Любовь без оглядки? Наверно, бывает. Наверно, когда осень тучи стирает. Когда поезд ждут в полуночной столице И тушью размазанной плачут ресницы. Читала стихи мне шальная девчонка – Упругая грудь в приоткрытой кофтенке: Любовь без оглядки? Конечно, бывает! По-разному люди её понимают... Любовь без оглядки – что деньги на

Охотничьи страсти

-
Автор:
Тип:Книга
Цена:99.90 руб.
Издательство:Самиздат
Год издания: 2018
Язык: Русский
Просмотры: 272
Скачать ознакомительный фрагмент
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 99.90 руб. ЧТО КАЧАТЬ и КАК ЧИТАТЬ
Охотничьи страсти Андрей Андреевич Томилов Рассказы о людях, посвятивших свою жизнь тайге, охотничьему промыслу. О сильных и мужественных людях, ежедневно встречающихся с неимоверными трудностями. Повесть о военном лихолетье, о том, что и во время такой кровавой и страшной войны люди оставались людьми и даже любили. По-настоящему любили.Содержит нецензурную брань. Зимой все лоси на одно лицо Вообще-то Генка никогда охотником-то и не был. Какой с него охотник, он комара-то бьёт, так морщится, слушает, как «кости у него трещат». Откуда кости у комара. Генка, он вообще-то и не Генка вовсе, он Геннадий Петрович, – заведующий клубом. Это уже не важно, что в тот клуб почти никто не ходит, не важно. Главное, что должность такая есть, да и клуб в деревне есть, – ещё от той власти остался, не развалили как-то. Так что он при должности. А кто при должности, – уважаемые люди. Когда уважаемые люди села собирались на какое-то мероприятие, хоть посиделки на берегу, – это летом, хоть посиделки в сосёнках, – это тоже летом, хоть на рыбалку ехали, – получается тоже летом и тоже посиделки, всегда Генку брали с собой. От него, конечно, пользы-то никакой, но и вреда большого не было. А то и поможет даже: газетку постелет, закуску из чужих котомок повытаскивает. Другой раз хлеб порежет, сало. Но это редко, – уж больно слеп. Он и кружку-то с водкой на ощупь вылавливает с импровизированного стола. Очки у Генки – страшно смотреть, стёкла толстенные, с ядовитым фиолетовым отливом. Глаза за ними кажутся несуразно маленькими, кругленькими, сверлящими буравчиками. Короче говоря, брали его только для компании. Выпив чужой водочки, так как своей ни разу не брал, как и закуску, Генка начинал травить анекдоты. Где он их брал, как запоминал, – можно только диву даваться. Рассказывал не прерываясь, не ожидая пока прохохочется компания. Ни разу не повторился за все многочисленные выезды и посиделки. На зимнюю охоту выезжал Генка с меньшей охотой, – холодно, но всё же не отказывался, – ехал. Ружьё имел старинное, отцовское, – по наследству досталось. Всё собирался зарегистрировать, документ получить, но дальше желания дело не двигалось. Да и большой нужды в этом не было, – Генка с того ружья почти не стрелял. Ещё на утиной охоте раз-другой за всю осень пальнёт, а зимой так и не заряжал даже, а то и не брал с собой вовсе. В этот раз тоже не хотел брать: – Холодно, только руки морозить. – Бери, бери, охотник хренов! – это бывший директор совхоза. Генка вернулся, приволок «фузею», как шутя называл старинное ружьё, сунул в карман пяток патронов, заряженных ещё года три назад. Втиснулся на заднее сиденье, зажав коленями ружьё, углубился в «мечты» о предстоящей охоте. Первый загон был сразу удачным: директор школы подранил зайца и мужики, покружив по кустам с полчаса, перекрёстной пальбой из всех калибров добрали бедного «косого». Все громко и радостно рассказывали друг другу, что это именно его выстрел был козырным. Спорили, хвастались, даже подталкивали друг друга, убеждая в своей удали и верности глаза. Заяц, подвешенный за связанные задние лапы, распустил кровяную соплю и безучастно околевал. Решили на крови по грамульке пропустить. Расположились прямо на капоте. Одна бутылка закончилась очень быстро, просто неожиданно. Тут ещё Генка со своими анекдотами, – не даёт прочувствовать момент охоты, отвлекает от волнительных природных красот. Видимо с расстройства откупорили вторую. Уже разогретые спиртным и разгорячённые сальными анекдотами, охотники спохватились, вспомнили, что они на охоте. Быстро скидали недогрызенные куски хлеба и колбасы в пластиковый пакет, швырнули в кусты пустые бутылки, торопливо втиснулись в машину. Прямо на машине объехали с одной стороны болото с крепкими тальниковыми кустами, на ходу высаживая стрелков. Все вместе решили, что Генку надо оставить на дороге, где кусты примыкают к лесной гряде. Там не особо бойкое место, но иногда может и лисичка прошмыгнуть. Шофёр, Павел, с сыном, уехали на другую сторону и начали горланить, двигаясь по направлению к засаде, – притихшим охотникам. Генка прохаживался по дороге, поскрипывал снежком, прислушивался к голосам загонщиков. Когда те стали кричать где-то в серёдке болота, а неподалёку от Генки затрещала сорока, охотника охватила какая-то необъяснимая тревога. Морозный воздух со свистом влетал в широко открытый рот. Воображение рисовало невероятные картинки, очки запотели и тем самым полностью отгородили реальный мир. Разволновался охотник. Торопливо сдёрнул с плеча ружьё и на ощупь, выхватив из кармана патрон, зарядил его. Тем временем крик загонщиков чуть сместился вправо. Поворачиваясь в эту сторону, Генка, вдруг, явно услышал, как скрипит снег под ногами приближающегося зверя. Он весь напрягся. Даже дыхание задержал. Он слышал, нет он ощущал всем своим естеством, как к нему приближается …нечто. Генка даже не мог толком представить, – кого, какого зверя ждать, когда увидел: с противоположной от загонщиков стороны, раскачивая широкими, лоснящимися боками, выпуская огромные клубы пара из заиндевевших ноздрей, прямо на него бежал огромный лось. Не пытаясь что-то сообразить, просто медленно сползая по стволу берёзки, возле которой он остановился, Генка приподнял ружьё и, не прикладывая его к плечу, а лишь направив ствол в сторону приближающегося зверя, выстрелил. Грохот выстрела радостно полетел, покатился по верхушкам закуржавевших деревьев, извещая всех участников охоты о том, что загон не был напрасным, что хоть на кого-то зверь вышел. Особенно этот звук радостен загонщикам, – не зря глотки драли, не зря лезли по болотным крепям, – выгнали! Выставили зверя! Ещё не рассеялся дым от выстрела, ещё не стихло далёкое эхо, а Генка уже понял: выстрел удачный. Лось, будто споткнувшись, будто налетев на какое-то непреодолимое препятствие, рухнул. Рухнул совершенно бездвижно, широко, с изворотом откинув в сторону голову. Из-за откинутой головы сразу стал хорошо виден старый, потёртый временем и непосильной работой хомут. Даже Генка, сквозь свои, наспех протёртые очки, увидел этот хомут. И оглобли, накрепко притороченные к этому хомуту сыромятными ремнями. Почти сразу услышал нечеловеческий вой, крик, мат. И