Я боюсь поглощающей жизнь тишины, будто нету меня и стихи не слышны. Обездвиженно-тих в отрешённости дом... Как же холодно в нём. Я боюсь, когда окна темны и пусты: без надежды сердцА - без сюжетов холсты. В наползающей ночи - безликость теней... Как же холодно в ней. Я боюсь не успеть, отпирая замки, руку помощи дать тем, кто просит руки. Я бою

Смерть Виталия

| | Категория: Проза
В этом году Виталий стал совсем плох. Дальше набережной уже и ходить никуда не мог. Выйдет на набережную уже к вечеру, когда не так жарко, часик полтора посидит на скамеечках с дружками, да потихоньку, угнетённый немощью, пойдёт домой. Проживал он недалеко, можно сказать совсем рядом, в пяти минутах ходьбы от неё. На днях приснился ему сон, как крест лежал во всю водную гладь озера, а он смотрит на него и думает – быть такого не может. Что означает сиё? Неужели кончину его.

Много лет уже, он был на инвалидности, наверное, лет с сорока трёх. Но по вечерам, с дружками из отдыхающих и местных, он ещё и в этом году, как обычно летом и осенью, ходил на танцы в санаторий «Северная Двина», расположенный в пяти минутах ходьбы, от его дома. В другие санатории, расположенные дальше, куда прошлые годы, он так же, по вечерам ходил на танцы, в этом году, ходить туда, он был уже не в силах. В начале сентября перед закрытием этого санатория, вечером на танцах, так же, как в прошлые годы, он там увидел Куравлёва. Нет, нет, этот Куравлёв не имеет никакого отношения к знаменитому артисту Л. Куравлёву. Так его просто прозвали остряки, потому, что он был очень похож внешне на Л. Куравлёва, правда, он был заметно мельче и худее подлинного Куравлёва, он был, как бы, уменьшенная копия натурального Куравлёва. Настоящего же имени его, никто не знал. Только знали, что этот Куравлёв уже много лет, наверное, около двадцати, или более, тайно ездит сюда, всякий раз, как на первое романтическое свидание к своей возлюбленной Галине, из далёкой Белоруссии, и гостит у неё целый месяц, либо сентябрь, либо октябрь. А, Виталий когда-то, очень давно, ну, лет двадцать пять назад, ещё в пору их бурной и тревожной молодости был с ней довольно близко знаком. Она была его ровесницей, но продолжительного романа у него с ней, почему-то не получилось тогда. А, года два – три назад, её подруга и рассказала Виталию кое-что об этом кудеснике Куравлёве. И, вот, уже который год, когда Виталий приходит сюда на танцы. Он видит, как этот самый Куравлёв без сколь-нибудь, заметной устали выплясывает и вытанцовывает танец за танцем без перерыва со своей возлюбленной. Так же, это было и в этом году, Виталий сидит на скамеечке, ничего не делавший, а уже уставший, будто целую смену отработал на разгрузке и погрузке каких-то тяжестей, и видит всё тоже, что приводит его и к волнению и к возмущению. Будто хочет сказать, пожаловаться кому-то – да, как же это так, такого не может быть, когда же будет конец этому безобразию. Он сокрушённо, с горечью, готовый чуть не разрыдаться от такой казавшейся ему несправедливости, с завистью и каким-то отчаянием глядит на этого не обычного Куравлёва. Неизвестно откуда, наверное, из своего прекрасного далёко, каждый год являющегося сюда. Будто всякий раз, для того только, чтобы, так назидательно и наглядно напомнить ему о себе хотел, уничижить его, мол, посмотри недоделок – несчастный и убогий, как надо легко и просто жить. Виталий, уже морально раздавленный, не выдерживающий такого издевательства над собой, чтобы может быть, как-то успокоить себя, насмешливо, а сам готовый чуть не разрыдаться, говорит о нём, не то самому себе, не то кому-то из своих дружков, вместе с ним часто, регулярно посещающих танцы. И совсем не вникающих в смысл его старческих страданий и брюзжаний, озабоченных своим, как высмотреть и выцепить подходящую женщину здесь на танцах. Он вроде, как жалуется на него, бесстыжего хама, появляющегося здесь, наносящего ему такой моральный вред. – Что творит…, ну, что творит…, да ты посмотри, только, что он творит – возмущается глубоко обиженный Виталий. – Я ему в сыновья гожусь, каких-то трёх, четырёх лет не хватает. Он с сорок второго года рождения, а я с пятьдесят седьмого года рождения, а я не могу быстрый танец до конца оттанцевать, с половины на скамейку ухожу, чтобы отдышаться. А он, что вытворяет, подумать только, один за другим и никакой устали у него, у этого нахала нет, сохранился же где-то гад!

