натюрморта и пейзажа. Воевал на Первой мировой войне, был ранен. В 1949 году был награжден командорским орденом Британской империи, в 1954 году посвящен в рыцари. 16 В сен-назерском порту были построены укрытия для немецких подводных лодок, но при всех нещадных бомбежках города эти укрытия выдержали: за всю войну ни одна лодка в них не пострадала. 17 Сэр Харолд Малколм Уоттс Сарджент (1985–1967) – британский дирижер, органист и педагог. 18 На курсах обучают скорописи Питмана – одной из систем стенографии для английского языка, созданной сэром Айзеком Питманом (1813–1897). 19 Транскрипция хоральной прелюдии И. С. Баха для дуэта фортепиано создана пианисткой Майрой Хесс. 20 Христианская благотворительная организация, оказывающая помощь экипажам торговых и (во время войны) военных судов. 21 Томас Гейнсборо (1727–1788) – английский живописец, график, портретист и пейзажист.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.