вилы! Вилы, торопливо выхваченные из накренившихся саней! …Генка не мог бежать, ноги не слушались. И кричать не мог,– голос пропал. Он просто сидел под берёзкой, в снегу, тихонько всхлипывал. Все собрались на выстрел и на последующий крик. Ходили вокруг завалившейся на бок лошади, качали головами. Кто-то хвалил Генку за удачный выстрел. Директор совхоза, бывший директор бывшего совхоза подошёл вплотную к «удачливому» охотнику и с ехидцей заметил: – А ты ружьё не хотел брать, чем же ты его добывал бы? Поспешая к своему краю …Хрипя от злости, от усталости, неведомо откуда навалившейся, дед всё замахивался и вбивал, вколачивал сухонький кулак в бок поверженному супротивнику. Замах получался не полновесный, – мешал чуть тесноватый кожушок, сковывал движения. Да ещё ёлка, позади, – растопырила шильные сучья, и каждый замах приходился аккурат на эти шилья. Кожа на кулаке уже крепко была наколота теми сучьями, наколота до крови. Правда, крови-то уж давно стало не хватать и для нутра, для сугрева, а потому наружу она шла неохотно. Малыми каплями. Даже не каплями, так, бисеринками. Но и бисеринки те, размазываясь по сухой коже, пачкали. Это ещё больше злило старика, он ярился и пуще вбивал кулак, значимее. С придыханием. – Вв-от! В-в-от тебе! Он снова замахивался, опять натыкаясь кулаком на острые сучья, опять всхрипывал: – Во-от! Полу-учи, тварина! «Тварина» лежал под коленом старика, крепко смежив глаза, даже ресницы не вздрагивали. Лежал, ни жив, ни мёртв, не шелохнувшись. Стойко принимал жестокие побои, – знал, за что. – Во-от! Во-от! Дед и рукавицу-то скинул, чтобы побольней было, поувесистей. А получилось, что себе же хуже, – раскровенил. Задохнулся на очередном замахе, даже икнул, будто, и расслабился. Отвалился на колючую ёлку, глаза выкатил из орбит, судорожно ловил морозный воздух замшелым ртом. Кожушок на груди распахнул, – сипел и хлюпал чем-то внутри, под рубахой. Рубаха, давно не стираная, исходила паром. Колька, почуяв, что колено сползло с его рёбер, приоткрыл один глаз и украдкой наблюдал, как дед пытается продышаться, прохаркаться. Ему даже чуть жалко было того, хоть он и дрался часто. По пустякам дрался. Обычно дед делил прокисшего рябчика на пять капканов, аккуратно развешивая приманку именно в то место, которое полностью перекрывается. С какой стороны не подойди, – обязательно вляпаешься в капкан. Дед хитрый. Давно живёт, и всё в лесу. Но, и Колька, не лыком шит. Он, по своим, собачьим меркам, тоже, давно век тянет. Кое-что понимает в лесных делах. Хоть и часто потчует его напарник кулаками, да посохом, а пройти, другой раз, мимо вкуснятины такой, как протушенный рябчик, – сил нет. Вытянувшись в струнку, чтобы не угодить в замаскированный капкан, Колька, что тебе ювелир, снимал желанную приманку. Тут же, на тропке, располагался и трапезничал, прислушиваясь, как скрипят мягкие олочи приближающегося старика. Съев приманку и подлизав за собой накроху, Колька чуть отходил от капкана, ложился на бок, в мягкий снег, и готовился принимать законное наказание. – Сс-воло-оч ты распоследняя! – ещё издали начинал распаляться старик. – Чтоб тебе пусто было! Чтоб ты, гад, обожрался когда, да издох с того обжорства! Дед подступал к кобелю, придавливал его коленом, вминая в пухляк, скидывал рукавицу: – Во-от! Во-от тебе! Во-от! Расходившись, дед воевал, пока не заходился в кашле, или просто задыхался и, уткнувшись морщинистым лбом в Колькин бок, долго лежал, отпыхивался, душил в себе надсадный хрип. Когда всё приходило в норму, дыхание восстанавливалось, дед раздёргивал паняжку, доставал мешочек с приманкой и подновлял ловушку. Колька, вытряхнув из шерсти снег, молча, стоял рядом, с любопытством наблюдал за работой, преданно ловил взгляд хозяина. Шли дальше. Дед устало, медленно, тяжело опираясь на отшлифованный временем посох. Колька, торопливо отруливал в сторону от путика и азартно искал повод, чтобы отличиться. Обычно, он где-то недалеко отыскивал зазевавшуюся бельчонку и начинал облаивать её, вытаптывая вокруг деревины круговик. Охотник, – откуда силы, бежал на зов напарника, выглядывал и долго выцеливал зверька. Снова опускал стволину, протирал рукавицей заплывающие потом глаза, брови. Опять прилаживался. Колька суетился рядом, подталкивая деда носом в штаны, отскакивал, взлаивал. Пристально вглядывался в разопревшее лицо, будто хотел помочь. Наконец, белку добывали. Может и не с первого раза, может и поматериться приходилось, но, добывали. Присаживались здесь же, под деревиной, отдыхали. Дед ласково гладил Кольку, что-то мурлыча себе под нос, в спутанные, разноцветные усы. Они, и, правда, с той стороны, где обычно цигарка, – рыжие, а с другой стороны седые, почти белые. Пёс, извернувшись, пару раз лизал старика в солёный лоб. Здесь же отходил в сторону, хватал полной пастью рыхлый снег, словно заедал терпкую соленость. Белку бережно приторачивали к паняге, прикрывали тряпочным клапаном, чтобы снег не забивал, и снова выбирались на путик. Устало шли дальше. – Пристал я, Кольша. Пристал. Кобель, заслышав чуть разборчивое мурлыканье хозяина, притормаживал. Сторонился и, выгибая шею, заглядывал в глаза, понять хотел. Да что там хотел, – понимал. Конечно, понимал. Как не понимать, когда жизнь бок обок протопали по тайгам. Обо всём поговорили за годы, обо всём. – Нет, не только теперь. Нет. По жизни пристал. По жизни. Понимаешь, Кольша, радости в душе не стало. Вот, не стало. И солнышку, по утрам, через силу улыбаюсь, просто привык, как ещё отец учил: улыбнись, и обрадуйся. Вот, улыбаюсь, по привычке, а радости нет. Кобель обгонял, оплывал по снегу хозяина, с тревогой заглядывал в лицо, напрягаясь от затянувшегося монолога. Выбравшись на тропу, чуть удалялся, надеясь, что старик прекратит разговор, когда останется один. Но тот продолжал ворковать. Сам с собой продолжал. – Каждому дню, бывалочи, радовался, каждой зорьке. А, как осень ждал! Душа дрожала, как на охоту с напарниками сбирались. Э-хе-хе. Уж сколько лет одни с тобой лазим тут. Все напарники давно нажились: кто сам, кого медведь заломал. Помнишь? Ты помнишь! Тогда ещё молодой был, за то тебя и простили. Всё помнишь. Дед шагал трудно, увесисто. Будто каждый шаг выверял, впечатывал. Напарник тогда и сам виноват был. Конечно. Он заломины для берлоги вырубал. Или поленился, – тонковатые выбрал, хоть и знал, что медведь лежит крупный. Знал. Может, поспешал дюже, оттого срубил, что подвернулось. Они того медведя ещё осенью ловко выследили. Дождались, когда улежится, разоспится покрепче, только потом, по зиме, пошли ковырять. Напарник, тогда ещё похохатывал: – Не бей в берлоге-то, пусть выберется. А то дюже хрушкой, – не подымем потом. Не спеши, с выстрелом-то, не спеши. Боялся, что не вытащим из берлоги битого зверя. И, ведь, не первого брали, а