Он умирал долго, Лебедь, с подбитым крылом, Глаза голодного волка Горели холодным огнем. Он умирал долго, Кровью кипела вода, С сердцем людского волка К нему подступила беда. Он умирал тихо, Там, где людской след, Злобой людской пробита Печаль наших белых лет. Он умирал долго, В плену хрустальной зимы. Жизни дрожали осколки В ладонях холодной лу

БОТТИЧЕЛЛИ финал

| | Категория: Проза
Нас заперли до суда в тюремном холодном каземате.
Кажется, что со мной подобное уже было в какой-то забытой жизни. Вспомнился тихий дождь за решёткой, похожий на плач безнадёжной возлюбленной – пронеслась мимо окошка парочка голубей, связанная родовой птичьей лаской. И облака такие тяжёлые, серовато-тёмные, похожие на бороду злого волшебника.
Муслим сидит на деревянном топчане, скрестив колени; и когда он двигает своими сапожками из стороны в сторону, то кажется, будто две утки качают носами друг другу.
Мою душу снедает бетонная тоска: хочется выть как от чёрного креста над безотрадной судьбой, но очень стыдно перед своим героическим дружком. – Как ты думаешь: нам грозит высшая мера?
- Может быть. Я ни о чём не жалею.
- Да я понимаю. – Мои нетерпеливые ноги шатаются по каземату из угла в угол; и Муслим со страдательной улыбкой провожает их взглядом, считая себя виноватым. – Ты просто не хотел проживать в серости будней, с пивом да воблой на диване у телевизора.
- С вином и халвой, - поправил меня дружок, и наконец-то искренне рассмеялся.
- Ну да… Вот вы всей бригадой построили цирк ребятишкам.
- Мы построили – ты тоже был с нами.
- Да, мы. – Я усмехнулся, потому что всё это случилось в той, прошлой жизни, мне доселе неведомой. – Но одного цирка мало, этот подвиг уже закончился. И скучно дальше почивать на лаврах. Нужно сотворить ещё многое – ведь душа и тело обязаны трудиться. А иначе сопьёшься в бутылке, или станешь нервным хомячком в комнатном аквариуме. Поэтому мы и пришли сюда на эту войну. –
Я объяснял дружку рублёными фразами, коротко, ёмко, словно на эшафоте – чтобы успокоить своё мятущее сердце. А его на длину когтей и клыков уже настигала паническая атака: я никогда ещё в себе такого не чувствовал, но знал из рассказов знакомых депрессивных людей, как оно там, под костлявым скелетом, бывает.
Мне вдруг почудилось яво, что нам больше никогда не выбраться из этой смертельной темницы. Что за стенами провалы времени и пространства, в которых уже нет и не будет не только любимых, но даже просто людей. А под моими ногами, под полом бетонным, удушающая бездна, в которую я теперь буду валиться целую вечность, вовеки не обретя более покоя и опоры. И Муслим, мой верный товарищ – на самом деле чёрный чёрт, коготь сатаны, назначенный истопником моего адского котла – будет подбрасывать в мою душу смолёны дровишки.
Мне до умопомрачения возжелалось – как в миг наслаждения бабьей утробой – броситься на друга с объятьями, и грызть его шею, кадык, и гробить его головой об стену, чтоб от тряски вылетели жалостные, но сладостные зенки.
- Юра, что с тобой?!.. – Муслим уже стоял возле меня, и жестоко терзал за плечи, Потом рывком повернулся к окошку камеры: - Эй, шайтаны!! Врач нужен!
- не надо, - шёпотом сказал ему я, выползая из преисподней ямы. Меня трясло от холодного пота, который струями стекал по спине, по ногам, и дальше в ботинки. – Ты не зови никого, это само пройдёт.
- Да что случилось? я даже не знал, что ты боишься замкнутости.
- не то. Просто я вспомнил, как меня уже здесь убивали.
- Не может быть! Когда?
А я и сам не ведал, давно ль это было. Привиделось, будто лежу я на серой дерюжке, с дырой в голове; из меня вытекает последняя юшка со сгустками мозга. Потом сыпятся какие-то коржики, старый дед вместе с бесом тоскуют по мне – и напоследок, душу мне рвёт ужасная боль, словно пытаясь впихнуть в меня чужую вселенную…

