Алексей Наст. Забавки для малышей. «БЗЫК». Отдыхал в деревне я. Рассказали мне друзья, То, что слепень – это БЗЫК! Этот БЗЫК Укусил меня в язык! : : : : «Лягушка и комар» Болотная лягушка Охотилась с утра, Толстушка-попрыгушка Ловила комара. А маленький пострел Искусал квакушку, И сытый улетел… : : : :

БЕССМЕРТНЫЙ ВЗВОД - последушек

| | Категория: Проза
- Мы будем готовиться к поступлению в танкисты, - сказал ему я, вздымая вверх руку со сжатым кулаком. – Но для этого нам нужен хороший глазомер. Хочешь повоевать со мной?
- А как?! – Его глаза загорелись, и раскрылись словно окна в подводной лодке. Он тихонько, крадучись, подплыл ко мне поближе.
- Ну всё, завозились как дети, - великодушно вздохнула Олёна; и собрав со стола свои продуктовые манатки, ушла на кухню готовить нам суп.
А я взял с этажерки большой лист бумаги; свернул его надвое: - Вот. Половина белого поля твоя, и здесь твои танки. А на другой половинке моё всё. Рисуй.
Малыш тут же схватил ручку, и стал рисовать себе танчики с красными звёздами. Я же на свои налепил чёрных фашистских крестов, успев даже мазнуть мальчишке чернилами по высунутому от усердия языку.
Первым стрелять начал он; я всегда уступаю таким малолеткам – тем более, что глазомер его слабый, и вояка из него никакой. Конечно, он промахнулся.
Теперь пришла моя очередь, гниды фашистской.
Я нарисовал жирную чёрную кляксу на своей половине, и перегнув лист, отпечатал её на краснозвёздном гвардейском отважном пылающем танке. А потом ещё из наплечного железного шмайссера добил бегущих танкистов, как последний подонок. И с ухмылкой одёрнул свой китель.
- Зачем ты? Они же живые. - Он будто бы не поверил глазам, и опасливо провёл пальцем по листу бумаги. На пальце густо размазалась чёрно-красная кровь. - Ты убил их. - И глаза его расширились ещё больше, чем прежде окна подводной лодки. Они стали вдруг ужасно бешеными и бешено ужасными, а всё игровое веселье вытекло из них с маленькой слезой.
Отвернувшись от меня, он зло утёрся. Не поднимая головы, подтянул к себе ближе ящик со снарядами; рывком вытащил-зарядил; и я заметил, как сжались перед выстрелом его маленькие челюсти. Так сжимает на реке бедняжку антилопу очень влюблённый в неё крокодил.
Ах ты, шкет – думаю - сейчас я научу тебя родину любить!
Но тут над моей головой заверещали бомбы, боевые гранаты – молниями засверкала гренадёрская картечь и старинные стрелы. Словно бы на подмогу его краснозвёздной армии прискакала из прошлого вся русская геройская рать.
И собственной кровью захлебнулись мои прежде грозные фашистские полки.
Когда Олёнка вбежала в комнату, напуганная звуками разрывов и выстрелов, я лежал на полу без сознания. А малыш на корточках сидел надо мной, уткнувшись острыми коленями в мой жидкий живот, и причитая: - Юууу-рочкин, ну вставай же! ты не можешь просто так умереть.
Кое-как, минут за десять, мне удалось отнюхаться нашатырём. Я ещё потом помотал ушами, как слон, для прояснения своей затуманенной балабошки.
Олёна была встревожена: - Милый, ты после своего путешествия уже не первый раз в таком обмороке. Что с тобой там случилось? расскажи мне, милый, не таись.
- Тут нет большой тайны; просто во мне живут две ипостаси – добрый человек и злой ящер. Когда они бьются до крови в моей личной душе, то я теряю сознание.
- Опять ты шутишь, - грустно вздохнула жёнка. – А ведь это серьёзно – вспомни, как ты сам спасал меня из больницы. –
Но я не шутил. Я смотрел на себя в зеркало – чуть измождённое приступом – и яво видел в нём мстительную ухмылку желтоглазого ящера.

До праздника оставалось ещё много животворящего времени; и мы всей семьёй, включая колыбельную дочку, решили сделать военные фотографии своих пращуров. Чтобы нести их портреты вместе с красными флагами: пусть и не в полный рост, но хотя бы до поясницы – над которой виднеются ордена, медали, и косая сажень в плечах.
Раньше внутри наших поселковых фотосалонов было народа – раз, два, и обчёлся. А тут вдруг поналетели: юные и молодые, зрелые и пожилые – даже два десятка стариков на костылях, а с ними ещё больше старушек на палочках. Каждому хотелось похвастать своей семейной династией, в которой не перевелись добры молодцы.
Наши с Олёной богатыри на портретах тоже все были высокие, крепкие, и улыбчивые: всегда готовые постоять с кулаками за родную Русь-матушку. В их весёлых глазах горел яркий пламень оптимизма, и всяческих творческих затей, которыми они желали одарить своё отечество. Статная выправка, широкий разворот плеч, радость приходящему миру: и никто из этих богатырей ещё не знал, что уже совсем скоро, навсегда, призывается в бессмертный взвод. Из-за того что одержимым фашистам вдруг захотелось сотворить всех людей на Земле своими рабами.
Интересно – а если бы они знали про свою военную судьбу, то пошли бы добровольно на смерть?
Думаю, да: потому что даже если нехорошо нагадала цыганка, отвратительно сошлись звёзды, да и вообще кранты в куске смертного мяса – то всегда душа сохраняет хоть капочку веры. А коли уже пуля на сердце, и кровь из аорты шипит на конце этой свинцовой иглы, то всё равно есть убеждённость, что успеют, спасут – пусть не люди, но ангелы.
Я точно знаю, что наши мужики бы пошли. Как мы сходили в лес по дрова – так и на войну за смертью потопаем. Поартачимся, поорём друг на дружку, и может быть даже опоздаем на поезд, уходящий в тот свет – но потом всё равно догоним товарищей на ближайшем полустанке. Чтобы снова всем вместе – под красным знаменем дедушки Пимена и под золотой хоругвью отца Михаила.