вот, сплоховал. Дед, тогда уже с бородой, потому и дед, в стороне встал, с одностволкой. Напарник сам решил принимать. У него и ружье с двумя стволами, да и силы поболе, – молодой ещё. Только сороковник разменял. Кобель, опять же у него, – рабочий. Дедов Колька тогда ещё учился только тайге, постигал. Похоже, что ему больше нравилось с ребятнёй дурачиться. Сумки им таскал до школы, да обратно. На санках катал. Гаркнут ему: Колька, неси! Он и рад стараться, тащит брошенный ранец, или санки в гору. Заполошный. У берлоги приосанился, хоть и впервой. Загривок вздыборил, в горле камешки перекатываются, скаргычут друг о друга. Посматривает на старого. А тот носом дух ловит, в чело, мелкачём прикрытое, заглянуть пытается. Хвост упругим кольцом топорщит. Когда напарник последнюю заломину – слегу вкинул в чело, охнула земля и веером взлетела, вперемешку со снегом. Не задержали жердушки зверя, даже на секундочку не задержали, – слабоваты оказались. Не успел напарник ружьё схватить, прислонённое тут же, к стволу поваленной лиственницы. Не успел. И собака, – старый, рабочий кобель, навис на штаны зверя, да где там, разве такого удержишь. Медведь свалил мужика с ходу, ярился на нём. Ярился, не смотря, что пулю дедовскую без заминки получил. И по месту получил, по лопатке, а вот, только злости прибавило. Опять же, может без пули-то, просто удрал бы, да и всё. Всяко потом передумалось. Колька, будто и не испугался, чтобы в бега, но присутствовал, молча, как в ступоре. Уж потом, после второго выстрела деда, когда медведь распустился, конвульсивно дёргая лапами, он налетел на зверя и стал усердно давиться шерстью. Напарника дед доволок до зимовья, с трудом, с муками, доволок. А на другой день и до лесовозной дороги, но жить тот так и не стал. Долго болел, по больницам, да клиникам возили его родственники, всех знахарок спознали, но не поправился. Себя винил дед, Кольку чуть было не кончал, да, уж поздно руками махать, не поворотишь вспять. Не переделаешь, того, что случилось. Сезон пропустил было, – пировал, но с новогодних праздников всё же собрался, умотал в тайгу. С тех пор только с кобелём и напарничал, из людей никого не брал. – Помнишь. Всё помнишь. Глядишь, и оттянули бы зверину тогда, вдвоём-то, пока я перезаряжался. Помнишь. Колька распускал хвост чуть не до самой тропы, старчески прогибал спину, и тяжело тащился. Не бежал, не шёл, а именно тащился, пряча грустные глаза. – Сильно тебя виноватил тогда. Не ребятня бы, кончал. А теперь вот, вместе старость встретили. Вот оно как, о-хо-хо. Дед тащился, не лучше своего кобеля, грузно опирался на посох, прилаживался плечом к деревинам, стоящим рядом с тропой. Хоть на минуточку останавливался. Солнце, подёрнутое дымкой и прикрытое кронами хвойника, лишь угадывалось, лишь обозначало приближение морозного вечера. Кедровки примолкли, прекратили свой извечный базар в исполинских вершинах. Мелкая птаха схоронилась в тёплых закутках, в надежде дожить до завтра. В надежде, что тёмной, холодной ночью, не потревожит её пронырливый соболёк, не учует, не найдёт. Оставалось проверить пару верховых капканов, да у самой переправы через говорливую речушку Звона, – поставил прошлый раз капканчик на норку. Прямо под берегом та устроила себе туалет. Вот там, на следочке, и приспособил дед хитрую ловушку. Звона, – видно, так и названа была, что день и ночь, не зависимо от времени года, прыгала, плясала по каменистым перекатам, растворяя в окружающих зарослях приятные трели. Словно неустанные бубенцы под дугой лихой тройки, так и поют, так и заливаются. А ещё имела Звона свою особенность, впрочем, и другие, таёжные речушки страдали тем же. Так вот, Звона была по всему руслу, словно усеяна донными родниками. По этой причине она не замерзала даже в самые лютые морозы. Другие речушки всё же перехватит порой, а эта, нет: звенит и звенит. Только чуть закрайки распустит, да и те, скорее для красоты, для форсу. Для охоты речка неудобная. Запросто не перейдёшь, – только по переправе. Вот и здесь, где кончался путик, через всё русло лежал огромный кедр. Ещё с напарником его роняли, а вот, всё служит. Отсюда поворот к зимовью, – рядом уж. Капкашки, что на «зенитках», были пустыми. Даже следочка свежего, поблизости не появилось. Колька, поняв, что работа закончилась, свернул на переправу, приободрился, и наддал хода. Он всегда так делал, – от последнего проверенного капкана уходил, оставляя старика одного, проверял у зимовья чашки, вёдра, помойку. А заслышав шаги хозяина, радостно выбегал навстречу, оповещая того, что дома всё в порядке, всё спокойно. И уже вместе подходили к зимовью. Дед притормозил возле переправы. Капкан на норку стоял на тридцать шагов дальше по берегу. Скинув панягу и натянувшее плечи ружьё, пошагал эти тридцать шагов налегке. А и правда, много ли весит та полупустая паняга, в которой три белки, топор, да котелок. А словно крылья выросли, – так легко и свободно шагнулось, будто и не было той давешней смертной усталости. Сразу за поворотом, на закрайке, на том самом береговом льду, – черновина. – … ё – моё! Капканчик-то, сработал! Выгнувшись дугой, упруго обвив капкан и спутавшийся потаск, норка деловито, но торопливо крошила зубы о непримиримую сталь капкана. Треск ломающихся зубов был отчётливо слышен в вечернем воздухе. Его не мог заглушить даже мелодичный звон струй. Зверёк так хотел, так стремился жить, что неутомимо брыкаясь, катаясь и кувыркаясь, сумел выдернуть потаск, к которому и был привязан капкан. Перекидываясь, вырываясь, норка всё ближе подбиралась к краю льда. Дед половчее перехватил посох и торопливо кинулся к добыче. Норка тоже заметила приближающуюся опасность, оскалилась остатками зубов. Замахнувшись посохом, старик покатился по свежему льду, припорошенному снежком. Уже понимая, что он не удержится на краю, что съедет в воду по инерции, охотник, всё же долбил норку посохом. А подкатившись к краю, надломил ледок своей тяжестью и ухнул в ледяную купель, туда же увлекая и поверженную добычу. Только оказавшись в воде, старик резко встал на ноги и сразу отметил, что намок лишь до пояса, ну, разве чуть выше. – Бывало и хуже.