- Всё на свете проходит, и это пройдёт, - сказал я уже погромче словами одного премудрого древнего царя. – Муслимка, а ты веришь в переселение душ?
Он усмехнулся, вытирая ладонью пот мне со лба; как будто гладил своего родного отца, болеющего на смертном одре. – Об этом только всевышний знает. Но ты держись, пожалуйста, и никуда не переселяйся. -
А я подумал, что у любого бедолаги, даже в самой ужасной темнице или перед сворой врагов, всегда есть возможность спастись – на тот свет. И пусть попробуют догнать да вернуть, острую пику им в задницу!
Из угла в угол, по диагонали нашей маленькой каморки, побежал какой-то наглый крысёнок, потерявший стыд и срам. На полпути он остановился, насморочно смыгнул длинным носом, то ли всамделе простудившись, то ль вынюхивая запах съестного. Он долгонько глядел на нас, косясь своими лупатыми глазками: так косятся на прохожих голодные уличные собаки, сами делая вид, будто бы бегут по своим важным, писающим и какающим делам.
- Прости, милый, - жалостливо вздохнул мой дружок, разведя руками. – Но нас здесь ещё не кормили, а с собой нет ни крошки.
Крысёнок высокомерно вздёрнул головку на его тихий голос, словно бы не очень-то и хотелось, и шмыгнул обратно в свой угол.
- Вот, Муслимка – теперь это надолго наше единственное общество. Да ещё голуби за окном, если у решётки присядут. Знакомься, общайся, и пересылай в клюве почту.
- Не говори так! – возмутился мой бравый товарищ, богатырски встав во весь рост в крохотной комнатушке. – Если мне не позволят увидеть семью, я разнесу эту тюрьму по кирпичику. Раз крысы бегают, то и я убегу. Ты не бросишь меня?
Он спросил так пугливо, будто бы ему очень требовалась поддержка – словно край без моей помощи, с ножом к горлу. И я, понимая, что дружок нарочно вдохновляет мою тряпкую душу своей призрачной немощью, ответил: - Ну конечно, не брошу – я с тобой до конца. –
Ближе к вечеру нам принесли баланду – вольный ужин. Солнце уже давно скрылось из зарешёченного окна, потому что было свободным, без кандальных оков. По мирочувству мы дожили где-то до восемнадцати ноль-ноль. А хотелось прожить ещё долго, хотя бы столетие загаданного века.
Мне стало стыдно перед Муслимом за свою первую слабину; и я ел густо, хрумко, чтоб показать дружку беззаветную храбрость таким аппетитом. Но ещё, помимо бравады, я должен был занять рот хлебом, кашей, и прочей казематной бурдой, защищая себя от воя, и крика – который всё равно подступался к горлу неизвестностью и неизбежностью грядущей судьбы.
Со стороны могут казаться полной чепухой все эти опасения про свободу, про жизнь и семью – ведь в наших деяниях не было криминала; хулиганка, и только. За неё обычно следует мелочный штраф, взятие на поруки, и грозный окрик городового в шинели: – не шали, гражданин, а то и вправду возьмём на цугундер!
Но вот когда сам оказываешься в холодной казематке, на стенах которой нет ни ковров, ни обоев, а только нацарапанные обушком оловянной ложки выстраданные письмена – что держись, брат, сцепи зубы – то яро хочется превратиться в крысёнка, чтобы снова пробежать по зелёной траве. Потом на утреннюю поверку опять человеком, вечером снова крысёнком: и так каждый день, весь назначенный срок. Только так ещё можно держаться, терпеть; но никак не иначе.
Я знал этот комитет культуры, которому мы с товарищем так жестоко, оскорбительно наваляли. Мне довелось побывать в подобном культурном заведении прежде, когда я пытался пробить на издание свою книжку душевных рассказов. Они удивительно сладко умеют лицемерить, эти начальники комитетов, кабинетов, и офисных туалетов – в глаза народу поя дифирамбы, а за спиной готовя под сердце штык.
Я тогда написал открытое письмо во все областные газеты, в котором обозвал всю эту бесхребетную шоблу тухлым болотом с мелкими головастиками. А в ответ получил волну ненависти от кабинетных клопов и тараканов. Именно поэтому я ушёл в одинокую глухомань помощником лесничего – где меня со всей моей звериной дворней и нашла возлюбленная Олёнка.
Ох, какие же они мстивые – эти холуи, лакеи, рабы и кабальники власти, разнузданно сидящие в креслах! Они ужасно боятся и ненавидят творцов, талантов и созидателей – яво похожих на Муслима, и может быть немножечко на меня. Поэтому нам вполне оправдано было ждать наказания за вооружённый мятеж: тем более, что из сапожка и кармана охранники изъяли длинный кинжал вместе с острым ножом.

Я полулежал на деревянной седушке, слушая за окошком неторопливый затяжной дождь – весь такой сырой да скучный; мне хотелось обвинять всю планету в своих неудачах.
- Муслим – ну вот почему они такие?
- Ты про кого это спрашиваешь? – удивлённо взглянул на меня дружок, занятый мыслями о семье, и о доме. В его руках большой хлебный мякиш превращался то в собачку, то в голубя: как и всегда бывает у тюремных узников, которым больше нечем заняться.
- Да про чиновников: они прямо какие-то вырожденцы. Постоянно пытаются отнять у нас право жить вольным и сильным народом. С виду они как наместники неба – а по сути своей лишь капризные немощи, жизнь свою подчиняющие не благу людей, а личным потугам, соблазнам, грешкам.
Муслим отложил в сторону свои хлебо-булочные скульптурки; и посмотрел на меня словно мудрый Карлсон на растерянного малыша. Негромко, но уверенно зажужжал его гортанный пропеллер: - Юрка; дело в том, что многие из них на высоких постах и в значимых креслах – обыкновенные лентяи и трусы. Им невыносимо страшна высокая скорость нашего с тобой движенья вперёд. Они не тормозят народ явно, нажимая на стоп: но нарошно, имея при власти свой собственный руль, выбирают для нас тяжёлую дорогу с колдобами. Надеются, что наш длинный обоз когда-нибудь остановится, успокоится.
- В непролазной грязи сомнений и неверия? Херушки им в похабное рыло!
- Как сказать, - чуток неуверенно пожал плечами мой друг. – До поры до времени это им удавалось.
- Послушай. - Я решил высказать ему давно пестуемую идейку. – У тебя ведь хорошее образование, самое высокое в нашей монтажной бригаде. Что если, когда будут выборы, именно тебе подать заявку на управление нашей культуркой? А в других районах отечества другие герои придут к власти, теперь уже нашей, пролетарской – и наступит прекрасная душевная жизнь.
- Я думал об этом. – Мой дружок потёр усы, пожевал их губами; и выдохнул неопределённо, весь в мечтах и сомнении: - Поначалу я стремился к карьере начальника, чтобы жить с семьёй красиво, богато на глазах у людей. Но переступить через своё сердце не смог. Не такой я, как надо для кресла; понимаешь, Юрик? -
Понимаю, милый товарищ. Меня всегда удивляло, почему самые низшие духом, и примитивные разумом из человечьих существ так рвутся в начальники.
Ведь если посмотреть хоть рассудочно, а тем более сердцем, то большинство из них – лживые негодяи, мелкие гниды в блестящих костюмах. И добро бы ещё, чтоб они не осознавали себя, представляясь отважными, сильными, щедрыми. Но каждый из них яво знает за собой самую жалкую трусость, трепетную немощь и скаредную жадность.
Значит, должна быть очень весомая причина – может быть, желание себя показать на высокой должности как вершителя судеб, и данной властью возвыситься из падшей низости.
Это ведь легчайший испытанный путь: потому что спортсмену к славе нужно идти годами упорнейших тренировок, стахановцу надо рвать жылы да нервы ради успеха в труде, а живописцу днями-ночами корпеть над холстами, ожидая единственного вдохновенного мазка. И только начальнику – а в большем властителю - для постоянного продвижения по карьерной стезе хватает всего лишь льстивого холуйства.