Печалился очень о том, как когда-то давно, ещё в молодости, подорвался он в этой жизни такой не простой, и всё пошло не так, как-то вкривь и вкось, расшаталось, разболталось всё, и вот тебе и результат на выходе. Теперь же, сидя на скамеечке, и глядя на них, он как-то отчаянно тосковал по тем временам былой молодости, и завидовал им, будто они всё ещё там и наслаждаются всем тем, ему на зависть, и всё у них впереди. А у него всё перегорело и обратилось в прах, он уже давно выпал оттуда. И ощущал себя теперь, каким-то выброшенным из жизни, с её поля, аутсайдером; никому ненужным, и неспособным ничего уже изменить, лишённым напрочь и моральных и физических сил. Как-то обречённо с кислым выражением на лице, всматривается он, как ещё силён, подвижен и ловок в своих движениях этот ненавистный ему Куравлёв. Как хищно, чуть не с бешеным задором в быстром движении танца, он смотрит на свою возлюбленную Галину, будто видит её впервой, как будто он и не старик ещё, а, вот он, совсем немощный и никудышный так не может. А этот самый, не натуральный Куравлёв не знает и не догадывается даже, что ввергает какого-то неизвестного ему Виталия в состояние большой тревоги, тоски и уныния и даже злости, своей, такой большой уверенностью в себе, оптимизмом и задором. А там, далеко, далеко у него дома семья, и многие годы в его семье ничего не знают о его проказах здесь на курорте. Он, наверное, точно как тот Гаврила был неверным мужем и своим жёнам изменял. И никак не мог, как тот Гаврила быть примерным мужем и своим жёнам не изменять. Этот Куравлёв был худой, среднего роста, с седой наполовину уже головой. Виталлий же, очень полный, с центнер и чуть более весом при среднем росте, с крупной, седой, на половину лысой головой.

Виталлий живёт теперь со своей младшей сестрой, сорока трёх лет, после того, как два с половиной года назад умерла их мать. Когда была жива их мать, с ними жил и его тридцати двух летний сын. Работал он охранником в санатории. А года полтора назад Виталий его изгнал, из их с сестрой, дома. Он сильно стал пить и мало, помалу начал дебоширить. И как-то совсем озлобившись, немного побил Виталия и неуважительно при этом высказался, что, мол, вы с матерью сволочи и гады, ни жилья, ни денег не оставили мне. С первой женой, его матерью, Виталий был давным-давно, около тридцати лет, как разведён. Лет через пять Виталий женился во второй раз. И со второй женой Виталий прожил не долго, около трёх лет. Первая его жена помешалась на пьянстве, вторая на бабле (на деньгах). Может быть, поэтому, у Виталия не состоялась совместная с ними жизнь.

Болезнь и немощь, к Виталию, привязались давно, наверное, сразу после сорока лет. Как-то всё слабел и слабел он. Много курил, и бросить не мог. Как ни старался всё тщетно. Сидим как-то мы на набережной, предавшись воспоминаниям – отдыхаем, вспоминаем события двух, трёх, пяти летней давности. Это было, наверное, то, что мы припомнили, лет шесть назад. Ещё (условно если), мы были молодые, Витали пятьдесят один год, Толику шестьдесят пять лет, Володе массажисту пятьдесят. Толик, очень давний приятель Виталия, приезжает сюда с Днепропетровска. Хотя обычно, он называет свой «любимый» город, наверное, от избытка «любви» к нему Днепрожидовском. Когда презрительно, с иронией кому-то говорит, (если приходится отвечать на вопрос, откуда он), что он с «Днепрожидовска». Если же, его спросить, а как жизнь там, в его «любимом» городе. То он, сначала кисло, иронично улыбнётся, быстро сменяющейся улыбки, на суровость и злость в его лице, и резким движением руки вниз, говорящем всё амба, глубоко пессимистично и даже трагично, и ещё вдобавок таким, весьма характерным своим особенным восточным украинским акцентом, говорящим обо всём, даже, больше самих слов. И, ещё, наверное, от обилия всего «хорошего» в этой жизни у него там, в которой, уже давно нет ничего путного, что могло бы радовать его, только сплошная череда невзгод и неудач, сопутствующих ему. Он злобно ответит, уже сложившейся, на все случаи этой смрадной жизни, поговоркой, как заготовленным штампом – «…Полный провал петрович»! И добавит, ещё более сокрушённо и с ещё большим раздражением, сопровождая ещё и матерной руганью для ещё большей убедительности, наверное, – что может быть хорошего, когда там только цыгане, бандиты, бродяги и наркоманы! – Считая, этим, предельно ясным ответом, вопрос полностью исчерпан. Будто так выразительно хотел сказать, ну, разве совместимо это – жизнь, и обитающая там нелюдь, посудите сами.