Вечером Олёна устроила в доме предпраздничный ужин. И на столе среди всяких вкусностей стояли её любимые сливки в вазонке, и на тарелке лежала моя сладостная халва.
Можете сколь угодно потешаться над мной, но они мне ужасно напомнили драчливых спортсменов из двух земных рас.
Я представил, как они выйдут друг против дружки на боксёрский ринг. Одна коричневая, будто африканский негр, и конечно же мускулистая - потому что на тёмном теле рельефнее выделяются мышцы, со всякими прочими бицепсами.
Все закричат ей с галёрки, с самых дальних рядов, где собрались бедняцкие слои населения:
- Уррра! Мы с тобой! Не сдавайся, халва! – и она стыдливо за свой бедноватый наряд, за мешковатые спортивные трусы, закланяется всем подряд, не поднимая застенчивых, но втайне яростных глаз.
А с передних рядов разодетые дамы и кавалеры, представители золота, мехов, бриллиантов, визгливо заорут:
- Уройте в землю эту темномазую дуру, наши обожаемые сливки общества! Вы кумиры и идолы, а мы ваши верные фанатики! – и от этих визгов да оров бледнолицым сливкам покажется, будто бы их на ринге впятеро больше.
Да, с виду они мягки и рыхловаты: но попробуйте надавать по зубам какой-нибудь опаре в квашне. Кулак устанет долбить – а она в ответ будет только смеяться, позоря дурачка на весь белый свет.
- Юра… о чём ты задумался? – спросила меня любопытная Олёна; и малыш посмотрел с интересом, забыв во рту ломоть хлеба с маслом.
Я не скрыл от них своих волшебных фантазий. Они так смеялись!; и я тоже им улыбался, но мне ничуть не было смешно.
Я рассказывал им о фашизме – о том, как он зарождается на обеденном столе нашей планеты: где много такой тёмной африканской халвы, бледных северных сливок, жёлтого азиатского кумыса, и прочих человеческих яств.

Наверное, фашизм рождается в многолюдной, многоорной толпе на пламенном митинге, когда главари с трибуны громко кричат ей – хайль! – И каждый из людей, здесь собравшихся, становится в этот миг не человеком, а лишь осколком единого гранитного камня, который со всех сторон обжигают огненные факелы, и облаивают чёрные псы сатаны. Всякий в сей миг обращается таким псом. Оборотнем.
Поначалу, когда человек едва встраивается в эту толпу, ему немного смешно, и даже грустно – от того, что вот какие же глупые люди следуют стадом за своими вождями.
Потом какофония оглушающего ора, и рёва – звериная блёсткость обезумевших человеческих глаз – рождает в нём неуверенность своей собственной силы сопротивляться этому главенствующему психозу. В его сердце появляется страх не успеть к заворожжённому кипению людского котла – он боится, что останется недоваренным в едином, почти пищевом месиве, и вся людская каша вдруг узреет его сырого, голенького. Совсем не такого как все.
Человеческую душу захватывает паника. Ведь не такой – значит изгой, отщепенец, отверженный. Его всякий может по праву ударить, убить. Но даже не смерть так страшна в ужасном наполнении этого адского котла, геенны огненной.
Хуже деревянной плахи с отсечением всего лишь головы – позор, унижение, смятость души, по которой обязательно пройдутся коваными ботинками. Втаптывая прежде сильное, гордое, мудрое сердце в паршивую грязь.

- Юрочкин: а фашисты – это те самые гнобыли, про которых ты нам раньше рассказывал?
Малыш смотрел на меня, открыв рот как крестьянин на Ленина.
- Наверное, - тихо ответил я, оглядываясь по углам в нашем тёплом уютном доме; словно бы из норок нас могли подслушивать не мыши, а окаянные гемоды, варагулы. – Знаете, что меня больше тревожит?
- что? – тихонько шепнула Олёна; и чуточку вздрогнула, обнимая себя руками в лёгкой кофточке.
- Вот если представить идущих по улице, с факелами, и орущих от ненависти – то смогу ли я перейти супротив всей этой адской толпы на другую сторону? или черти утащат меня в своё русло? -
Это правда: я часто обо всём таком думаю. Ведь если от других мужиков везде громы гремят – и скандалы, и подвиги – то значит, что они проживают геройски, умирая в напруге сердец. А коль я тяну свою рабочую лямку из века в век, то получается будто я смрадно живу, без великих свершений.
Вот и пусть мне ответит родная семья – пускай истину глаголет из уст.
Встал я стыдом посреди комнаты, понурив голову как запалённая лошадь; и босыми ногами отбиваю по полу, словно утка хромая.
И вдруг слышу от них затаённое, доброе, вечное: - Миленький наш. Да за одно только сердечное беспокойство спасибо тебе. Это значит, что если понадобится любви и отечеству, то ты в стороне не останешься. –
Мне стало очень тепло и приятно. От той моей внутренней силы, которую сам я пока плохо вижу – тот ещё тюря в очках; но её разглядели во мне ненаглядные родичи, что не врут никогда.