… Не впервой… Пытаясь сразу выбраться на лёд, дед сделал несколько неудачных попыток. Лёд был скользкий, – ухватиться не за что, а просто так выброситься не получалось. Старик огляделся и стал медленно продвигаться вдоль кромки льда против течения. Там сразу начиналась глубина. В другую сторону он и пробовать не стал, – там омут. И норка с капканом где-то в этом омуте скрылась, и посох уплыл. Попытки раскачать и отломить лёд, результатов не принесли. Лёд был хоть и тонкий, но по-зимнему крепкий. Поворачиваясь во все стороны, выискивая хоть какой-то выход, старик понял, что теряет те драгоценные минуты, которые удерживают его от неминуемой гибели. Не может человек безнаказанно находиться в ледяной воде. Отпущены, конечно, какие-то минуты, моменты, мгновенья, – для каждого они свои, но для всех есть предел. Есть! – Колька! Коленька! Понял дед, что надеяться больше не на кого. Только на чудо, да на верного друга. Хотя в данной ситуации, такой друг, как Колька, хоть он и верный, вряд ли подаст лапу помощи. А если и подаст, не удержит, не сможет вытянуть намокшего и уже не чувствующего ног, старика. Старый кожух намок, раскис, и всё сильнее тянул своего хозяина в сторону омута. Где-то совсем близко к горизонту упало невидимое солнце. Или уши заложило, или правда река перестала звенеть. Тишина навалилась такая невыносимая, что дед с каким-то ужасом, не своим голосом завопил: – Колька!!! Колько-а-х-х!!! Ещё прошли какие-то минуты, показавшиеся старику удивительно долгими. Пёс вывернулся из-за поворота реки и кинулся к хозяину. Он сразу понял, что случилась беда. Увидел эту беду в глазах старика. Однажды, они добыли молодого быка лося. Тот, будучи уже смертельно раненым, кинулся через протоку, и, провалившись в молодом льду, встрял там, почти посередине. Дед тогда тоже залезал в воду. Но сначала, на берегу развёл огромный костёр, и лицо было весёлое, радостное. Всю зиму потом, Колька грыз вкусные кости, вспоминая ту удачную охоту. Сейчас же костра не было, и лицо у деда совсем не светилось радостью. Наоборот, оно стало совсем серым и покрылось густой паутиной морщинок. Едва выдавливая из себя слова, старик просил: – Кольша, неси. Неси, Коленька. Кобель, навострил уши, услышав давнюю, но приятную команду, ещё чуть посидел рядом с хозяином, наклоняя голову, то на один бок, то на другой, отскочил, сделал круг по чистому льду, снова сел. Неси! Колька вскинулся, будто вспомнил, и стремглав улетел за поворот, в сторону переправы. Через мгновение он уже появился вновь, держа в зубах панягу. Мягко положил её перед хозяином. Дед, скованными движениями, насквозь промёрзшего человека, развязал клапан, откинул его и вытянул топор. На длину вытянутой руки, прорубил дырку во льду и крепко зацепил там топор. Подтягиваясь одной рукой за топорище, другой опираясь о край льда, он смог вытянуть себя на лёд. Откатился к берегу. Лёжа на спине, хотел почувствовать, как стекает вода. Но не чувствовал, не слышал. И звона струй больше не слышал, и ног не чувствовал. Хотя нашёл ещё силы подняться. Сначала сидя долго рассматривал топор, крепко зажатый в руке, потом и вовсе поднялся, с треском отдирая уже примороженный ко льду кожух. Вошёл в берег. Даже не вошёл, чудом каким-то вдвинулся. В лесу было уже совсем темно. Колька топтался рядом, не зная, чем помочь. Гнилой берёзовый пень вдоволь обеспечил берестой. Ткнувшись на колени, откуда-то из-за ворота достал спички и, выловив из коробка щепоть, чиркнул. Береста занялась весело. Ещё подложил, ещё. Какой-то сухой сучёк, ещё. Встать не мог. В голове туман. Холода нет. Немощь. Уже умостившись на бок у прогорающего костерка, едва разлепил губы: – Вот, Коля. Вот.… Получается, что дошёл я. Дошёл. Всё спешил, всё старался, а вот дошёл и не верится… Кобель беспокоился, суетился рядом, предчувствуя беду, даже взлаивал легонько, но, как только дед снова начинал бормотать, едва слышно, он замолкал, прислушивался. – Это друг, знать надо, помнить всегда, что он,… край, где-то впереди. Где-то впереди и… рядом. Совсем по-другому жить станешь,… когда осознаешь. Старик хотел передвинуться, или поправить что, но рукав примёрз к одёжке и полностью сковал движения. С трудом выныривая из своего последнего, сладостного сна, дед чуть шевелил губами: – Домой. Домой, Коля. Скажи там… Но Колька ослушался, не ушёл домой. Ещё долго лизал старика в лицо, пихал его носом, пытаясь разбудить. Потом всю ночь лаял. Даже и не лаял, и не выл, будто плакал. Три дня ещё лежал Колька возле своего хозяина, свернувшись клубком у него под спиной, всё пытался согреть. Не мог поверить в случившееся. И лишь после сильного снегопада, когда старика полностью прикрыло, Колька ушёл. Ушёл в деревню, сообщить горькую весть. На солонцы В далёкой, дикой, такой неуютной, промозглой Африке, начались проливные дожди, пришёл сезон. А в благодатной долине Батюшки Амура, в это время уже отшумела, отбушевала дурнинушкой весна, закончилось бешеное кипение черёмухи по берегам таёжных рек и ручьев, прекратились азартные хороводы птичьих круговертей, всё стало приходить в спокойное состояние. Начиналось лето. Примерно в среднем течении реки Мотай, в сорока километрах от Бичевой, расположилась совхозная пасека. Она стоит на живописном берегу реки, занимая собой довольно приличную площадь, до самой кромки леса. Чуть поодаль, у небольшого, но говорливого ключика, возвышается пасечный домик. Там живёт бессменный пасечник, которого все заезжие, и рыбаки, и охотники, и ягодники, все зовут не иначе, как Егорыч. Человек хороший, жизнерадостный, всегда весёлые бисеринки в глазах прыгают, всегда рад приезжающим. От него частенько попахивало медовухой, но пьяным его никто и никогда не видел. Он никогда не был хорошим работником, но его держали здесь, держали, потому что другого просто не было. Но вот в чём он был хорош, в чём действительно преуспел, так это в браконьерстве. Вот тут он был мастером, и делал это с охотой, с желанием, и даже с остервенением. По окрестным распадкам у него было раскидано около десятка солонцов, а две-три лесные полянки он засевал каждую весну соей, люцерной, или рапсом,– для прикармливания изюбрей, сохатых, да просто косуль и кабанов, которыми он тоже не брезговал. Добыв на солонце зверя, он больше не появлялся там в этом году, а то и следующий год пропускал,– давал отдых. Охотился в это время на других солонцах, или на другом поле. Все солонцы были оборудованы прекрасными лабазами, где было удобно сидеть в ожидании зверя всю ночь, и не только сидеть, а можно было даже и вытянуться, прикорнуть, вздремнуть, значит. На каждом поле, где были посевы, он тоже строил удобный скрадок,– небольшую земляночку, с оконцем в сторону поля. Мясо, добытое здесь, Егорыч возил на лодке в Бичевую, где благополучно сбывал с помощью хорошей знакомой, а вернее подруги, работающей в сельской столовке. Спрос на мясо был неограниченный, а если удавалось добыть панты, то такую продукцию отрывали с руками. Особенно азартно скупали панты местные корейцы и заезжие китайцы. Всё лето на пасеке были гости, – часто наведывались. Кто на рыбалку,– места для этого занятия тоже прекрасно себя оправдывали, кто на охоту,– но это уже особо приближённые, чтобы всё тихо было. Однако бывало и так, что приезжали промхозовские ребята, – тоже мяска добыть, хотя сами на охране стояли, или просто погулять на свежем воздухе, пображничать. Так и получалось, что на пчёлок у Егорыча времени, ну