На пенсию он вышел в пятьдесят пять лет, работал почти всю жизнь на железной дороге, водил маневровые тепловозы, так отдыхает теперь, проводит время здесь в Крыму по два, иногда и по три осенних месяца. Ездит он сюда уже давно с семьдесят третьего года прошлого века, и было ему тогда всего тридцать лет, совсем юным был. Когда-то, совсем давно, в молодости он служил четыре года матросом на торпедном катере, базировавшемся на Кубе. Многие привычки остались у него с тех пор. К примеру, если ему, в движении, где-нибудь по улице, необходимо указать на что-то, или на кого-то слева или справа, то он неизменно следуя флотской терминологии, скажет, по левому борту или по правому борту то-то, или кто-то. Если слышал какое-то враньё, утратившим над собой контроль (обычным делом после выпивки) собеседником, то обычно иронично говорил – это песня моряка, мол, давай и дальше «пой» свою песню, только какой прок тебе в этом. – Редко оставлял без внимания, чтоб не высказаться по такому поводу. Помещения, он чаще называл, следуя всё той же, морской терминологии, каютой или кубриком. К примеру, о поселившемся рядом с ним, когда-то, Саше с Киева, говорил – в нашем дворике появился новый жилец – отдыхающий, молодой ещё, (на то время около пятидесяти лет), как и я, бывший матрос, его каюта рядом с моей каютой. Или уже к середине осени с сожалением говорил – в моей каюте по ночам уже холодно. Теперь же, он стал семидесятиоднолетним стариком. Когда работал, ездил в отпуск всего на месяц, с заработанными в течение года отгулами, больше. Уже четыре десятилетия он ездит сюда, пропустил только один год. С кем только не был он знаком – рассказывает, с каких только городов и весей не встречал здесь людей, ну разве, что, только, не довелось за всё это время свести знакомство с каким либо космонавтом, шутя, так иронизировал он. Имея в виду, что мало с каким сортом людей он не был знаком здесь за время, вместившее несколько эпох, ну, в житейском смысле. И печалился только, что так быстро пролетело это счастливое для него время. Уже и болезни старческие пошли, на ноги жалуется, плохо ходят, аденома замучила до того, что нередко плохо спит по ночам.

На танцы приходит, но уже года два не танцует, на скамеечках посидит, посмотрит, что и как кругом делается, поюморит, пошутит - покажет пальцем на танцующего ловкого в движениях, худого, но уже седого, малого роста, пятидесятичетырёхлетнего Женю, и иронично шутейно, несколько раз скажет – мальчик Женя. Ну, ещё пошутит – упомянет Валеру лысого, неутомимого танцора пятидесяти восьми лет, – мастер танца. К тому же, ещё поклонника и укротителя огня, большого мастера изотерики, знающего какой-то толк в ней. Большого любителя молоденьких девушек, для подзарядки какой-то особой омолаживающей его энергией, отлавливал их на танцевальных вечерах, и тискал потом на романтических свиданиях, в своих жарких объятиях. Какой-то особой жизнетворной энергией он всё заряжался от них, чтоб на сто лет жизни хватило – так он обычно поучал. А на меньше, он никак не соглашался – философия у них такая, она как ключ с живой водой питает убеждения жрецов этой религии. Этот Валера, как большой знаток всяких премудростей, назидательно всё говорил об этом, делился с другими своим опытом. Толика это очень забавляло (давало много «пищи» или материала его шутейным пересказам). И каких только чудотворцев и чародеев не доводилось видеть здесь – весело с иронией говорил он – где б ещё довелось видеть их. И ещё вдобавок, есть и такие чародеи или чудотворцы, что по ночам выходят из тела, а по утрам вновь заходят в него, ещё более изумляя его. Вот это чудеса…! насмешливо прокомментирует, бывало, он.