- Для меня все люди на свете равны, - продолжил Муслим, раздумчиво глядя то в мои глаза, а то на зарешёченное окно. – И если ко мне за сварочной работой придут токарь с министром, то я приму их по очереди, но не по должности. А чиновники ужасно подневольные люди, рабы при власти. Мне их жалко.
- Хорошо, миленький. А вот если они заявятся не за сваркой по железу, а за талантом со своими стихами, музыками, картинами? то как их тогда принимать – в очередь, или по вдохновенному дарованию? за тело иль за душу?
Тут мой дружок хищно вытянул свой кинжальный кадык, и стал похож на гусиного вожака, у которого в побитом стаде остался только один ослабленный и бестолковый гусь. – Значит, ты считаешь, что в искусстве нет равных людей?!
- Ни единого. Только противоположности – таланты да бездари. – Я говорил с особой убеждённостью, поскольку причислял себя к первым; ну и своих друзей тоже.
- Так вот почему ты борешься с комитетом культуры – чтобы расчистить себе дорожку. – Муслимка злобно покачал носом из стороны в сторону: прямо уже не гусак, а чёрный орёл.
Мне почуялась угроза в его словах, и я поспешил обелиться:
- Врёшь - не себе, а для всех нас. Потому что считаю своих товарищей достойными высоких отличий.
Тяжкий болезненный вздох вырвался из его здоровой грудной клетки. Он посмотрел на меня как хомяк на семечку. – Ты значит, пошёл со мной в бой ради денег, а не жизни на земле?
- ну да, - в моём тряпошном голосе тихо ныло разочарование, плакала обида. – Я думал, что мы сначала продавим твои холсты, потом мои книги; и пойдём семимильными шагами по всему миру, как Гулливеры.
- Вот же ты гадёныш: и жадный, и жалкий. Ругаешь чиновников, а самому лишь бы набить кошелёк. – Мой бывший дружок потерянно махнул на меня рукой, как на похищенный из кармана червонец; и добавил: - Я больше не буду с тобой водиться. –
Уже подступала тяжёлая ночь; и в её руках погрякивала кувалда вселенского зла, разъединившего наши сердца. Мне было обидно – ну что тут такого, если человек, заслуженный рабочий мужик, желает пробежать по планете со своими рассказами и романами, которые посвятил прекрасной любви и лучшим друзьям?
Ну да, конечно: к сему я ещё деньжат немножечко прихвачу, и золотишко нашару. Ничего не поделаешь – нам, гениям, это положено.
А Муслим отвернулся к стене, и посапывал заложенным носом; он видно, простудился, но не хотел высмаркиваться в рукомойник. Он жестоко тешил тишину, памятником вознесённую меж нами. На обелиске сего дружеского надгробия сияла звезда наших прежних трудовых свершений, и своими острыми иглами шпыняла под рёбра.
Обретённый друг не мог мне простить жадности, скупердяйства: и наверное там, у стенки, подбирал ещё слова из русского языка как бы побольнее меня оскорбить.
Самое тяжкое деяние на белом свете – это мириться двум близким людям. Язык просто не поворачивается во рту, чтобы попросить прощения. Потому что в голове бьётся лишь одна мысль – ну как же он родной, такой любимый, не понимает, что ближе у меня нет никого в этом мире? как же он сам, бессердечный, первым не просит пощады?
И тогда уже приходит суровый, почти смертный ответ на все эти вопросы – да он же меня просто не любит, как люблю его я. Я. Я!
Дружба – это та же любовь. Только настоящая, безо всяких объятий да поцелуев. И мужику с мужиком тяжелее, чем с бабой: если возлюбленной дролечке ещё можно показать свою слабость и молить о прощении, то перед дружком нельзя повиниться даже у края бездонной пропасти. Ведь вчера ещё лазали по железным балкам на высоте огромного элеватора – а сегодня вдруг заканючить – прости и спаси меня, друг?
Да не бывать этому во веки веков!
Вот и пролежали мы с Муслимом до утра, так и не смежив глаза, но и не проронив ни полслова. Тёплых, желанных, невыносимых для уязвлённой гордыни.

А на следующий день наша неизбывная ссора сама легко сгинула без следа.
Дело было так.
С утречка мы позавтракали своей невкусной баландой, тихо мечтая о горячем свёкольном борще с жаркими чебуреками. Крысёнок опять прибегал, и теперь уже мы покормили его с двух рук – каждый из нас пытаясь отдать ему свой лучший кусок, но при этом стараясь не касаться друг дружки даже рукавами рубашек.
Мы величественно тешили свою гордость; как два короля, наголову разбитых на поле боя, но всё равно не готовых к капитуляции.
После хилой тюремной бурды мне снова захотелось покушать. И чтобы не урчать сердцем да животом, я достал из нагрудного кармашка, где меня недообыскивали, маленькую записную книжку с крохотным карандашом. Почему-то, я уже замечал, на голодный желудок быстрее слетаются разумные мысли: вполне возможно, что в отсутствие перерабатываемого гавнеца, для их крыльев свободы в теле становится больше, и смрадной вони поменьше.
Вот Муслим от обиды назвал меня скаредным жадиной: мы таких в детстве обзывали – жиртрест-комбинат, две сосиски да лимонад.
Но разве ж я похож на жиртреста? хотя бы душой?
Я вот дома, в посёлке, сижу и радуюсь, что завтра на шабашке заработаю лишний червонец. Уже прикидываю барыш, и на какие подарки для Олёны и ребятишек я его потрачу. И хоть мне придётся повкалывать в десять раз более, чем настоящему толстопузу за свой миллион – я всё равно счастлив, совсем не завидуя тому дурачку. Потому что из простого червонца могу сотворить семье праздник – цветы, платьице, и игрушки; а толстопуз со своим золотом уже всем пресыщен, невоздержан как прорва, и тихо подыхает в тоске, без мечты.
Так разве ж я жадина?
Вот тут, в миг своих обиженных размышлений, я и услышал восторженный клич Муслима – к которому, со всех сторон окружённому зубодробительными врагами, на подмогу явилась небесная рать:
- Юрка! Ты глянь только, кто к нам пришёл!! –
Я резво подбежал к окну, взобрался рядом на стол, по пути сметя всю посудку; и тоже подтянулся на руках, выгадывая в маленьком окне хоть краешком глаза.
Боже мой! – там внизу стояли наши миленькие и родненькие Олёнка с Надиной, держа за лямки туго набитые сумки, наверно с продуктами. Я от голода и ласки всё успел обозреть: тяжёлые сумяры, и тревожные лица наших возлюбленных.
- Что?! Что? Не слышу! – кричал им Муслим, долго кричал; а потом попросил меня нежно, как кролик удава: - Юрочка, наклони пожалуйста, спину! Попробую открыть форточку.
Я, конечно, подломился под друга; и вознеся его на плечах, маялся от нетерпения с неизвестностью – что ему сказали, и что же он им ответил.
- Фуууу, - наконец-то слез он с меня, весь запыханный, кипящий как чайник, но ужасно весёлый. – Весь посёлок готовится нас спасать, радуйся.
Но меня волновало не это: - Олёнка обо мне что-нибудь говорила?
- Ага, - усмехнулся он, счастливый словно огнь в крематории. – Дурак, мол.
- Дурак или дурачок?
- Ну, дурачок – разница небольшая.
- Нет, братец – шалишь. Большая разница в этих словах. –