совсем не оставалось, то на солонцы, то на посевы, то в деревню,– мясо везти, то гости, то другие,– сплошной аврал и нервотрёпка. Трудно ему приходилось. Но Егорыч, мужик жилистый, всё «терпел», с улыбочкой терпел. Племянник как-то приехал,– он только окончил техникум, в Хабаровске учился, а теперь вот направляют куда-то на север, на отработку. Вот приехал попрощаться, а заодно и поохотиться с дядькой, больно уж тот интересно всё о лесной жизни рассказывал. Хороший парень, душа на распашку, а улыбчивый, видно в дядьку пошёл, радостно на мир смотрит, чуда ждёт. Встретились по родственному, душевно. Егорыч любил племянника, один он у него был, любил как сына. Медком с дороги угостил, бражки предложил, хотя сам сомневался, не рано ли парню. Но тот отказался от браги, смутился и отказался. – Ну и хорошо, и правильно, нахлебаешься ещё этой гадости. Себе налил алюминиевую кружку и стоя, чуть отворотившись, выпил, – за встречу. Утёрся загрубевшей ладонью, сел напротив племянника и стал выспрашивать его о городском житье-бытье. Тот с удовольствием жевал копчёную изюбрятину, запивал сладким, горячим, чаем и что-то захлёбисто рассказывал. Егорыч и не вдавался в его рассказ, слушал его в пол-уха, что-то размышлял про себя и просто радовался, что рядом родная душа. – Завтра к вечеру на солонец пойдём, покараулим ночку. – Только я не умею, ты хоть расскажи, что делать. – Расскажу, всё расскажу, и покажу, тебе понравится. Ещё так понравится, что может, передумаешь на свой север ехать, останешься здесь, вместе промышлять будем, заживём красиво. Назавтра была прекрасная погода, во всё небо лились потоки солнца, веял с низовьев лёгкий ветерок, ровно и упруго гудели над пасекой пчёлы, а в прибрежных кустах на перебой заливались соловьи, не замечая, что уже кончилось утро, и давно наступил день. Мужики сплавали до ближнего залива, сняли сетёшки, выпотрошили пару ленков и заварили шикарную уху. Племяш с удовольствием хлебал большой, деревянной ложкой запашистое варево, закусывал огромными кусками свежей лепёшки, улыбался во всю рожу дядьке. – Ну что, сейчас и пойдём на солонец-то? – Нет, отдохнём малость, тут недалече, можно и ближе к вечеру отправиться. – Тогда я с удочкой потопчусь по берегу, можно? – А почему нельзя, валяй, покорми комариков, они дюже падкие на свежую– то кровь. Ближе к вечеру мужики собрались на солонец. Племяш заметно волновался, но дядька подсмеивался над ним беззлобно, шутил, и это успокаивало. Шагать лесной, мало заметной тропкой было трудно. Это дядька, он постоянно здесь лазит, а племяш был чуть изнежен городской жизнью, избалован асфальтом тротуаров, хоть и бодрился, но устал быстро. Лицо густо покрылось потом, спина тоже взмокла, ноги стали ватными и непослушными. Егорыч вовремя заметил усталость напарника и остановился на перекур. Комары, которые всю дорогу гудели сзади, с удовольствием облепили лицо, шею, уши, принялись за работу. – Это ничего, это по началу маетно, а скоро привыкнешь, понравится. Племяш уткнул лицо в запашистый мох, обхватил голову руками, спасаясь от навязчивых комаров, и отрешённо молчал. Солнышко приближалось к горизонту, воздух становился прозрачнее и волнами наплывал, то, обдавая полуденным теплом, то, окатывая холодной сыростью. К комарам присоединились, пришли на помощь полчища почти не заметных, очень мелких мошек, – мокрец. Их укус почти не чувствуется, но вскорости те места, где поработал мокрец, всплывают и горят нетерпимо. Непривычные люди сдирают кожу до крови, а припухлость не проходит, порой, несколько дней. Егорыч похлопал парня по плечу: – Ничего, ничего, тебе понравится, пойдём, тут недалече. Они снова шли, снова отмахивались от комаров, размазывали по лицу мокреца, смешивая его с кровью, уворачивались от еловых сучьев, пытавшихся попасть именно в глаза, запинались за бесчисленные колоды, снова отдыхали и опять шли «тут недалече». Наконец, в уже сгущающихся сумерках, когда кончились не только силы, но и комаров стало меньше, просто видимо всех перебили, дядька обернулся и радостно сообщил, что уже пришли. – Вон, видишь лабаз? – он указывал на разлапистую сосну, стоящую на краю какой-то ямы. В яме была мутная, неприятная на вид жижа, да и запах, доносившийся оттуда, оставлял желать лучшего. – Жалко, что маловат лабазок-то, а то бы вместе посидели. Веселее вместе-то, да ладно, ты вон на берёзу залезешь, досточку меж сучьев пристроишь, и ночь-то как-нибудь…      Егорыч где-то нашёл осколяпок доски и заставил племянника залезать на берёзу. За ремень ему он привязал верёвку. Вторым концом верёвки завязал рюкзак, ружьё и осколок доски. Когда тот забрался на верхотуру, кое-как закрепил в сучьях доску и примостился на неё сам, удерживая одной рукой ружьё, другой, обхватывая ствол дерева и придерживая рюкзак, дядька похвалил. – Ну, вот и молодец. Теперь надо затаиться и караулить. Как услышишь, что зверь пришёл, свети на него фонариком, он у тебя в рюкзаке, и стреляй. Потом слезаем, обдираем, и таскаем мясо. Вот и всё. Он ушёл к своему лабазу, а племяш ещё пытался понять: что с ним, где он, и как дальше. – Может, это всё шутка, так она слишком затянулась, да и не похоже, что дядька шутит. «Таскать мясо»– это что, на себе.… Да хоть бы без мяса-то как-нибудь выйти… Его снова бросало в пот, начинало знобить, а комары уже безнаказанно хозяйничали на распухших от постоянных укусов ушах и шее. Подступала темнота. Она мягко обволакивала, обнимала каждый кустик, каждое дерево. На полянке пробросило туман, он ещё сильнее подчёркивал наступившую ночь. Прорисовались, проявились первые, неуверенные в себе звёзды. Разрывая ночь, где-то далеко в сопках, рявкал козёл, появились и другие, неведомые звуки мрака. Племянник сидел с широко распахнутыми глазами, судорожно обхватив руками ствол берёзы. Каким-то чудом ему удавалось ещё удерживать и рюкзак, и ружьё. Сейчас они казались такими бесполезными, что даже становилось обидно от их присутствия. Вот звёзды стали ярче, крупнее, и будто ближе. Кузнечики, умолкнувшие было, в начале ночи, снова завели свою бесконечную песню, не давая сосредоточиться, услышать что-то важное. Всё тело разламывалось от нахлынувшей усталости, а от неудобной позы руки затекли, занемели окончательно, голова безвольно опустилась на грудь. Кузнечики… шорохи… ночь… Егорыч удобно расположился на лабазе, развязал котомку и извлёк оттуда заветную фляжку, а так же кусок копчёного мяса, хлеб, луковицу. Отбулькав приличную порцию медовухи, отрезал ломтик мяса и с удовольствием вытянулся, смачно жевал. Он очень любил это время, время ожидания, время наступающей ночи. В это время он оставался один, один на всей земле, на всём свете. С удовольствием вслушивался в шорохи и даже представлял, где это пробежала полёвка, задев сухую траву, представлял как осторожно пробирается полоз, подкрадываясь к этой, а может быть совсем к другой мышке. С улыбкой представлял склон сопки, по которому стремительно прыгает, будто летит, испуганный гуран, замирает, напружинившись, оборотившись в ту сторону, откуда был намёк на опасность, и рявкает. Так рявкает, что сам пугается ещё больше, и снова летит по склону, летит, обгоняя самого себя. Наконец, всё стихает. Ночь.