Ну, и что-нибудь, всё так же с иронией заметит и о малоподвижном, скоро устающем, угрюмом Виталии, уже тогда он уничижительно говорил о нём – Виталя потух. Васю западенца ровесника Жени, уже заметно полысевшего с плешью на макушке, очень энергичного, неутомимого танцора в майке, насмешливо назовёт его, поморщившись – «атлэт» за его мощные руки и атлетическую грудь. Конечно же, никак не мог он обойти своим цепким взглядом и оставить без внимания, чтобы не пошутить, не потешиться, и Володю Крикуна, всегда резвого и даже виртуозного и неутомимого танцора. Хотя и был он при этом рослым, весом с центнер и лет ему было уже пятьдесят один – пятьдесят два, бывший спортсмен. Был бойким, во всём активным, блистал остроумием. Теперь же, ну, и раньше конечно, покоритель, и укротитель женских сердец, большой умелец в этом непростом деле.

Скажет так, как бы вслух подумает – ну, вот и белый человек здесь в поисках счастья – когда тот, появившись там, попадёт в его поле зрения, так не слишком умело танцующего с женщиной, и нашёптывающим ей на ухо, ну, конечно же, то, что только он тот, что надо. А называли его так за то, что на нём всегда всё белое – ботинки, брюки и рубашка. Иные, так же шутейно его называли и снежным человеком. Но, не только этим он был так приметен, ещё и тем, что был необычайно высокого роста, выше ста девяносто сантиметров при умеренной упитанности. Был бы он меньше ростом, он, может быть, не производил бы столь сильное впечатление белого или снежного человека. Уже много лет он приезжает сюда на отдых с Киева. Он был слишком высокомерен и мало с кем общался, нацелен был исключительно на женскую половину. Был ещё не очень стар, к этому времени уже лет пятидесяти четырёх – пятидесяти пяти, был года на два постарше Виталия.

Частенько, бывало язвительно или даже озлобленно скажет, увидев их, - и вечно зелёные в поисках счастья здесь, ну, как без них-то? теперь, уже, заметно постаревшие. Это бывшие подруги, былой, их с Виталием молодости, но, ещё, в отличие от них, весьма активные на танцевальных вечерах. Уже давно делали (напускали) такой вид, что никогда не знали друг друга. Видимо, потому, что когда-то, в те далёкие времена одна из них высказалась довольно грубо о Толике, задела его за живое, или ему так показалось, что, дескать, он только пить, жрать и храпеть на вечеринке в их компании и больше ничего от него. За что Толик, когда узнал, сильно озлобился на неё и назвал её, суча…й. Вместо того чтобы, может быть, исправиться и быть галантнее; и впредь не обжираться и не храпеть на их вечеринках.

Миша шатун! – как обычно, иронично, отметит и его, не упустит случая. Молодой ещё – сорока восьми или сорока девяти лет, теперь, как пошёл работать, всё реже посещает танцевальные вечера. Девушек или молодых женщин он в отличие от других, вниманием не баловал. На одном из танцевальных вечеров, пригласившей его на танец девушке, видимо, набравшейся смелости, чтобы познакомиться с ним, решившей, что вот он, мужчина её мечты. Высокомерно взглянув на неё, сказал довольно обидное, будто сам был ею обижен, тем, что соизволила, так некстати потревожить его, – если надо будет, я сам к тебе подойду. Мол, и ты ко мне не подходи – не извольте понапрасну беспокоить, ждите моего расположения. Отсидев два года в одиночной камере тюрьмы, освободившись напрочь от груза всяких амбиций, отягощавших его прежнюю жизнь в молодые годы. Когда результатом осуществления их и явилось то, что совсем молодым, ещё не было ему и тридцати тогда, в начале девяностых, он оказался в неволе. Считал это ошибкой молодости, чуть не исковеркавшей всю его жизнь. Теперь же, освободившись и обретя покой, не спеша, почти ежедневно, на протяжении уже многих лет, он проходит по набережной и парку, вдыхая (вкушая) воздух свободы. В состоянии блаженной радости с наслаждением созерцает теперь, каждый день, как первый день, красоты окружающего пространства, сполна наслаждаясь вновь обретённой свободой, и жизнью, уже не отягощённой грузом амбиций – свободной от них. Глядя на него, на его неспешную непоколебимую, уверенную поступь на почти ежедневных его прогулках, возникает уверенность – И так будет до ни скончания дней его, всю его долгую жизнь. Два года плодотворной работы ума в уединении одиночной камеры, возымели такие весьма, положительные перемены в нём. Было предоставлено ему там достаточно времени для переоценки ценностей, переосмысления жизни такой не простой, что стало возможным, после его освобождения, навсегда избавиться ему от всякой туфты и фальши, мешающих полнокровной жизни и наслаждению ей.