Я только увидев Олёну, там за окном, почуял как тоскую о ней. Мне моя сердечная маета вдруг отозвалась серьёзной болью – но радостно, сладко. Даже в дыры от ревности – как она без меня теперь будет? и с кем? – сквозит освежающий ветер. И его жгучие крупицы, прилетевшие на тумане ревнивых гаданий, как осиные жала впиваются в кровящую плоть.
Я каждую ночь о ней думаю – и не могу, не стараюсь заснуть. Ворочаясь из стороны в сторону в потном дурмане, рисую видения нашей счастливой жизни – и как оно сталось бы дальше, если бы не эта подлая разлука.
Мне ужасно хочется увидеть её: и бесстрастным голосом, словно бы всю любовь уже позабыл, бросать ей упрёк за упрёком, да потвёрже, пожёстче. Чтобы они острыми гранями своих обид резали это красивейшее лицо с голубыми глазами и монгольскими скулками, этот надменный, с лёгкой горбинкой нос – как будто в степной хате её блудливой матери сладостно провели свои ночи вместе и скиф, и хазарин. А рыжины и веснушек, наверное, подбавил заплутавший на просторах жестокий плачущий викинг.
Я думаю о ней, каждую ночь – и надеюсь, что она обо мне тоже тоскует. В моей памяти её синий взор, который я слишком боялся поймать своим гордым взглядом после возвращенья в посёлок. Я просто сам не хотел быть пойманным, как влюблённый мальчишка – и то и дело опускал долу очи.
Я слышу её материнский голос – она словно бы зовёт меня кушать; а я по-пацански упрямо противоречу своим уже взрослым баритоном – не хочу! ты меня обидела, и теперь я умру от голода назло тебе. – А она будто бы гладит меня – то по плечу, то по макушке, до которой едва достаёт; и уморенно от моих выкрутасов покачивает головой – миленький мой, нельзя так ослиться, а то ведь у меня и терпенья не хватит.
Да, милая – я осёл. Самый настоящий ишак с длинными ушами, и крикливым пронзительным голосом. И хоть я снаружи никогда не кричал, был спокоен – но внутри себя визгливо упрекал тебя за те глупые сплетни, грязные фантазии, которых наслушался длинным ухом от своего второго, порочного я, коего зовёшь ты любимым Ерёмушкой. Его ядовитый язык смачно плюнул мне в душу горячими мыслями, беспардонными думками, и бешеной памятью.
Ах, как я ненавижу и обожаю свою проклятую память! За то, что то и дело, из мига в миг, без мгновенья простоя, как одержимый трудяга возвращает тебя в мою жизнь. Я бравирую собой, памятливым, представляя как ты меня тогда любила, единственного на свете – и мне уже кажется, что несмотря на все разлуки, времена, имена, расстоянья, ты должна обожать меня ещё крепче. Даже яростней, злее на судьбу – ведь любимого нет теперь рядом, и боль, тяжкая мука гноит твоё сердце.
И моё тоже - потому что если вдруг я ошибаюсь?! и это только моя память за время разлуки обшилась железными латами, сквозь которые не выветрится ни одно воспоминание о тебе? - Может быть, твоё манящее сердце похоже на ветреный дом, на мельницу, которая всем радостно машет руками - облакам, солнцу, небу, и проходящим бродягам.
Ты ведь всегда была приветлива к людям – ты свет в оконце для многих.

Пробегали дни, проходили недели: кажется, будто бы весь посёлок побывал под нашим окном. Даже недруги забредали отметиться, понимая, что им тоже когда-нибудь понадобится человеческая помощь – ведь один в поле воюет только в самовлюблённой поговорке. Ему, одному, обязательно нужна поддержка родных и любимых - он должен знать о том, как трепетно его ждут, как сердечко выпрыгивает из груди на стук тяжёлых шагов на осиротевшем крыльце, и добрый пёс тоскливо, по-волчьи воет, словно зря лик хозяина на далёкой блестящей луне.
Мы с Муслимом всё чаще и дольше беседовали о космосе и вселенной, о вере и боге. Эти разговоры яво раздвигали наши серые стены до беспредельности горизонта – и сидеть на нарах в мрачной темнице нам уже было не в тягость. Мы словно бы путешествовали на планетах, кометах, болидах – в компании с Иисусом и Мохаммадом, с ангелами и бесами. Честное слово: мы познали почти все тайны мироздания – и нам оставалось совсем немного до истины жизни, до правды кто есть человек во Вселенной.
Но бог на нас почему-то осерчал за это. И в одну из полнолунных, звёздных ночей, за нами пришли.