А назавтра в нашу любовь и отечество пришёл большой праздник. В каждой семье он обязательно начинается с принаряжания.
Нет, конечно: умыться, побриться, и навести губки помадой – это тоже в порядке вещей. Но самое главное – цвет и фасон наряда, в котором человек встретит праздничный день. Ведь если он будет одет хуже, чем все его сегодняшние товарищи по поцелуям и объятиям, то у него точно к обеду испортится весёлое настроение, и может произойти грустное несварение желудка.
А если он оденется лучше, красивее, и весь станет блестеть сусальным золотом? – то тогда никто его, такого бахвала и задаваку, не пригласит в свою простоватую рабоче-крестьянскую компанию. Искренне считая, что гусь свинье не товарищ.
Олёна с самого утра стала перед нашим большим зеркалом, подбирая платьишко под цвет глаз – и не забывая при этом о красоте своего завлекательного тела.
Моя бы воля – никуда б я с ней не пошёл; а поскидал все одёжки, и бросился в райские кущи – чтобы глотать, не жуя, или смаковать сладкие яблоки искусителя. Она светилась пред оконным солнцем, и под лёгкой сарафанкой, после жаркой ночи, на ней ничего ещё не было.
Рыжие волосы, на щеках конопушки, и зрелая стать – что более мужику надобно в жизни?
Ну ещё домик просторный, тёплая печка, сад с огородом, и ребятня на крылечке. Коли рядом жёнка красавица, да при ней я работящий – то вот это счастье, и нет его слаще.
- Милый, как ты думаешь – я не сильно располнела?
Я уже знал, что так будет, и мне хотелось рассмеяться. Каждый большой подход к зеркалу у любой симпатичной Олёны сопровождается этим вопросом; но самое главное, что в нём уже как боевая граната заложен подвох, и мужику как сапёру нужно не ошибиться с ответом, чтоб не взорваться.
- Человек я простой, и скажу не таясь – что такой красоты не видал отродясь. – Моя искренняя улыбка была обожательной и вожделённой. Я ни на йоту не соврал, готовясь в заклад положить свою жизнь на семейную плаху.
- Ннееет, Юрочка – ты мне ответь своим сердцем, а не песенным. – Жёнушка глядела на меня почти с мольбой: мол, если не можешь правду сказать, так хоть придумай – но только не обижай грубым словом, упрёком.
И я не посрамил свою вдохновенную душу, истово любуясь женским совершенством у простенького, слегка надбитого зеркала: - Милая. Ты знаешь, что я люблю яблоки. Их много в нашем саду. Пожухлые и тёмные я собираю под деревом, зелёные качаются на нижних слабеньких веточках. А самое сладкое и сочное, наливное яблочко, висит у высокой кроны, словно предназначенное солнцу и богу – и я каждый день взбираюсь к небесам, чтобы им надышаться, насытиться. Вот такая ты наяву.
Олёна смотрела на меня, широко раскрыв синие девичьи очи – как на чудо природы, которое ей посчастливилось добыть из красной книги запретов; а потом подошла неуверенно – яркая, светлая, почти голенькая, и села на мои грубоватые колени. Она обвила мою шею руками, и уткнулась носом в плечо; я почувствовал, как что-то мокрое и тёплое стыдливо истекло под футболку.
Так бы мы долго сидели, сто лет вековечно; но прибежал малыш с улицы, и наполнил наш дом своей детской радостью:
- Эй вы, хватит любиться! Там уже весь народ на Красной площади собирается! Айда за мной!

Дааа. Какая всё-таки красота настаёт, когда поселковые жители причащаются на великий праздник!
И дело даже не в том, что в разноцветных одёжках и всяко-разных фасонах они становятся похожими на персонажей волшебной сказки. А в том вся суть, что для такого сердечного дня люди добела отмывают свои подзакопчённые души, снимают с себя обузные личины повседневного быта – и самое главное, вытягивают из запазухи тяжёлые камни обид, приготовленные друг на друга, и сбрасывают их в уличную мусорную кучу.
Нет, конечно – одним прекрасным днём злоба из сердец не вытряхивается; и может быть, потом они разберут эти каменья обратно. Но каждый из них будет помнить, что был в его жизни замечательный день, когда от ненависти не скрежетали клыки и зубы, от зависти не душила противная жаба, да и вообще добро истинно, наяву, победило зло.
У храма Знамения собрались старики со старушками, и те кто помоложе из особенно верующих. Многие из них держали в руках, прижимая к груди, портреты заветных солдат; а слишком любопытные разглядывали, не поболее ли у других медалей да звёздочек на старых фотографиях.
- Добрый день, Мария. Ты кого это с собой вынесла на прогулку?
- Здравствуй, Макаровна. Вот погибшему мужу хочу людей показать. И пусть наш народ на него полюбуется – заслужил.
- А на моём портрете мой родной брат, лётчик-бонбардировщик. Честь и хвала ему. –
Возле здания поссовета кучковались главенствующие мужики, в мундирах и строгих костюмах. Все они считались тут командорами вселенной, прорабами великой поселковой стройки; и прийти на такой большой праздник в распахнутых рубашках с отвисшими пузечками им было бы неприлично.
Даже их горделивые жёны подобрали себе юбки, блузки, и детские коляски, в тон высокому настроению предстоящего шествия.
- Привет, Олег. Ну что – пронесём сегодня по миру Красное знамя победы?
- Здорово, товарищ Май. Да пора бы уже напомнить иноземцам, кто всегда их от рабства спасал. А то забывать, гады, стали.
- Ну-ну, милый – ты не очень-то развоёвывайся. У тебя есть я, любимая жена, и двое наших близняшек.
- Прости, солнышко. Но уж больно день сегодня замечательный – ах! –
А в центре посёлка, на уличной сцене Дворца Культуры, оставшиеся в живых фронтовики докладывали молодёжи о том, как громили фашистов – и глаза их горели тем же огнём, что в окопах войны. Немного живущих: пехотинец дед Пимен, танковый неходячий старик на коляске, старая дородная медсестра, и худощавая трепетная блокадница.
За всех сказать слово предоставили дедушке Пимену.
Степенный Зиновий помог ему не спеша взобраться по ступенькам к микрофону.
- Я, миленькие мои, не стану вам долго болтать. Скушно это. Расскажу только, как писал я письма домой, и складывал их в свой заплечный мешок. Потому что мы отступали, страдясь, и кинуть конвертик нам было некуда. Мы мечтали за землю свою зацепиться, чтобы почта до хаты ушла, и оттуда с вестями вернулась обратно. Все наши мысли были о доме – память о семьях спасала нас от смертной тоски!
Пимен отвернулся в сторону, пряча от людей, от сограждан, тягостную неуместную скорбь – праздник ведь; - Что мы всегда Родину защитяем – то верно. Но в этой родине не красно словечко заключено, а детишки да жёны миленьки, и родители славные наши. И не будь их на свете, то мы бы даром врагу подарили такую жестокую землю. Но теперь херушки: пусть мы сами погибнем хоть в геенну исподнюю, но и всех поганых врагов зубами за собою утащим! –
Растревожил народ своей речью маленький, старенький дедушка Пимен. На последних словах он тяжко, со скрыпом, выпрямился во весь рост – и люди увидели перед собой того самого солдата, что безо всякого страха поднимался в атаку на блестящие под солнцем фашистские ножи, со своим грязным от крови штыком.
А по сияющей площади бегали малые ребятишки, резвились пацаны и девчата – веря теперь только в добрые чудеса на увлекательном белом свете.