Было ещё и то, как они тогда, лет пять назад, с Виталием придя, как обычно на танцы, на этот раз в санаторий «Колос» встретили там какого-то своего приятеля, надо думать большого романтика. С каким-то упоением, рассказывавшим им историю одной своей необыкновенно романтической ночи, проведённой у себя в номере с какой-то московской поэтессой. Говорил, что она с самозабвением читала ему всю эту ночь свои стихи. Он с восхищением говорил им, что ничего большего ему не надо было от неё, только слушать и слушать её стихи, и ночь, и день, и ещё ночь, и ничего более. То, что никогда ещё не был так счастлив. – Похоже, он был в каком-то угаре, и всё ещё не отошёл от чар той поэтессы, так околдовавшей его лирикой своих стихов. И, как тяжело потом прощался он, чуть не разрыдавшись, провожая её утром на поезд. А в голове крутилась у него мелодия и песня, – «…со всех вокзалов поезда уходят в дальние края…». – Ожидая новой встречи с ней. Романтичный, с легко ранимым сердцем Виталий слушал его тогда с интересом и трепетом, даже, сопереживал мотивам его рассказа. Толик с сердцем, прошедшим длительную закалку этого глубоко циничного, зачерствевшего и задубевшего мира, слушал без малейшего интереса, иногда иронично улыбаясь; от скуки посматривал по сторонам, чтобы не пропустить чего-то или кого-то более интересного ему.

Виталий же, иной раз упрекал Толика в его чёрствости. Ну, хоть в чём-то, тоже хотел упрекнуть его, если выпадал какой-то подходящий для этого случай. Ну, как бы желал, так аккуратно подчеркнуть его некую ущербность на этот счёт. Был такой эпизод, – Во дворе, где Толик на отдыхе снимал себе жильё, поселилась, сняла здесь себе жильё какая-то отдыхающая. Возраста она была уже старше бальзаковского – лет сорока семи или сорока восьми. Познакомившись с кем-то на танцах, она почему-то поспешно сменила место своего проживания. Толику, до этого, конечно же, не было никакого дела. Так тот, что с нею раньше был, познакомившийся с ней на танцах, разыскав этот двор, где она жила, расспрашивал его, куда она могла съехать отсюда. Толик естественно не знал, ему было это ни к чему. Так тот, что с нею был, его с такой настойчивостью убеждал в необходимости помочь найти её, ну, прямо, как вопрос жизни или смерти его, отчаянно уверял, что не может жить без неё – совсем голову потерял. Воспылал вдруг таким пламенем любви, сжигающим его любвеобильное сердце ну прямо, как какой-нибудь, страстный латиноамериканский мачо, чем так сильно перепугал, надо думать, немолодую, лишённую уже способности к такой страсти женщину, вынудил её спешно покинуть место своего проживания на отдыхе, найти более безопасное место для продолжения спокойного, размеренного отдыха. Толик, не отягощённый излишними сантиментами, в ответ иронично хмыкал и говорил, что помочь ничем не может, просто не знает, куда она съехала отсюда. Когда же, всё тот, что с нею раньше был, сокрушённый «горем» тяжёлой утраты ушёл, Толик сдержаться не мог. Видимо, стенания этого, уже не молодого шестидесятилетнего молодца привели его в немалое раздражение и недоумение. И он, горя нетерпением и негодованием, от всей души теперь высказался, дал свою оценку его стенаниям, дал волю своему воображению – он жить падла не может, ну, ты подумай только, что мелет, он голову потерял падла, – ну, и чудотворцы, творят чёрти что, подумать только. А вот сорок плетей ввалить ему, чтоб жить падла захотел, и голову, чтоб падла нашёл! а то блажи много завелось, что жить ему мешает… , едва сдерживаясь, от ещё более грубых выражений. Виталий, заслышав такой его апофеоз, лишь с горечью сморщился, будто от зубной боли, внезапно поразившей его. И всё сочувствовал тому «молодцу» и морально его поддерживал, того, кто раньше с нею был.