Самый херовенький час для смерти – это раннее утро, после вторых петухов. Сам себя ещё недоспал, и глаза слиплись ночным слёзным гноем: а тут уже рядом собрались убийцы, уроды, исчадья. У них в чёрных лапах ножи, пистолеты; а одна безглазая дура даже припёрлась с косой – той, что голову будет срубать.
- Дайте умыться, - негромко попросил Муслимка, как-то безвольно вздохнув. Носы его сапожков уже смотрели не врастопырку, а друг на дружку. Стало жаль его, как слепого брошенного кутька.
Нас вывели во двор, к тюремному колодцу:
- Умывайтесь, бедняжки. –
Вода на тряских ладонях не держится, и почти вся проливается наземь: словно обушком топора хлопнули по затылку, и юшка из носа текёт, бия в подставленный душегубами тазик. Блестят утренние звёзды и луна – там, куда теперь отправляться; сверкает остронавжиканная заточка тюремных клинков.
Вот от лёгкого ветра грякнула о ведро колодезная цепь, вселив в пустое сердце минутную надежду. Что прожитую жизнь можно заново обернуть по земле.
- Можно я этой родниковой воды с собой наберу?
Для меня она сейчас как выдержанный коньяк – так же сладка и пьяняща. По глотку: дотянуть бы.
- Набирайся, сердешный. –
И пока вращается ворот, мнится, будто вся планета на стержне том крутится, разматывая снове мои года до младенчества. Когда ведро о воду – бумс! – то это папка у мамки порвал, и вошёл в неё мокрый, кровавый. А теперь вот со дна выползаю я – ребёнок, подросток, мужик – считая венцы деревянного сруба, гнилые подпорки своей ветхой судьбы.
Хотя кажется, что если вернуть всё назад, или даже один год моего летописья – то мир содрогнётся от мощи деяний. Ведь тогда сам бог рядом будет – благородный отмоленный, спасший.
- Что ты делаешь, глупенький? – Они смеются, протирая платочком околыши с тощим орлом.
- Я молюсь. – А боле у меня ничего не осталось.
- Да ведь ты уже наш. –
Да. Они совсем рядом, а бог далеко в небесах. И не о чем теперь попросить, если сам себе всю жизнь врал – даже зеркалу представляя не то что есть, а кем хочется быть. Если все святые обеты – казалось, достойного сердца – на поверку явились чёрной мессой позорной души, которая лицемерно искала своё оправданье.
Я смотрю на дружка своего – а что чувствует он? смирился ли? – или хочет броситься на врага как на снежного барса, и рвать ему глотку словно Мцыри у любимого Лермонта.
Что же на белом свете сильнее из чувств – спокойное смирение перед смертью, и принятие бога и дьявола, уже безразмерных, в крохотную человечью душонку? Или всё же мощнее неудержимая ярость, которой можно в щепу порубить райские кущи и в хлам разнести смоляные котлы.
- если повезут на казнь, будем драться, - через сжатые угрюмые челюсти шепнул мой дружок.
Ну вот – и не надо ни о чём думать, он всё решил за меня. Так легче: когда поставлена пусть даже невыполнимая задача, настоящий казус Леонардо и Боттичелли в белых саванах радужных красок – то можно и вдвоём против целого мира.
- а оружие? – отозвался я ему сладостным от надежды голоском.
- сначала зубы и когти, а потом остальное добудем, - с ухмылкой подмигнул он на пистолетные кобуры наших тюремщиков.
Я посмотрел в небеса. Оказалось, что нет никакого серо-чёрного утра – и над нами бескрайний светлый, свежий полог, любящая простынь синь-просини.
Подъехала смешная полицейская машина с решётками – бобик, козлик, или как там ещё его называют. Старый дребезжащий кузов давно уже пора было сдать на металлолом.
- Куда вы нас? – сурово спросил Муслим, понимая, как важно определиться по месту и времени, чтобы в самый разгар начать освободительную борьбу.
- Мы повезём вас на страшный суд, где судьи яйцами трясут! – глуповато заржал толстенький низкорослый тюремщик, и его тут же с радостью поддержали хохотом заскучавшие было товарищи.
На суд?! - господи, а мы-то себе напридумывали ужасов от казематной тоски.
- Неее, это точно!? не на казнь? – В моём отроческом голосе, как видно, прорвался петушиный фальцет.
И охранники опять загоготали на весь тихий двор:
- Да вас бы обоих надо за гребень подвесить, бунтари окаянные! Только вот наш суд самый гуманный в мире, слишком жалостливый. А то, честное слово – мы б вас с удовольствием вздёрнули по приказу.
- агааа, - шепнул мой дружок, ненароком помянув и аллаха. – Этим душегубам только дай волю, и к ней зарплату побольше. За деньги любого зарежут.
А мне теперь эти одутловатые после ночных попоек и вредной жратвы, прежде несносные лица, стали казаться одухотворёнными и прекрасными. Так помилованный королём преступник, только что лежавший головой на плахе, от умиления начинает брататься со своим палачом, и целовать в горячие уста. Ещё не ведая, что завтра его снова приволокут сюда, уже навечно.
- Как ты думаешь – что нам грозит? – Мы были отделены толстым стеклом от кабины, и я говорил с дружком громко, наслаждаясь воспрявшими звуками, заточенными словами, и своим чётким говором. Что-то теперь бренчало во мне генеральское, с красными лампасами. А как же – герои, против власти взбунтулись.
- Юрик, в тебе слышится наслаждение славой. Ты и правда согласен на эшафот? – Муслим как никто понимал меня в этот миг: когда человек выползает из гроба живой, то мнится бессмертным.
- Нууу, не до такой степени… - я застыдился словно красный арбуз, который на вкус оказался гнилым, перезрелым. – Но ведь приятно, что огромная толпа собирается ради нас, и мы на языке у людей.
- Просто так вдруг случилось. На нашем месте могли оказаться другие, если бы их допекло.