Ближе к полудню поселковая рать уже втягивалась в лесные дебри. Шествие селян походило на партизанский обоз, голова которого двигалась по зачищенной от буреломов дороге, а задница только показалась из окраин последних дворовых хозяйств. Впереди мужики несли красные знамёна и тёмно-золотые хоругви, бабы воздевали к небесам пожелтевшие портреты солдат, ребятня тихонько и испуганно гомонила, вползая в сказочный лес – и угрюмый рокот всех голосов напоминал тайное сборище человеческих троллей, идущих молиться к древнему идолу, к языческому истукану войны и мира.
В прохладной мути лесного туманца зелёные лапы обрубленных веток, обочь дороги, были похожи на плащ-палатки отдыхавших бойцов. Как будто бы, накрывшись с головой, кто-то из них задремал в полусне неотступных атак; а кто зачадил папироску в перекуре свистящих пуль. Они все там, во глубине леса, сгорбились вокруг маленького огонька из центра пятиконечной звезды – и каждый друг дружку подпирая плечами, пытались согреться вот уже множество лет. После Великой войны.
Тихо шедшие с портретами и флагами селяне не стали тревожить погибших солдат, а потопали дальше. Но через минуту услышали сбоку, и сзади, чвакающие по весенней грязи шаги, шлепаки – казалось, что те ноги были обуты в огромных размеров ботинки, к которым налипло по пуду с земли.
Все оглянулись, страшась: да, тот призрачный взвод шёл за деревьями справа и слева – совсем рядом с живыми.
Я шагал в середине всеобщей толпы, держа за руку сына и крепко обнимая жену. Моё сердце почему-то пело внутри – то ли против чужих боязливых намёков, то ль в унисон моей храбрости. Я сегодня ночью себя недоспал, и на ходу стал придрёмывать; но стук автоматных прикладов о ветки каждый раз пробуждал меня, как кота, даже во сне чутко улавливающего мышей.
Уверен: каждый из селян, из мужиков и баб, чувствовал то же самое, что и я – отвагу и трепет, восторг и ярость, удушающую ненависть к проклятому фашизму. В нас было много от первых христиан древней завоевательной Римской империи, которых как рабов выводили на заклание диким зверям – а мы, гордо задрав головы к безжалостным римлянам, свято веровали в своё бессмертие.