… Положив поудобнее карабин, охотник чуть свернулся и задремал. Не шелохнётся ни один листик на деревьях, всё успокоилось в ночной тайге, всё на какое-то короткое время погрузилось в сладостную дрёму. Только гнус: комары, да мошки, беспрестанно тянут свою заунывную, тонкострунную мелодию. Да и они, будто притомились, значительно ослабили свой напор, свой натиск, дали всем обитателям леса чуточный отдых. Перед самым рассветом, когда ещё видимых изменений в природе нет, а лишь движение воздуха изменилось, едва заметное движение воздуха, Егорыч услышал подозрительные звуки. Если он и уснул, то сон его был очень чуткий, готовый прерваться по любому поводу, прерваться полностью, без малейшего намёка на сонливость. Вот и сейчас, лишь появился какой-то посторонний звук, рука охотника, лёгким движением обняла шейку карабина. Отдалённые шорохи повторились. Правда это было ещё не близко, ещё где-то на той стороне мочажины, но Егорыч приготовился, он понял, что приближается какой-то зверь. Тот шёл не очень осторожно, потрескивал мелкими сучками, шуршал травой. Это как-то насторожило охотника, много раз он добывал на солонцах зверей, но всегда они выходили очень осторожно, а тут что-то непонятное, можно сказать, что «прёт, как на танке», очень нагло идёт. Вскоре шелест травы и треск сучьев, особенно хорошо слышимые в ночи, приблизились почти вплотную к лабазу, и всё стихло. – Интересно, кто бы это мог быть?– не шелохнувшись, размышлял охотник. Прошли какие-то мгновения, секунды, такие тягучие, что если бы они сложились в минуту, наверное, взошло бы солнце. Но пока была ночь, тихая, чёрная, именно про них ещё говорят: глухая ночь. Егорыч пытался по слуху определить, кто стоит внизу, под лабазом, и в то же время понимал, что стоящий внизу, тоже определяет, кто же там затаился, на верху. У охотника терпение кончилось раньше, он осторожно поднял фонарик и включил его, направил луч вниз. Яркий свет упёрся во что-то тёмное и округлое, но здесь же заискрились, засияли зелёным цветом, маленькие бусинки-глазки. – Мама родная, да это медведь… Тот, будто услышал мысли охотника, чуть попятился и лёг на живот, морду пытался уткнуть в траву, будто прятал свои яркие, блестяшки-глаза. – Вот он, почему не осторожничая, шёл на солонец, – у него тут добыча закопана, оттого и запах такой, ещё с вечера показалось подозрительным. Медведь тем временем ещё чуть отполз, уткнулся между двумя кочками, и окончательно затаился. Он и не думал убегать: ну светят на него, ну сидит там человек, может даже с ружьём, ну и что, посидит, да и убежит. Почему это он должен бросать свою добычу, которая, кстати, стала так вкусно пахнуть. Плотнее прижавшись к земле, медведь тяжело вздохнул и прикрыл глаза. – Ну, это уже наглость!– подумал Егорыч, сознавая, что охота испорчена окончательно. Это ясно, что ни какой зверь не придёт, если тут хозяйничает медведь, да видимо уже не первый день. – Э-э-х, мА,… и что же мне с тобой делать, коль ты такой ушлый, ишь, притаился, чисто партизан. Ну, что ж, мясо мне твоё без надобности, шкура вон вся облезлая, не вылинял ещё. Вообще, получается, что бесполезная ты скотина, никчёмная. По крайней мере, теперь. Не убивать же тебя из-за одной желчи. Ладно, давай хоть пуганём тебя, чтоб не повадно было по чужим солонцам пакостить. Егорыч одной рукой светил фонарём, а другой приложил карабин, прицелился перед мордой зверя и грохотнул оглушительно, так, что воздух в округе дрогнул, деревья ропотнули, и ручей на миг остановился. Эхо выстрела стремительно бросилось к вершине распадка, и, вплетаясь в эхо, обгоняя его, ночь раскололась от бешеного рёва медведя. Он вскочил, а скорее даже подпрыгнул на месте от неожиданного близкого выстрела и ломанулся, что было мочи в сторону, но сослепу врезался всей тушей в сосну, на которой расслабился охотник. Удар был такой силы, что лабаз заходил ходуном, фонарик выскользнул и, разбрызгивая яркий свет по сучкам дерева, улетел вниз. Медведь уже фыркал в болоте, давился своим рёвом и болотной тиной, ещё не стихло эхо, а недалеко, с берёзы, что-то стремительно падало, лишь иногда зацепляясь за сучья, и при этом громко кричало. Наконец, все падающие долетели, а убегающие убежали, но крик в ночи не прекратился. Это племянник, разрывая одежду на себе и на берёзе, карабкался обратно. Завывал при этом так, что сопки окрестные содрогались. Но вот и он начал помаленьку затихать, лишь чуть поскуливал в темноте, видимо добрался до какого-то предела, а может, просто берёза кончилась. – Племяш, ты чего… слезал-то? – Я… я… вроде, как … упал маленько. А это ты, что ли рычал-то? – Не-е, не я, медведь приходил. Я хотел тебя порадовать, чтобы ты полюбовался, значит. Вот и подразнил его чуток. – Н-ну, считай, что тебе всё удалось, только я где-то ружьё обронил,.. да и рюкзак с фонариком. Дядька, я здесь долго не продержусь, сильно тонкие сучья. – А ты за ствол охватись, он выдержит, скоро уже светать начнёт. – Охватись,… ствол-то совсем тонкий, сгибается уже. – Тогда спустись пониже, а то опять… слезешь раньше времени. Племяш замолчал, дядька тоже угомонился, стихло, успокоилось эхо выстрела и криков, прекратилось хлюпанье медвежьих ног по болоту. Весь распадок, да и окрестные сопки, будто вздохнули облегчённо и погрузились в предутреннюю дрёму. Откуда-то из небытия, из ничего, вдруг образовался туман, невесомый и прозрачный. Именно в тумане стали прорисовываться деревья, очерчиваться кусты и поляны. А звёзды, хоть и были ещё, но как-то вмиг стали тусклыми, бледными. Где-то в ключе раздалась первая, неуверенная трель,– соловей подбирал тональность. Приближался рассвет. * * * Мужики притащились на пасеку только к обеду, больно уж трудно шагал племянник. К тому же ногу повредил, видно, когда катапультировался ночью, по причине засыпания и резкого пробуждения. А рожа у него была, – тут никаких слов не хватит, скорее всего, комары устраивали в эту ночь невиданный банкет. – Это ничего, ничего,– бормотал Егорыч, дожидаясь отстающего племянника,– это часто так, с первого раза не везёт. Ну, уж потом, как попрёт, только удивляйся успевай. Ничего, ничего, вот чуток отдохнём и на посевы пойдём. Вот где тебе понравится, там красота. Племянник молчал, лишь отфыркивался от обильного пота, ручьём катившего по распухшему, раскрасневшемуся лицу. Хромая следом за дядькой, он мечтал только об одном: как он вытянется на