Вот так и развлекался теперь, Толик на танцах, уже состарившись. Был когда-то, он тоже, весьма энергичным танцором лет десять – пятнадцать назад, но время ушло. Не то, что тот самый достопамятный Куравлёв, неустанно кружится в вихрях танца до сих пор; хотя, он даже, на целый год моложе этого необычного, ставшего, ну прямо легендарным, Куравлёва, но здоровья, оказалось у него, поменьше. Слышалось в нём теперь какое-то сожаление и горечь, будто уже прощался со всеми. С Виталием он был знаком, уже более двадцати лет. Их дружба была длинной, но весьма прохладной, даже с привкусом какой-то горечи, примешавшейся ещё в самом начале их знакомства, когда Толик был ещё молодым сорока трёх или сорока четырёх летним ловеласом знакомился где-то в парке с его матерью, и ещё не знал о существовании Виталия.

И никогда он не обходил своим вниманием, когда видел на танцах совсем необычного пастора. Всегда, что-нибудь, такое, ядовито-язвительное он отпускал на него; часто, почти всегда приходящего на танцевальные вечера. Он бойко, без всякого стеснения танцевал, и зорко высматривал себе подходящую, из отдыхающих здесь, женщину. Молодой, (сравнительно) среднего роста и сложения, светлыми с хитрецой глазами на простецком лице, светлыми и ещё довольно густыми волосами с небольшой проседью, спадающими почти до бровей. И похожим он был, особенно, своей походкой, больше на холостого, беззаботного, разбитного поселкового малого, неплохо владеющего повадками ловеласа. Он имел успех у женщин, теперь уже, позднего бальзаковского возраста, – довольно часто менял их. Толик и Виталий, визуально, знали его уже много лет. Его молодость и подвижность, как-то ущемляла их достоинство, ожаривала их будто плетью изнутри, – так обижала и наводила какую-то горькую тоску на них, когда они видели, как изящно и легко, он передвигается в танце. Он был моложе Толика на целых два десятка лет. Теперь же ему около пятидесяти. Приезжал он сюда на отдых ежегодно с какой-то из областей Западной Украины, и видимо, был активным деятелем лютеранской церкви. Потому, что часто приходилось слышать Толику и Виталию, или ещё кому-то, где-нибудь на набережной, или на пляже, либо в парке, на романтических свиданиях с женщинами, (с мужчинами его никто и никогда не видел), как он, довольно часто употребляет всякие слова из церковного лексикона. И особенно часто, прямо, как заклинание, слово «катехизис», относящиеся к лютеранской церкви. Попутно, на этих романтических свиданиях, рисуя в воображении своих знакомых незнакомок увлекательные библейские сюжеты, создавало впечатление, что, тем самым, он заманивал их в свою веру, укреплял духом их. К миру и покою зовёт их – кисло улыбаясь, насмешливо говорил Виталий. Ещё более насмешливо и иронично выражался Толик – ну, и ловок же дьявол, завлекать заблудших в пороке, в лоно святой церкви – воцерковляет заблудшие души, ловкий же в этом деле механик, – говорили, услышав обрывки многих фраз, относящихся к библейским сюжетам. Когда тот увлечённо, уже мало обращая внимания, на то, что слышат его и сторонние, как проводит он свои необычные диспуты, совмещая их со своим отдыхом. – Обычно это происходило, где-нибудь на пляже, или в парке, наиболее подходящем для этого месте. И другие из отдыхающих, так же оценивали и отмечали столь активную деятельность пастора, и никак не разделяли его убеждений, (не всем до этого на кратковременном отдыхе) в его работе в массах – попутно, покоряя доверчивые женские сердца.

И пастором, это он, сам себя назвал. Рассказывали Толик с Виталием, как лет шесть или семь назад, этот самый пастор, правда, тогда ещё не знали, что он пастор, легко, играючи увёл на танцах в военном санатории, девушку или женщину у какого-то Башмачника. Так звали не понятно почему, их приятеля, приезжающего сюда, не то с Донецка, не то с Запорожья. Тот обозлился на такую, как ему показалось, наглую выходку, ничего не подозревавшего пастора, но стерпел. В следующий раз произошло то же самое, Башмачник рассвирепел, но и на этот раз сдержался. Но, когда это повторилось и ещё раз, через несколько дней, Башмачник пришёл в ярость. После танцев, он подошёл к пастору, сгрёб его рубашку на груди, (он был на много здоровее пастора и лет на десять или двенадцать старше его), притянул его к себе и злобно прорычал ему – если ты падла ещё раз уведёшь у меня бабу, то я разобью тебе морду. Пастор довольно смело ему ответил – не разобьёшь. Удивлённый башмачник злобно прорычал – это почему я тебе не разобью морду? А потому что я пастор – спокойно ответил ему пастор. Изумлённый Башмачник выпустил из рук, его рубашку, и уже спокойно расправляя, сгоряча помятую ему рубашку, сконфуженно сказал – тогда не разобью, и тихо ушёл. Никак не ожидал он увидеть в образе ловеласа – пастора.