Вскоре народ начал втягиваться на большую поляну, отделявшую от лесных угодий старинную барскую часовню. Ту уже более-менее привели в порядок: подлатали фундамент и кладку, покрасили уцелевшие стены в голубенький цвет. Да и солнце, осветив нас на этом открытом окоёмке планеты, вселило в души святую надежду вместо прежней суровой угрюмости.
Первым слово взял наш поселковый председатель Олег. Он ступил на покоцанные ступени часовни, и оглянулся вкруг себя – словно бы запоминая сегодняшние благодетельные лица, которые завтра, может быть, снова станут усталыми и замороченными личинами:
- Мои дорогие, мои замечательные сограждане! Мы с вами пионеры, первопроходцы большого начинания. Придёт время, когда все русские люди от Калининграда до Камчатки, и от Северного Ледовитого до Кавказа, вдруг в един миг опустятся на колени, и всей человеческой общностью хоть минутку помолятся за своё отечество, и за веру. Но мы не будем тогда просить как милостыню всякие потребные блага для себя лично – а вознесём к небесам просьбу, чтобы бог всунул в наши сладенькие души горькую оскомину милосердия, благородства, совести и великодушия. Которые как бешеные собаки грызли бы нас ежечасно, заражая гангренистыми вирусами самой отъявленной тоски – за то что мы так много прожили человечеством на Земле, а добрых дел сотворили с гулькин хер!! –
К Олегу, крепко держась за тяжёлый крест на груди, в светлой праздничной ризе с золотыми обводами, уверенно прошагал отец Михаил. Он встал с ним рядом, добавив к его молодцеватости свой басистый глас:
- Миряне! Братья и сёстры! Я как ваш церковный окормитель тоже верую в это! Ровно в полдень, в двенадцать часов дня, по всему нашему отечеству грянет колокольный набат – и всякий человек может даже поначалу возмутится, что зачем-то его отрывают от работы или досуга. Но когда все падут на колени пред господом, то и я паду: потому что как же мне в своём самолюбии отказаться от своей страны и родного народа. И каждый, глянув на толпы рядом молящихся прихожан, тоже соклонится к земле. Сначала неохотно, стыдливо! а потом уже в раже всеобщего поклонения и молитвы даже чуточку возгордится – что вот, мол, нас целые мириады, и я среди всех равный буду!! –
Едва он замолчал, сам приятно прислушиваясь к лесному эху от собственных слов, как ко ступенькам попнулся полковник Рафаиль. Ему не очень-то хотелось идти, он застенчиво мялся, поглядывая из-под папахи на любопытные лица весёлых людей; но его сородичи и одноверцы попросили сказать и от их доброго имени.
Рафаиль стянул с головы свою высокую шапку, и лёгкий дуновей слегка растрепал подмокревшие седые волосы. Хрипловатый голос зазвучал негромко, но проникновенно: - Наша огромная площадь, что зовётся планетой, в тот миг поклонения сотворится единым храмом – церковью, синагогой, мечетью – и то, что раньше разъединяло людей в нашем прекрасном отечестве – догмы, каноны, обряды – предстанет связующей человеческой цепью, вольными кандалами осязаемой дружбы. Потому что вот мы какие разные в вере, непохожие лицами, землями – а жить друг без друга не можем, плохо нам без товарищей… И знаете, люди: совсем неважно, кто возвестит нам об общей молитве – священник, мулла иль раввин. Мне даже будет приятней, если это сделает сотоварищ не моей, а рядом стоящей веры. Потому что я уже стар, а он отрок, и молод – и если он вдруг ослабнет, собьётся, то я подставлю ему своё плечо и свой голос. –
Отец Михаил, который поначалу косовато смотрел на полковника Рафаиля, явно ревнуя того ко всеобщему людскому вниманию – в конце речи чуть улыбнулся, и даже благословительно махнул ладонью, поняв, что его пиетету ничто не угрожает.
От этих речей прямо дрожь волнами шла по телу, как будто до эшафотных мурашек. Так бывает, когда сам стоишь возле плахи предполагаемой жертвой, и уже ничего не страшно – потому что огромная тьма народа ради тебя одного собралась, и в этом мгновении смерти есть истовое величие, будь ты хоть Христос-спаситель, а хоть ли и герострат, мелкий пройдоха.
- Сограждане! Миряне! Люди! Поклонимся павшим героям – за то что спасли нашу жизнь, отечество, веру! –
Отец Михаил понимал, что многим селянам стыдновато, неловко на глазах у соседей вдруг бухнуться на колени средь леса – пусть даже и обращаясь к богу, к стеле железной пятиконечной звезды; поэтому он первым опустился на ступенях, подмяв под себя белую чистую рясу. Следом за ним к земле пали церковные служки, набожные старушки, и прочие молельники. А потом уже весь собравшийся народ, без ложного стыда и срама, коленопреклонённо стал на всеобщую молитву – с облегчением и радостью оглядывая таких же вдохновлённых друзей, знакомых, соседушек.
Удивительно: мы все, мужики да бабы, старики со старушками, и даже детвора с игрушками – почти лежали у самой земли – а наши души как будто бы вознеслись к золочёной главе деревянного креста на часовне, и к ярким лучам красной звезды на стальной памятной стеле.
Мы не ведали в сей миг запертых сердец друг друга, и кто из нас о чём молится – но очень хотелось верить, что уже завтра с наших душ спадут тёмные оковы подлости, лицемерия, жадности. И наконец-то мы заживём счастливо, без оглядки на прошлые горюшки и обидки.