Мы ещё долго валтузились по городу на полицейском драндулете; но нас с Муслимом это совсем не напрягло. Пока стражники с высунутыми языками бегали по зданиям, где-то рыча, где повизгивая – и подписывали сопроводительные бумаги – мы с дружком выдумывали речь, которую скажем собравшимся людям в зале суда.
Хотелось быть расторопными и отважными, стойкими и немного разболтанными – в общем, творческими хулиганами. Мне, конечно, больше импонировал поэт – как безмятежный и обожаемый, берёзовый рупор эпохи. А Муслимка сидел на жёсткой скамейке задумчив, философичен, но всё равно удал как художник – гоняя в своей душе, и по каморкам сердца, то ангелов то демонов, шайтанов и херувимов.
Наконец машина, сиреня будто свинья под ножом, подъехала к зданию драматичного театра. Именно здесь, в большом зале, губернатор приказал устроить показательный суд над бунтарями. Чтобы как можно больше раболепных граждан прочувствовали – так будет со всяким, кто покусится.
Мой дружок, склонив голову под низкой притолокой дверцы, выпрыгнул из катафалка. А я, словно вождь, распрямился высоко над собравшимися зрителями, готовясь толкнуть перед ними речугу.
Но меня самого подтолкнули прикладом в зад, через уже открытое стекло кабины. И я упал на асфальт носом вперёд, ободрав колени да локти.
- Не спать, окаянные! – крикнул толстенький стражник, нарочно наступая кованым ботинком на мою ладонь. – Высшая мера вас ждать не будет. –
Муслим оглянулся на меня, улыбнулся, и протянул руку, помогая подняться. Мы как звёзды журнальных обложек шли по коридору кричащих людей: кто-то возносил к небесам политичные лозунги о всеобщем равенстве, а кто пьяненький шмыгал носом и осовело крестил нас в добрый путь.
Никого из своих, поселковых, здесь не было. Они уже ждали нас в зале, пряча под длинными полами нарядных хламид острые ножи, тяжёлые топоры, железные цепы, пулемёты и танки. Во всяком случае, мне хотелось верить, что всё это военное снаряжение таилось в их прежде неприметных душах.
Как только мы вошли, плечо к плечу, раздался напевный Тимошкин глас, схожий с переливами гармоники:
- Свободу Муслиму и Юрию! Держитесь, братцы – мы с вами!
Секретарь суда, фигуристая блондинка в белом костюмчике, тут же позвонила в колоколец порядка: - Я призываю к тишине зала. Иначе попрошу вывести хулиганов.
Но всё это прошло мимо нас, между прочим. Мы с дружком искали родные лица – хоть бы с улыбками, а хоть ли со слезами на глазах.
Они сидели рядышком, почти обнявшись словно сёстры: Олёнка и Надина. Чёрненькая и беленькая, голубушки наши. У моей крепко сжатые губы, рыжая копнёшка волос, и глаза синие, большущие. А сама бледна как стена, к которой меня обещали поставить казнители.
А Надинка нет – не бледна, но румяна. На щеках и скулках такая воинствующая красота, что видать, она для себя уже всё решила: если приговор выйдет жестоким, разлучным, то кинется на врагов неумолимой тигрицей – и рвать будет, покуда вишнёвые глаза навсегда не закроются.
И поправо-полево от них наши дети, ребятня в темноватых нарядцах.
- Встать, суд идёт! -
Вот они и поднялись - почти батальон поселковых, друзей и товарищей, соседей, знакомых. Во первых рядах девчата да бабы, старики со старушками. А позади них, словно предержащий оплот отечества, всё мужское население нашей поселковой округи.
Дед Пимен, опираясь на свой главенствующий посох, не спеша подбрёл к самому судейскому столу, к чернявой симпатичной судейке, в тишине набитого под завязку зала. И обратился ей в душу, окидывая жилистой заскорузлой ладонью всех сидящих за спиной:
- Милая – мы тебе с большим уважением и маленькой просьбой. Ты, пожалуйста, суди всегда по совести и справедливости. Народ от тебя этого ждёт.
Чернявая судейка в ответ ему моложаво улыбнулась, и поправила выбившуюся из причёски неловкую прядь: - Хорошо, дедушка. А сейчас займите своё место, пожалуйста.
- строгая, - шепнул кто-то из задних рядов; но в полной тиши это слово прозвучало скрежетом, и на хулигана зашикали, беспокоясь за торжество момента. Я увидел мельком, вдалеке, как перепихнулись плечами Янко с Зиновием: видимо, кто-то из них ляпнул невпопад.