Вспомнил Толик тогда, и Лёву с Челябинска, так, как-то своеобразно вписавшегося в здешний ландшафт – круг общих знакомых, с образом жизни много или мало напоминавшим известного, но может быть теперь совсем забытого Порфирия Иванова, и добиравшегося до Крыма, почти всегда, за редким исключением, автостопом, на попутных машинах. Рассказывает – когда мы познакомились с ним, ему тогда было лет тридцать семь – тридцать восемь. Познакомились они тогда, потому что оба знали какого-то, ну, прямо таки легендарного шведа, неизвестно теперь зачем, и как затесавшегося сюда в наши края, искателя всяких приключений, в то лихое время девяностых, очень плохо знавшего русский язык. Мы, все остальные, (это наш круг общения) тогда Лёву ещё не знали. Каким он был тогда! – с каким-то самозабвением и больше, может быть, напускным восхищением рассказывает Толик, мол, сравните его с теперешним. Чтобы показать, и обратить наше внимание на то, - что за жизнь теперь стала, что она с нами со всеми делает, не верите, так посмотрите на Лёву, что она с ним вытворила. – Он тогда, в то время их знакомства был высокий, стройный, плечистый, густые тёмно-русые волосы на голове, чёрная, как у молодого Фиделя Кастро борода. Острые блестящие глаза. Занимался какими-то ароматическими маслами он – бизнес такой был у него. Такими благовониями, ароматами веяло от него тогда. И ещё, вдобавок ко всему занимался велоспортом, имел первый разряд. И фантазёром, таким, как теперь, он, не был тогда. Головой что ли тронулся. И, что с ним стало, когда вновь встретился с ним через двенадцать – тринадцать лет, уже в пятьдесят, продолжает рассказывать о нём Толик, будто повесть о настоящем человеке пересказывать (вещать). – Ссутулившийся, узкоплечий, на голове пробирается к затылку ползун – это он так плешь на макушке называет. Почти вся его борода, и оставшиеся волосы на голове, так клочья, от былых его волос, у него теперь седые. Усталый взгляд помутившихся глаз. Ну, просто старцем каким-то стал, позже, иные остряки так и называли его, папа Карло. Иной раз, при случае он всё это и самому Лёве говорил, иронично-трагичным голосом вопрошал его – Лёва, как сильно ты изменился, что с тобой стало. Будто, полагал, что тот поможет раскрыть какую-то непостижимую тайну его, такого быстрого «чудесного» перевоплощения. Лёва, с гримасой недоумения, недовольный его колкими вопросами и какими-то горькими уничижающими его сожалениями, лишь плечами пожимал. А иногда говорил, что, это случившаяся с ним неудачная женитьба, так перепахала и исковеркала его жизнь и привела его к таким печальным последствиям. К этому времени, мы все уже знали Лёву. Теперь ему пятьдесят четыре года. Иногда, кто-то, шутя, спрашивает – где наш папа Карло.

А как-то, по случаю собрались у Толика, да собственно у него чаще, чем у кого либо, и собирались тогда на отдыхе, он был самым особенно притягательным из всех нас, и жил обычно ближе всех к морю и городской набережной в просторном съёмном жилье. Собралось тогда человек восемь, пообщаться и распить винца, и когда все обыкновенно выпили разлитое в стаканы вино, Лёва необычным образом вылил из своего стакана вино в тарелку, покрошил туда чёрного хлеба, и как суп или похлёбку не спеша, всё выхлебал. Поглядывая на присутствующих как-то свысока, ну, прямо, как авторитетный учитель на учеников, вроде, как, смотрите, кто этого не знает, как надо это делать, мол, поучитесь нашему уральскому шику, или вам всем слабо. Толик, лишь саркастически улыбался, урывками поглядывая на его проделки, ну, и мудр же ты, однако; бывает же такое, прямо целое представление устраивает – думал он. Такой необычной выходкой он только у Кольки с Донецка вызвал какое-то презрительное недоумение и неприятие, матерно с раздражением высказанное им позднее. Он, наверное, как бывший милиционер (капитан) особо остро воспринимал и не одобрял подобные проделки. Остальные же, как-то особо не обратили внимания на его, столь необычное творчество. Так вот и вспоминали тогда всякие шалости и проказы когда моложе и бесшабашнее были.