А после поклонения и покаяния народ расслабился, как будто сбросив с себя тяжкий груз долгов, займов, кредитов – а особенно сердечных обуз.
Те, кто участвовал в предстоящем концерте и спектакле, ушли готовиться за кулисы часовни, с весёлым намёком оглядываясь назад – сейчас, мол, мы вам покажем. Некоторые занятые товарищи, тепло попрощавшись, поспешили домой на хозяйство. А все остальные, расстелив на подсохшую землю подстилки, уселись в ожидании концертных чудес. Для стариков были заранее приготовлены невысокие скамеечки; неугомонная ребятня носилась мошкарой средь кустов и деревьев.
Неизвестно, кто первым запел – у лесного эха как у хрустального родника нет заметных истоков. Но в такой день песня обязательно должна зазвучать: и показалось, что она вдруг сразу, безо всякой долгой беременности, родилась прямо из утробного лона матушки-земли.
Сначала сама показалась её лысая головёнка, ещё без слов, а с одним только мелодичным распевом – рааааа-ссс! –
Потом немного опьяневшие от запаха весенних трав и цветов, бабы любых возрастов стали подтягивать, вытаскивая костлявенькую грудку младенечки – цветаааа-ли! –
И затем мужики всех обличий да вер, уже где-то хряпнув по рюмочке одуряющего предплодового нектара весны, все вместе грянули, вытолкнув новорождённую на волю как пробку от шампанского:
- яблони и груши! Поооо-плыли туманы над рекой! Вы-хо-диии-ла на берег Катюша – на высооо-кий берег, на крутой! –
Песня летела, звенела, лишь слегка цепляясь за ветки и сучья деревьев, и там, где она царапалась об них, кровянило её воодушевлённое сердце. Селянам было очень приятно отдаться этому музыкальному вихрю, как будто бы на всеобщем застолье: даже те, кто всегда стеснялся бравировать голосом, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания, теперь словно бы поймали кураж военной отваги и стойкости, и уже безо всякого стыда вплетали свою напевную вязь в общую мелодию.
Ребятня, обрадовавшись такому веселью, и тому что у всех сегодня хорошее настроение, пустилась в хороводы. Кое-где над землёй поднялись взрослые пары, и стали на месте вальсировать под Смуглянку, под Тёмную ночь.
Возле военных стариков, танкиста да пехотинца, собралась недоверчивая молодёжь:
- а правда, что под Москвой за вашей спиной стояли заградотряды? в газетах писали.
- Было такое. Впереди фашисты, а сзади энкаведешники. Мы ненавидели и тех, и других – но фашистов презирали люто, как бешеных псов.
- Так ведь сама Москва была за нами, и нельзя было допустить паники. Я заградов не осуждаю, и если бы я побежал, то пусть бы меня убили.
- дедуни, а как вы думаете: мы сейчас справимся, если на нас нападут?
- Сомневаюсь. Жизнь нужно грызть, а у вашего поколения все зубы молочные – даже куснуть нечем.
- Зря ты так про ребят. Мы ведь с тобой тоже простые крестьяне: но когда нас призвали за родину, то героями стали. –
Чуть подале на траве полулежали большим отрядом зрелые мужики, и то ли спорили, то ль соглашались друг с другом:
- Вы можете себе такое представить, чтобы на войне медсестра подползла к раненому бойцу, и спросила национальность? а если не та, то пошёл на хер – сам доползёшь?
- Да это мы только по паспорту – татары, чеченцы, якуты, славяне. А для всего мира, и главное, для самих себя, уже давно все русские.
- Значит, вы теперь до скончанья веков вместе с нами?
- А куда ж мы от вас? Нам теперь на роду написано рядом жить. –
Но громогласнее всего звучало в том кругу, где сошлись верящие и верующие – все такие благолепные, в белых одеждах: - Удивительно – но почти никто не убивает людей именем дьявола, только маньяки да сатанисты. Зато вся мировая резня кровью исходит во имя богов – святое дело, говорят.
- Ты болтай, да не забалтывайся. Если бы человечество не поверило в Иисуса и в Страшный суд, то на нашей общей земле уже никого б не осталось – одна трава да букашки.
- Эээ-то я понимаю, не дурачок. Но своей гордыней быть всегда и везде только первыми, религии выворачивают наизнанку божьи каноны. И совсем иначе, чем сами себе тыщу лет напророчили.
- А как нам не быть и не слыть лучшими? – ты сам-то подумай. Ведь кровное отличие русских от иноземцев в том, что мы жертвуем собой заради жизни людей – а иноземцы готовы пожертвовать человечеством во славу себя.
- Вообще, мужики: попы, муллы и талмудисты, могут толковать что угодно. Но пока ни один из них не вернулся с того света, я буду верить своему сердцу.

Тут отворились медленно, как сезамовы врата со сказкой, тряпошные кулисы голубой часовни: и на сцену в гимнастёрках да военных штанах, в хромовых сапогах да с притопом, вальяжно выпятив на грудях гармонь да с баяном, гордо вышли Жорж с Тимофеем – бывшие выпивошники, местные скоморошники.
Жоркина гармонь поменьше: под неё хорошо петь разные немудрёные частушки на житейских юбилеях и свадьбах, когда гости расхолаживаются после второй рюмки. Прекрасность музыки и водки состоит в том, что их совместное распитие и распевание приводит даже мелкую душу в широкий восторг: на время праздника забываются обиды и горести, собственные пороки и чужие добродетели, а весь окружающий мир кажется созданным для райского наслаждения сердца. И вопрос – ты меня уважаешь? – звучит как откровение – веришь ли ты в бога? – Поэтому каждый отвечает братающемуся соседу – верю, уважаю.
А вот Тимохин баян подлиннее, подольше. Его меха похожи на грудную клетку уже послепраздного похмельного человека – когда он почти протрезвел, но ещё не совсем вернулся в свой обыденный разум. И меланхоличный вопросик – зачем? – рождает в его душе симфонические ответы о жизни, о судьбе, и про то как изменить свою легкомысленную натуру под благостный крепкий характер. В глубокие музыкальные ноты баяна очень хочется нырнуть тревожному сердцу, чтобы на крутых перекатах доремифасолей обрести свой стержневой мажорный лад.
Эти два братца-акробатца, Жорж с Тимофеем, во всех поселковых концертах объединялись в такую весёлую пару, что теперь все ждали от них смехотворного выступления – даже невзирая на горестную военную тему. Наоборот: почему-то назло бывшим и нынешним врагам всем селянам хотелось сейчас петь и веселиться, танцевать и обниматься. Как будто это был последний день посёлка.
И два скоморошника, своими хитрыми улыбочками похожие на мартовских котов, не обманули ожидания публики. Вытащив из нагрудных карманов белые платочки, они танцуя, приветливо шагнули навстречу как дуэлянты – и обмахнув друг другу носы, тут же сделали широкий придворный реверанс в сторону зрителей.
А потом запели-забалагурили свои простосердечные частушки, иногда даже без рифм, без стихотворного ритма – но которые очень ёмко, весомо, звучали в зелёном лесу над майской травой:

- Кто с мечом придёт в Россию,
Побежит без задних ног –
Потому что с нами сила,
Вера, и всеявый бог!

- Прежде чем на Русь идтить_
Нужно бошку подключить –
Убивать там будут вас
Дула ненавистных глаз!

- Враг к нам шёл прямой да сильный,
Имел копыта и рога –
Но у нас на всяку силу
Была Курская дуга!

- Гнули мы орду и шведов,
Наполеошку с гитлерьём –
Коль сатана зайдёт проведать,
И его к земле прижмём!