Давно в здешнем суде не было такого загадочного, замысловатого дела. По закону нам, двум бедолагам, грозило до четырёх лет строгой тюрьмы, вместе с выплатой огромного ущерба и штрафа.
- Слово предоставляется государственному обвинителю! -
Он встал в своём синем костюме с золотыми звёздами: такой же указующий и суровый, будто перст божий под небесами. Солидный, немного вальяжный, с лёгким брюшком, затянутым под тугой ремешок.
- Уважаемые господа! Уважаемый суд! Деяние, которое мы сегодня будем обсуждать – и я надеюсь, осуждать гражданской моралью – вроде бы с виду не относится к криминальным преступлениям нашего общества. Кто-то даже может сказать, что это обыкновенное нетрезвое хулиганство, бездумная бытовуха. Но если вглядеться глубже, в самые неколебимые устои нашей державы, в столпы законов человеческого общежития и духовной морали, то вы увидите… - и тут он понёс такую ахинею, которой его выучили в прокурорской академии, что мои уши свернулись как ракушки у улитки. И Муслимовы, по-моему, тоже, потому что мой дружок с отменным изумлением смотрел на этого болтуна под погонами юстиции, приплёвшего к своей речи всю историю русского государства. Он, завывая как синий кликуша, сообщил нам о том, что никогда ещё ужасные бунты против законов не приводили к порядку.
- Мне лично, - так сказал он, - нужна великая держава, а не великие потрясения. Из мелких преступлений против государственной власти возникают хаосы и анархии, превращаясь в крупные фурункулы на общем теле народа и чиновничества. Мы же с вами единое целое, один организм, который всегда восстанет друг за друга против врагов. А эти двое истинные враги нам, уважаемые друзья, потому что разобщают наше крепкое, веками спаянное союзничество и единство. Я требую для наших врагов максимального обвинения, приговора и наказания. –
В зале мёртвая тишина; как ночью на деревенском погосте в безветреную погоду. Даже крылышки ангелов не шелохнутся, и рога чертей не стукнутся схваткой. Казалось, что после таких кипящих слов никакого спасения нет ни мне, ни Муслиму – пуля в грудь ему попала, пулька в лоб ко мне вошла.
Дедушка Пимен достал свой платок, из серой холстины; громко сморкнулся в него, ещё и пальцами сквозь материю выковыривая сопли; а потом со смешком да с ухмылкой промолвил: - Помню я это союзничество да единство уже десять веков. Как пороли батогами при царе Горохе, так и нынче пытаетесь – только теперь уже судами да приговорами.
И тут присмирневший было зал захохотал, заржал весь по-жеребячьи, так что воробьи на театральных хорах попадали вниз, от страха маша лапками:
– Ай да дедушка Пимен! – Сказанёт так, что хоть стой, а хоть падай! – И главное, одним словом в самую точку!
Чернявая судейка тоже улыбнулась дедовым сказкам; но сдержано пригласила:
- Попрошу выступить свидетелей обвинения.
К трибуне важно подошёл директор департамента культуры, такой же блестящий, как и его блескучий пиджак.
- Уважаемый суд! Уважаемые господа, друзья мои милые! Перед вами на скамье сидят самые настоящие грабители, которых надо судить за бандитизм со взломом. Они покусились на самое святое нашей великой страны – на конституцию! А в ней сказано, что главной связующей, всеохватывающей силой нашего общества является административная власть. Она оберегает, награждает, карает – простите, но никто лучше неё пока не придумал государственные устои. И кто покусится на неё с ножом иль кинжалом, а тем более с огнестрельным оружием, тот должен получить по заслугам. Вплоть до высшей меры! -
Негромко, но протяжно вздохнув, словно бы жалея неразумное чадо, с места поднялся маленький седой следователь, выправкой похожий на оловянного солдата: - Следственные органы доводят до сведения суда, что против этого свидетеля, вместе с его ближайшими соратниками, возбуждено уголовное дело. Установлено, что по их должностному указанию отдавались под снос памятники отечественной истории и культуры. Чтобы на бойком месте площадей и улиц нашего города, потом возводить никому не нужные, аляповатые офисные и торговые центры. За огромные взятки, конечно. Которыми преступники делились со своими подельниками из администрации губернатора – мы уже и там начали следственную работу. -
Лоснящийся от золотого жирка, жирный представитель городского главы, жырно восседавший перед первым рядом на отдельном велюровом кресле, тут же тихонько вскочил. Юрко оглянулся назад и по сторонам, словно мышка над сыром; а потом, склонясь да сутулясь чтобы быть незаметным, шмыгнул меж рядов, избегая мышеловок, ловушек и западёнок улюлюкающего народа.
- Ату его, братцы, ату! – свистнул вослед одобряющий глас.
- На воре и шапка горит! – поддержал его чудный голосок.
Судья постучала молотком в колоколец, чтоб все притихли; а я повеселел. Я весело толкнул своего дружка – не унывай, друг; и с весёлой улыбкой подмигнул своей милой Олёнке. Но она приложила палец к губам – не радуйся раньше времени.
Только зря она волновалась: обвинители уже растеряли весь свой пыл, азарт и задор. Их важные лица привяли, обвисли, превратившись в лисьи мордочки хитрых офисных клерков, стремящихся обелить своё нутро после падения в грязь всесильного вожака.
- Да мы не знали, не ведали, и не можем теперь ни за что отвечать, - твердили они как заведённые кукольные игрушки. – Спросите лучше у начальства, а мы люди маленькие, подневольные Акакьи Акакьевичи.
Ну а после настала очередь свидетелей оправдания, или как там оно называется.
Первым выступил наш Олег, председатель артели:
- Я знаю их почти с церковной купели. – Ну уж это он крепко загнул, будто подкову у лошади. – Они, конечно, виноваты. Но они невиновны. Я как облечённый властью должен их осудить, но не могу – потому что они мои друзья. Пожалейте их, гражданка судья. Они очень хорошие люди.
- И замечательные монтажники! – с места выкрикнул вдохновлённый хозяйственник Богатуш. – Они нам в посёлке построили новую мельницу, подновили элеватор.
Не нам, а тебе – захотелось мне чуточку подправить этот возвышенный пафос.
Но я не стал портить прекрасный воздух торжества своей вонючей бздюхой. Потому что понеслись лавиной дифирамбы, комплименты и эпитафии. Проходы меж рядами были набиты желающими выступить селянами.
Даже не знаю, услышу ли я ещё такое на кладбище, или хотя б на больничной койке. Уж очень мы оказались красивыми и симпатичными – особенно Муслим с его шикарными вороными усами; оказались умными и любознательными – особенно я со своим длинным носом. И конечно – отважными, сильными, стойкими, полностью героическими. Ну а то, что мы натворили, это всего лишь баловство, игры шалунов, шило в заднице.
Судья после всех этих выспренных слов, как и всегда, чуток улыбалась. И непонятно было, что она думает о нас – там внутри, где самое женское и милосердное.
Наконец к трибуне коломенской верстой шагнул наш адвокат, высокий и худой Серафимка. Он, правда, заканчивал только второй курс академии, да и то заочно; но его сердце звенело как у профессора человеческих наук.
- Уважаемый суд… - Тихая, тонкая пауза; и с места в карьер звонким голосом: - Очень много в нашем Отечестве скопилось всякого мусора – безответственных и трусливых, лживых и лицемерных, жадных и вороватых кресел! Ненавистных сильному и отважному народу. Когда людьми, настоящими мужчинами и женщинами, управляют какие-то немощные кресла, то в голове тут же просыпается бунтарская мысль – доколе люди будут терпеть эту кабинетную слякоть на своей шее? Доколе она, эта немощь, будет запускать свои вороватые лапы в нашу отечественную казну, и свои лживые языки в наши справедливые души? Нам, людям, нужны во властительных креслах истинные созидатели с совестью и великодушием, с отвагой и милосердием – которые мощью своего сердца поведут нас, верящий им народ, к вершинам таланта, вдохновения, творчества. Ну и конечно, всяческих великих свершений. -
Серафим замолчал, переводя дух Космоса, который вдруг вселился в него как ангел, как демон. Очи его горели прометеевским факелом, сердце будто вывалилось из грудной клетки под рвущим штыком – и уже, хлопая по залу седушками, мужики стали приподыматься ввысь со своих тёплых мест, прямо в холод борьбы. Я видел, как бледная измученная Христинка отбивала пальцами какой-то ритм по коленке: видимо, они всю ночь с Серафимом готовили эту памятную речугу.
- И речь моя не только о креслах именно в этом, уже обгадившемся комитете культуры. Но и обо всех комитетах, департаментах, министерствах нашей великой державы. Величие страны требует такой же вселенскости души у людей, ею управляющих. А то, как говорит наш космический дедушка Пимен: - страна нуждается в героях, а манда на власть рожает мудаков! – Тут уж Серафим нарочно юморнул, потому что больно высоко мы все взлетели под облака.
Его поддержал воспрявший светлокудрый Янко:
- А кресла, которые не могут по немощи сердца вести нас к свершениям?! Что с ними делать?
- Резать им кожаную обивку и выламывать пружины!
- На помойку их всех! На революционную перековку душ!
Так было приятно, что аж захолонуло внутри – огромные мураши веры, надежды, любви, поскакали по телу, стуча копытами будто подкованные умельцем блохи.
И тут судейка сбросила меня с вдохновенных небес на грязноватую землю:
- Подсудимым предоставляется последнее слово! -
а я не то чтобы речь, но даже парочки слёзоточивых фраз не заготовил.
Муслим встал первым, оправляя на своей литой фигуре зелёный мундирчик, который явно стал ему маловат. По-моему, он так раздался от безмерных похвал.
- Ну что я могу вам сказать, товарищ судья? Что вообще эти начальники о себе думают? – шныряют как мыши по кабинетам – туда-сюда, и опять сюда-туда. Воруют из народных закромов, ни за что не хотят отвечать, обижают стариков и старушек – но почему-то требуют для себя большую зарплату. Мне их вроде бы жалко, а с другой стороны я правильно поступил. Как настоящий мужчина. – Муслим воображаемо вложил воображаемый кинжал в ножны; и сел, с застенчивой улыбкой витязя пожав плечьми.
Я, вздохнув тяжело, хлопнул себя ладонью по затылку; и привстал. Но оборотился не к суровой судейке, а к своему залу, к Олёнкиным синим глазам: - Уважаемые судьи, братцы! Мы просто вам всем помочь хотели. Ведь воруют, примазавшись к власти – и воруют не в горло, немерено. Подличают и трусят, лицемерят и лгут – вообще живут у себя в кабинетах мерзопакостно, смрадно. Мы не могли этого терпеть, и потому всё это вот так получилось. Но мы больше не будем, честное слово военного моряка. Отпустите нас, пожалуйста. – Я поджал губы как зайчонок у волчьего логова; утёр пальцем под глазом, и тоже сел.
- Суд удаляется для вынесения приговора. -