кровати, в прохладной избушке и не будет вставать с этой кровати до самого своего отъезда. Когда они вышли на поляну, где располагалась пасека, Егорыч сразу забеспокоился, побежал вперёд, потом резко развернулся и, толи радостно, толи с испугом в голосе, заорал: – Ро-ой! Рой вышел! Давай быстрее, давай, а то улетит! На молодой берёзке, на высоте метров четырёх или пяти, висела борода из пчёл. Видно было, что рой тяжёлый, так как берёзка наклонилась под его тяжестью, а кругом ещё летали, кружились пчёлы и продолжали прилепляться к основной массе. Казалось, что у них, у пчёл, какой-то праздник, торжество. И вся пасека знала об этом торжестве, все тоже радовались, звонко рассекали упругий воздух тысячи и тысячи стремительных насекомых. И действительно был праздник, действительно радость и возбуждение передались каждой семье, каждому улью, все видели и знали,– рождается новая семья. А роды, судя по всему, проходили весьма успешно. Вес «младенца», похоже, был внушительный, здоровье нормальное, да и погода очень благоприятствовала,– стоял жаркий, ослепительно солнечный день. Даже племянник, совершенно не понимающий в пчёлах, тоже как-то засуетился, заволновался, хромать стал более уверенно и расторопно. Егорыч уже слетал к домику, и теперь волок оттуда длинную жердь, старую, потрескавшуюся роевню, и тряпку с верёвкой. – Давай, давай, подходи ближе, буду тебе урок пчеловождения преподавать. Племянник неуверенно улыбался со стороны, с опаской поглядывая на висящий рой. – Подходи, не боись, им сейчас не до тебя, они в эту пору почти не кусаются, так, редко совсем, когда уж доведёшь. Так что иди, поможешь мне малость, тебе понравится, увидишь, как я ловко с ними разделываюсь, забудешь свой север, захочешь пчеловодом стать! Пчеловод привязал роевню на тонкий конец жерди, приготовил тряпицу, чтобы сразу закрыть пойманный рой, и стал объяснять помощнику, что нужно делать. – Вот роевню поднимешь, под них подставишь, а я по берёзке стукну, рой и свалится в роевню. Опустим потихоньку, завяжем культурненько, и в омшаник. Они там остынут, успокоятся, а на завтра переселим их в отдельный дом, как положено. Вот и вся премудрость. Племянник тяжело вздохнул, снял с плеча ружьё и положил чуть в сторонку, взялся за жердь. – Не кусают, говоришь? А может, всё же, сетку бы надеть? – О, точно, сетку-то я забыл. Да, ладно, не должны они.… Поднимай, пока не улетели. Племяш, поднатужившись, поставил стоймя жердь с роевней, которая болталась из стороны в сторону, видно плоховато была привязана. Длины жерди чуть не хватало до висящего роя. Пришлось поднимать жердь на руках, это было тяжело и неудобно. Теперь уже раскачивалась не только роевня, но и жердь, да и сам племяш, топтался из стороны в сторону, пытаясь сохранить равновесие. – Во, во, держи так, только поровнее. Егорыч ухватился двумя руками за берёзку и, дождавшись, когда амплитуда колебания, в очередной раз подвела роевню в нужную точку, сильно встряхнул… …Удачным было именно это встряхивание, почти все пчёлы сразу оторвались от ветки, на которой висели. Удачно попала в роевню только половина роя, и хоть роевня и наклонилась сильно, но пчёлы не вывалились, это тоже удачно. А вот вторая половина, со всего маха, свалилась на голову того, кто стоял внизу, кто жердь держал. Причём не просто на голову, а скользом, большая часть пчёл, завалилась за ворот племяннику. Что тут началось… Егорыч поймал падающую жердь, когда помощника уже близко не было. Он только успел заметить, что тот мелькает где-то в стороне реки. Наскоро накинув на роевню, с оставшимися пчёлами, тряпицу, он сам бросился бежать к берегу, на ходу отмахиваясь и ловко увёртываясь от разъярённых преследователей. Бегство, однако, не помогало, пчёлы летали явно быстрее. Почти на середине реки азартно нырял племянник. Если бы он был без рюкзака, то получалось бы у него гораздо ловчее, рюкзак как-то сковывал движения. Пчеловод сначала кинулся в одну сторону, по берегу, потом побежал обратно, пытаясь на ходу стащить с себя сапоги, наконец, махнул рукой и ухнулся в воду, стал торопливо зарываться фуражкой в донный песок. Пчёлы яростно атаковали вздувшуюся пузырём рубаху и не желающую нырять задницу. Сапоги отчаянно отталкивались от мелководья, но живот, и унырнувшая голова оказывали серьёзное сопротивление. Побарахтавшись так какое-то время, Егорыч снова вскочил и, высоко поднимая ноги, кинулся ближе к племяннику. * * * Отшумел, отзвенел весёлый денёк. Труженицы– пчёлки забрались в свои домики и принялись за переработку нектара, собранного за день. Собрать нектар, – это, конечно, очень важно, но из него ещё нужно приготовить мёд, выгнать лишнюю влагу, чтобы не испортился медок, не забродил. Да сложить его надо аккуратно и именно в те ячейки, которые для этого приготовлены, да запечатать качественно, на сохранение для зимы. Солнышко одним краем уже присело за сопку, и хоть светило ещё, но уже чувствовалась прохлада вечера, над водой поднялись толпы мошкары и радостно танцевали, то, поднимаясь, то резко падая к самой поверхности. Многие не удерживались в воздухе и прилипали к вечернему потоку. Река относила их на глубину, и они тут же становились добычей рыбёшек. Это мелкий хариус кормился, жировал. В зимовье, вытянувшись на кровати, лежал племянник. Конечно, если бы Егорыч не знал, что это племяш, он бы не узнал его. Но он твёрдо знал, что это родной души человек. Потому и сидел подле него, вздыхал, кряхтел и, порой пытался подбодрить, может не совсем удачно, но по-родственному. – Ну, ты это,… чего лежишь-то, вот тряпки-то, смачивай. Я же с уксусом навёл, он махом снимет всякую опухлость. Смачивай, да прикладывай. Лежит.… О-хо-хо. Кто же его знал-то, что так.… А ты молодец, шустро так нырял, это хорошо. Ох, и рожа у тебя, это мы с солонца шли, так ты на китайца был похож, а теперь, даже не знаю с кем сравнить. Нет такой национальности. Скорей всего, ты теперь похож на то место, на чём все национальности сидят. Хе-хе, м-м, да.