- Брешут все, кому ни лень,
Что пулемёт – вчерашний день:
А дед Пимен с пистолета
Уничтожит все ракеты! –

Ну уж эту, последнюю частушку, Жорка точно добавил от себя, от немножечко льстивой души. Ему, как видно, ужасно хотелось потрафить уважаемому старику, к которому он испытывал сердечное волнение с лёгкой дрожью.
А деду Пимену эти короткие ёмкие песни понравились; и даже мужицкий хохот напополам с бабьим смехом отнюдь его не обидел, а даже наоборот – возвеличил наравне с посёлком, отечеством, Родиной.
- Браво, Жорик! Славно, Тимоха! Молодцы! – кричал он вместе со всеми до хрипа, до кашля; в то время как два напыженных артиста кланялись во все стороны, принимая поздравления и летящие букеты первых жёлтых одуванцев.
Когда в кронах деревьев, в вязях кустов, затихли аплодисменты и выкрики с мест – тогда под музыку старого граммофона за кулисами, на сцену выплыли четыре девчонки, четыре лебёдушки. Олёна, Христинка, Верочка и Надина. В красноармейских нарядах.
Да-аааа, – не зря мы днями и ночами шили эту военную форму, перелицовывали её многажды заново, споря по всякому поводу и без.
Господи, как они были хороши – эти медсестрички, связистки и лётчицы! За их светлый возлюбленный облик, на чёрносером обугленно-мёртвом холсте войны, мужики с тёплой улыбкой святых безумцев шли в бой, сметая с Земли фашистскую нечисть – а доведясь, то спокойно умирали в забвении неизвестных солдат.
На рыжих, русых, и тёмных головках девчат зелёными бабочками сидели пилотки; под недлинными юбками кружились белые ножки в юфтевых сапожках – и смеющиеся глаза синих, карих, бирюзовых оттенков, пуляли по кругу своего танцевального хоровода, пронзая восхищённые сердца.
Ну и частушки, конечно, подыгрывали всей этой женской красоте:

- Ах, моя любимая!
Стройная, красивая –
Так глазищами стреляет,
Что наповал врага сражает!

- В селе девки статные,
Гроза для супостата –
Сиськой могут задушить,
Жопкой могут задавить!

Тут уж Тимоха множественно преувеличил; хотя глядя на его раздобревшую жену Наталью, становилось понятно, кому посвящались его обожаемые песни.

- Если в дом придут враги,
То им не поздоровится –
Вырубит врагов с ноги
Жинка с чёрным поясом!

Жоркина частушка тоже, как видно, писалась с натуры: потому что уже не единожды после своих загулов он бродил по посёлку с большим синяком под глазом.
И то, что все эти музыкальные опусы, весь этот деревенский фольклёр так совпадал с настоящей жизнью и бытом – приводило людей в восторг, тут и сям раздавался дружеский хохот, веселье, подначки.
Танцевали на сцене девчата, вальсировали в публике влюблённые пары, селяне под светом тёплого солнца напевали священные песни; и ничто не предвещало весенней грозы.

Но она прогремела, внезапно. Над голубой часовней малыми разрывами бабахнул майский гром; а следом сверкнули и золотые молнии.
Ничего страшного – это били всего лишь петарды с хлопушками, как предвестие сценической войны. Публике ведь был обещан спектакль, фантасмагория дьявольской жизни.
И поэтому из-за кулис на арену, похожие на чёрных гладиаторов, словно четверо всадников Апокалипса – в блестящей отутюженной форме, в наваксенных сверкающих сапогах, вышли ухмыляющиеся самодовольные эсэсовцы. Гауптман Зиновий, капрал Муслим, рядовой Серафимка; и я – штурмбанфюрер.
Я ужасно хотел, чтобы эту великолепную роль красивого душегуба исполнял русоголовый Янко, очень напоминающий белокурую бестию, чистокровного арийца. Стать, выправка, фасон – всё было один в один; и даже Янкино компанейское самолюбование в зеркалах магазинных витрин – как влитое подходило этому напыщенному персонажу.
Только Янка отказался с нами сотрудничать – он сидел среди зрителей, и поплёвывал семечки через губу. Мой автомат с холостыми патронами, взятый на время спектакля из милицейского арсенала, как раз смотрел в его сторону. Дырки глаз моих эсэсовских товарищей, опустивших свои закатанные до локтей руки на приклады оружия, тоже терзали зрительскую толпу. Никто из селян после радостных песен и весёлых танцев не ожидал пред собою увидеть такое шикарное зло; все молчали.
Если мне когда-нибудь суждено, то я хочу испытать в душе тот же восторг, что и сей миг. Ремень, портупея со скрыпом, фуражка с золотым околышем; руки я свёл за спиной и выпятил грудь.
Я и вправду в этой чернющей адовой форме чувствовал гордыню над сидящими рядом людьми – превеличие, ненависть. Лоск дьявольской красоты, вседозволия сердца – сделал меня таким. Как на той самой жёлтой фотографии, которая часто мелькала в военной хронике, показывая самодовольные и наглые лица весёлых нацистов, когда они словно боги, с громом да молнией в своих железных колесницах, маршировали по миру великой непобедимой расой.
Я сжался перед броском как фашистский зародыш из матери, словно бы держа в кулаке остро заточенный акушерский скальпель; и двинулся вперёд, на свет, к людям, чеканя шаги и слова:
- Я – Пауль Кригер, за мною в ряд стоят трое моих солдат. На моём кожаном брюхе висит автомат, из которого я вчера убил пацанёнка, невовремя заоравшего под юбкой у матери. Это всё из-за нервов: столько стран намаршировать, пробежать, обстрелять – где уж им сохраниться. И мой фюрер простит мне этот мелкий убыток, что одним рабом стало меньше. Ваши жырные толстые прорвы ещё много нарожают для рейха, и мы будем кормить вас из большого корыта – вас, грязных свиней вместе с выводком. –
Я зрел, какими бешеными глазами глядят на меня поселковые мужики; я видел, как их ополоумевшие бабы закрывают ладонями губы, чтобы не заорать. И шёпот, тяжкий шорох за спиной из обезумевших уст дядьки Зиновия, моего бригадира и гауптмана: - оооой, какой же дураааак… - Но мне уже было всё равно: казалось, что это не спектакль, а кусок из той прошлой, прожитой жизни.
Я вспомнил фото в военном музее, где фашисты со своим командиром позировали возле самодельных виселиц, положив чёрные локти на цевьё автоматов, совсем недавно откашлявших кровью да пулями. А за широкими спинами, за высокими фуражками раскачивались вонючие трупы селян, царапая пятки об погоны со свастикой, но не чуствуя боли уже.
- Я Пауль Кригер, и надо мной, над моими безжалостными солдатами, сияет островеликая звезда нашей общей нацистской веры. Мы сделаем вас рабами – а тех, кто ненавидит благородный рейх и лично меня, я повешу верёвкой за шею. Особенно вон ту красивую девку, что выпучила мне свои синие глазищи и длинный язык, словно дразнясь. – Я вздёрнул руку в фашистском приветствии, и показал на Олёну – которая и вправду дурой смотрела на меня; я шагнул к ней, уже теряя сознание.
- Уууу-бийцаааа!!! – взвыла какая-то дородная бабка, егозя толстыми ляжками по траве и силясь подняться.
- люуууу-ди доооо-брые!!! – поддержала её немощная старушонка, в запале сердечного непокоя свалившись со скамейки.
Никто из этих добрых людей уже не видел во мне ничего человеческого; да я и сам до дрожи чувствовал, как эта эсэсовская униформа превращает меня в отвратительного ублюдка, в мерзейшую тварь. Совесть, милосердие, достоинство – всё это моё, кровью и потом заработанное средь селян животрепещущее мясо, в един миг было сожрано, схавано без остатка золотым горбоклювым орлом на фуражке; а потом он добрался до моей, глубоко упрятанной в воняющих внутренностях злобы, отчаянья, подлости – хоть и говорят, что орлы не питаются падалью.