Дальше даже рассказывать трудно: душит жаба благодарности и завистливые слёзы к самому себе.
Нас полностью оправдали – с выплатой ма-ааааленького ущерба за кресла, по себестоимости.
Дед Пимен, нарочно стуча палкой погромче, чтоб привлечь внимание славно орущих мужиков, прошкандылял к судейке; и своей суховатой лапищей пожал ей тыльную сторону ладони, словно поцеловал:
- Спасибо, милая, что судила по совести и справедливости. Я-то беспокоился, что ты будешь за своих заступаться.
- Зря тревожились, дедушка. Воры и негодяи никогда мне своими не будут. – Чернявая судейка подошла близко к нему, с радостью нарушив обоюдное личное пространство и кодекс юстиции. Тихо, но так чтобы рядом услышали её величественный шёпот, сказала: - а вообще, скажу вам по секрету, что наш мир меняется в лучшую сторону.
А потом, рассмеявшись, погладила его по седым вихрам как мальчишку.
Были объятия, ласки и нежности, хлопанья по плечам. Мы жгуче целовали своих любимых, а они сладко нас. Возвращаясь домой, поселковые заняли два вагона электропоезда – с песнями и плясками под гармонику. Причём, даю слово военного моряка, почти все были трезвыми.
- Юрик – а почему в последнем слове на суде ты ляпнул про честь военного моряка? Ты служил во флоте?
- Нет, ни минутки. И поэтому моё честное слово на суде ничего не значит. Мы и дальше будем бунтовать за правду.
Я, пригнув голову, искоса посмотрел на капитана Мая Круглова, боясь что он чем-нибудь запустит мне по затылку. Но Май только возмущённо напыжился, и трижды плюнув через плечо, махнул рукой.

Я понимаю, что мои россказни более похожи на фантастику, зная наш отечественный суд. И то как он всеми силами, и взятками, заступается за продажную власть перед осерчавшим народом.
Но вы всё-таки верьте мне, люди – веруя свято; и не верьте – чутьчуть.
Кстати, самое интересное: тугую пружину-то поменяли на комитете культуры. И теперь сюда ходит всяк желающий и творящий.

Сказали спасибо (2): dandelion wine, Йак Мани
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь. Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо зайти на сайт под своим именем.
    • 100
     (голосов: 2)
  •  Просмотров: 46 | Напечатать | Комментарии: 3
       
7 ноября 2025 13:51 Йак Мани
avatar
Группа: Авторы
Регистрация: 15.12.2015
Публикаций: 186
Комментариев: 1676
Отблагодарили:335
music
       
7 ноября 2025 06:37 eremey
avatar
Группа: Авторы
Регистрация: 21.06.2014
Публикаций: 146
Комментариев: 86
Отблагодарили:229
Да я не про Ренессанс - а про нынешнее чиновничество от Культуры

       
6 ноября 2025 21:04 Йак Мани
avatar
Группа: Авторы
Регистрация: 15.12.2015
Публикаций: 186
Комментариев: 1676
Отблагодарили:335
Уважаемый, Юрий!
Очень старался, думал, что приятного бы написать, но никак!
Вы всё нормально делаете.
Вообще труженик.
Но, не люблю я этого Боттичелли.
Он не виноват, рано возродился.
Не писал, а рисовал контур и раскрашивал. Как Джотто.
Это печально, он из могилы не восстанет.

А вам спасибо за труд!
Пишите ещё стихи и зарисовки!
Информация
alert
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии в данной новости.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.