… Ну, это ничего, ничего, это даже хорошо, можно сказать, крещение прошёл, теперь можно смело… да… Племянник был действительно похож на то, о чём намекал дядька. Вздулось от многочисленных ужаливаний не только лицо, но и грудь, и шея, и спина. Он был как большой колобок, только с руками, которые тоже вздулись до неприличия. Глаза не открывались вовсе. Дядька обкладывал его мокрыми тряпками, менял их, так как они быстро высыхали, поил каким-то кислым морсом, приготовленным из сушёных ягод, и всё приговаривал: – Ничего, ничего, привыкнешь, потом тебя не оттащишь от пчёл, понравится тебе. Только на третий день опухоль начала спадать, приоткрылся один глаз и чуть-чуть зашевелился язык. Первое, что сказал племянник, после всех этих событий: – Хочу домой. – О-о! Заговорил, родной! А я уж грешным делом подумал, что ты язык откусил. – Домой. – Конечно, домой, а как же. Только ты уж очень-то не торопись, вот придешь в норму, отдохнёшь, порыбачим с тобой. Потом, надо ведь все-таки мяса-то добыть, как домой ехать? – Не надо мяса. – Ну-ну, ишь, разговорился, отдыхай пока, вот оздоровеешь, сам будешь проситься, а я ещё подумаю, брать ли тебя. Прошло ещё несколько дней, племянник поправился, окреп, как будто всё обошлось без серьёзных последствий. Только пчеловодом, классным, как говорил дядька, он быть не хотел. Он вообще не выходил теперь из домика, пока не садилось солнышко, а случайно залетевшая пчела, повергала его в такой ужас, что тело моментально покрывалось липким, холодным потом, волосы шевелились, а лицо становилось пятнистым. Не хотел он быть пчеловодом. Дядька, ни за что не отпускал его домой. – На солонцы не пойдём, ну их к лешему. Мы на посевы пойдём. Вот где тебе понравится-а-а. Вот уж точно не захочешь уезжать отсюда. Да-а-а, вот красота. – Лучше здесь убей, на лабаз я больше в жизни не полезу. – Ты моя ты красота, да сдался он нам, тот лабаз, что мы, обезьяны, что ли? Нет, там у меня засидочка на земле, полеживаешь, что тут вот, на кровати, в окошечко поглядываешь, ждёшь зверюшку. Егорыч вытягивал шею, складывал ладошки, покачивался из стороны в сторону, показывал, как там, в засидочке, удобно и комфортно охотиться. – Там даже комаров нет, ну… почти нет, там же крыша, красота. А поле большое, далеко видать, да ты просто залюбуешься. Я тебе карабин дам, стреляй, будет потом что вспомнить. Племянник глубоко вздохнул, обхватил голову руками и простонал: – Давай, пойдём, скорее уж отмучиться, всё равно ведь не отстанешь. – Ха, сказал, отмучиться. Да ты там как обворожённый будешь, просить станешь ещё на одну ночку остаться. – Что, опять ночью?! – А ты как хотел, зверь, он умный, он только ночами выходит на поле, чтоб не заметили. Племянник грохнулся на кровать и застонал. – Ничего, ничего, только удивляться будешь, как понравится. Солнышко было ещё высоко, ещё в лесу стояла плотная духота от жаркого дня, а охотники двинулись в путь. Идти пришлось вдоль старого русла реки, огибая заросшие лилиями озерки, бывшие в прежние времена заливами. Порой пробирались прямо через мочажины, откуда моментально поднимались рои комарья и облепляли путешественников. Однако племянник, на удивление, стойко переносил лишения, только сопел, хмурился и молчал. Видимо он твёрдо решил выдержать последнее испытание, угодить, наконец, дядюшке, и побыстрее убраться из этих «понравившихся» мест. Пришли уставшие, но не измученные, не то, что на солонцы, видимо, повлияла внутренняя подготовка, ожидание трудностей. Дядька, широко улыбаясь, вывел племянника на край поляны и, даже рукой повёл вокруг: – Смотри, красотища-то, какая! Он искренне радовался природе, восхищался всем, что окружало, всем, что двигалось и не двигалось, он был влюблён в эту жизнь. Он даже представить себе не мог, что кто-то может быть равнодушен к тому, как течёт река, как пахнет вечерний воздух, как шумит листва. Да не может такого быть, не рождаются такие люди, они же просто не научатся жить. – Ты посмотри, посмотри, с одного места и столько добра видно, ни в каком кино этого не найдёшь. Пожалуйста, любуйся себе, и всё бесплатно! Племянник угрюмо осматривался кругом, топтался, определяя, куда бы присесть. Конечно, вид был живописный, но уж не до такой степени, чтобы прыгать от радости и повизгивать. А дядька себя, наверное, лишь чуть сдерживает, чтобы не подпрыгнуть. Внизу виднелась голубизна реки, обрамлённая прибрежными кружевами тальников и черёмухи, чуть выше – пологие, травянистые увалы. С края, выделяясь яркой зеленью, набирали буйноцвет дядькины посевы. Вся эта картина «нарисована» была на фоне пологих, подёрнутых тёмными, еловыми лесами, сопок. Завершалось всё багровым закатом на пол неба. – Ну, что, почувствовал восторг в душе?! – дядька улыбался во весь рот. – А как же, с тобой только попробуй не почувствовать, снова потащишь куда-нибудь. Уж лучше здесь. – Ну вот, я же говорил, понравится! Земляночка была маленькая, видимо строилась на одного. Да и строение-то не особо хитрое, боковые стенки выложены из дёрна, а перекрытием служили еловые жердушки, на которые наброшено немного травы, лапника, и всё это прикинуто тонким слоем земли. Земля уже успела прорасти травкой, хоть и жидкой, и теперь скрадок совсем не выделялся на фоне леса,– кочка какая-то, да и всё. Внутри тоже трава, правда, уже на половину перепревшая, затхлая, но терпеть можно, мягко. Втиснулись туда с трудом, тесновато было, и лежать не очень удобно, приходилось опираться на локти и заглядывать в маленькое отверстие, голова при этом, упиралась в жерди перекрытия. Но скоро прилежались, смирились. Поле просматривалось хорошо, а заря, чуть не до полуночи, оставляет небо светлым. Именно на фоне этого светлого неба, по замыслу «режиссёра», и должна происходить сцена охоты. Фонариком, навряд ли, можно будет воспользоваться, больно уж мало оконце, чтобы сразу туда и фонарь всунуть и карабин. Хотя, кто его знает, дядька говорит, что уже однажды убивал здесь изюбря, может и правда. В сумерках на поле никто не вышел. Только надоедливые комары донимали, вся землянка так и гудела от их радостного пения, и тихой сапой, под одежду пробирался мокрец. Видимо где-то приближались дождевые тучи, и, предчувствуя это, комары и мокрец, просто зверствовали. А ещё и от духоты, навалившейся вдруг из леса, от тесноты, племянник весь взопрел, пот так и плыл по спине, по груди, по лицу. Ох, и любит потных людей мокрец. Дядьку, как будто, и не кусают, лежит себе, поглядывает в окошечко. Любуется. Стало совсем темно, на поле ни черта не видно, да и уже локти устали так, что занемели, плечи разламывались от усталости. От комаров и мошки чесалось всё тело, хотелось содрать с себя кожу. Племянник, уже в который раз, перевернулся на спину, вытянул в темноте руки и стал разминать их, попутно почёсываясь, как шелудивый поросёнок. Из темноты, прямо перед лицом, донёсся какой-то шорох. Парень насторожился, перестал чесаться и весь обратился в слух. Дядька восторженно пялился в пустоту ночи, боясь лишний раз моргнуть, чтобы не пропустить чего-то самого важного, что должно случиться именно в этой Вселенной и именно в эту ночь. Скорее всего, он даже забыл, с какой целью он здесь находится, да и вообще,– находится ли он где-нибудь. Шорох перед лицом повторился, прямо в широко открытые глаза, посыпалась какая-то труха. Не отрывая взгляда от невидимого потолка, племянник судорожно нащупал фонарик и, торопливо включил его, уперев луч перед лицом. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/andrey-andreevich-tomilov/ohotnichi-strasti/?lfrom=688855901) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.