Не знаю, истинно это иль нет: а дедушка Пимен рассказывал, что во время войны местные бабы отбили у наших солдат пленённых мадьяр, которые где-то недалеко сожгли всю деревню, с людьми. Они спокойно, не злясь, увели тех мадьяров в лесок – и вроде бы даже на эту опушку; закопали по шею в сосновом песке, поострее заточили свои ржавые сарайные косы – а потом тихо, без плача и воя, скосили те бестолковые, никуда не годные головы.
Вот и теперь они бросились на фашистов, почти не крича. Всё, что было в их душах накоплено за время трудных семейных годин – все обиды от соседей, мудоханья в склоках, пьяные загулы мужей, и даже что бог недодал на церковных молитвах – всю свою бабью ярость они выплеснули как сердечный кипяток, желая сварить нас, проклятых, живьём. Они били за Сталинград и разруху, за Ленинградскую блокаду и голод, за кадры военной кинохроники и костлявые скелеты Освенцима.
Если б вы только знали, как умеют терзать ненавистных фашистов разъярённые бабы! – эта битва звучала как песня. Больно ужасно, до смерти – но замечательно по-русски, благородно, волшебно. Мы, эсэсовцы, валялись в позорной крови, в соплях и блевотине, едва уворачиваясь от ударов по черепу, по рёбрам да почкам. И всё равно: даже если в такой миг на тот свет – то не жаль.

Очухался я от беспамятства на следующий, послепраздничный день. Чувство было внутри, словно неделю пил беспробудно – у ящика водки с ведром огурцов. Колотило, мутило, крутило; Олёна стояла у моих ног, за спинкой кровати, как тот самый лесной памятник – тихо поя мне вечную славу.
Рядом сидел дедушка Пимен; который, оказывается, ещё с утра обошёл всех битых, униженных и оскорблённых, благодаря их растоптанные мослы за сердечный посыл:
- ну, Юрка, большое вам спасибо за вчерашнюю затеваху. Здорово раззадорили поселковые души, стряхнули плесень и тлен.
- Уймись, дед – хоть ты помолчи, - грубо оборвала его Олёнка. Она уже прогнала за ворота соседских баб, слёзно приходивших мириться; и надоедливое жужжание старого провокатора было ей теперь неприятно. – Я в другой раз на собрание возьму большую лопату, и тебе первому дам по башке.
Пимен встал, угнувшись; ласково погладил одеялку заскорузлой костлявой ладонью. Он ещё попнулся попрощаться со мной; и я успел ему шепнуть в волосатое ухо, чуточку не срыгнув: - дедуня, у меня есть идейка.
Дед тут же отвернулся к окну, слезясь, и затрясся поломанными плечьми, едва сдерживаясь от хриплого, истеричного смеха.

Сказали спасибо (1): dandelion wine
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь. Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо зайти на сайт под своим именем.
    • 100
     (голосов: 1)
  •  Просмотров: 72 | Напечатать | Комментарии: 1
       
24 марта 2025 18:11 dandelion wine
avatar
Группа: Редакторы
Регистрация: 31.05.2013
Публикаций: 132
Комментариев: 14636
Отблагодарили:832
flowers1

"Ложь поэзии правдивее правды жизни" Уайльд Оскар

Информация
alert
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии в данной новости.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.