Пока мы вчетвером отдыхали и вспоминали прошлое, проходил по набережной тогда, наш приятель, уже упомянутый Вася западенец, так его звали, потому, что он был с Западной Украины, с Иваново Франковской области, молодой, здоровый с мощными руками и грудью, и ростом выше, среднего, словом атлет, сорока девяти, на то время, лет. И голова его, с выражением лица, как на медальоне, с ясной, чётко и просто сформулированной мыслью в этой голове, была у него, ну, прямо, как, у Сенеки. И не было тогда у него и плеши на макушке, и залысин, ползун ещё не пробирался к затылку, как теперь, уже в пятьдесят пять. На что, Толик иронично, язвительно, ему в отместку, стал при всяком подходящем случае говорить – ну, вот и ползун пробирается по голове молодого Васи. Когда же он был совсем молодым, с девяносто третьего года, целых восемь лет ездил на заработки в Чехию, теперь, уже не хочет, говорит – да, там заработки значительно больше, чем здесь, но там жить очень скушно и тошно, тоска мучает, нет такой вольности, как здесь.

Как обычно, в свободное от работы время (здесь он работал на временных непродолжительных работах), гуляя праздно по набережной, высматривая интересных женщин, он заметил наше присутствие здесь. И от нечего делать присел к нам, посидел не долго, скушно ему, наверное, стало сидеть и слушать полное пессимизма старческое нытьё, и он, молодой и здоровый, полный оптимизма и энергии, решил размяться, быть в движении. Встал, позвал нас с Володей, посчитав нас ещё не совсем старыми и скушными в сравнении с Толиком и Виталием, и мы пошли вместе с ним в парк. По дороге, он нам так, наставительно ясно, как опытный, знающий толк в этом говорит – чего это вы там с этими стариками сидите. Им (это он имел в виду Виталия и Толика) по семьдесят лет, они старые, больные, немощные, им женщины не нужны... Мы удивились такой смелой его гипотезе, рассмеялись и говорим, что им ещё не по семьдесят лет, и говорим ему, по сколько им лет. А он ни сколько не верит сказанному и возражает, видимо, считая нас доверчивыми простаками, которых необходимо, только из побуждений благородства, переубедить, не допустить такого, на его взгляд вопиющего обмана. Говорит нам, совершенно убедительно и с такой усиленно назидательной тональностью, своим выраженным западенским акцентом, казалось, сильнее всяких словесных доводов убеждающим – Это они врут, хитрят, вводят в заблуждение, когда говорят, что им столько лет, они молодятся на закате дней своих. Хотят сойти за молодых. Мы непременно поверили бы тому, как убедительно было это сказано, если бы не знали, сколько им на самом деле лет. Нам было смешно, забавно тем, как он говорил, что трудно было удержаться от смеха. Сказанное им, было таким неопровержимым суждением будто вырубленное на долгие лета, прочно сработанное из твёрдого, как металл дерева и никакому сомнению и изменению, и какой либо деформации никак не могло подлежать. Привычные больше слышать какие-то, мало определённые, размытые суждения. Этим он, казалось, хотел выразить своё глубокое сочувствие нам, что мы так напрасно (бездарно) расходуем своё время, проводя его в обществе безнадёжно больных, старых и скушных людей, которым уже, всё человеческое чуждо, слушая их, наводящее тоску, брюзжание, жалобы на всякие недомогания. Часа полтора мы пробыли в парке, неутомимый Вася затем ушёл куда-то по своим амурным делам. Так что же, он молодой, здоровый, одна нога здесь, другая где-то там.

Мы с Володей возвращаемся на набережную. И видим что, Толик с Виталием, как сидели, так и сидят на скамеечках на набережной всё с теми же грустными и унылыми лицами, которые только, чаще можно видеть на похоронах, и мирно, проникновенно беседуют, жалуясь друг другу на свои недомогания. Подошли, присели и мы. Они, так от нечего делать, может быть, надеясь, что какая-то новость их развлечёт и ещё лучше, если развеселит, прогонит прочь печаль, хандру и скуку, спрашивают нас, чего там Вася. Мы в очередной раз рассмеялись при упоминании Васи, с его необычными сентенциями, и говорим им, что Вася не верит, что вам столько-то лет, и говорим, сколько Вася, уверяет им лет. Он спорит с нами и настаивает на том, что вам по семьдесят лет, и что вы старые, больные и немощные и вам не нужны никакие женщины. Они были настолько ошарашены, обескуражены, что не сразу нашлись, как ответить на это. Виталий, услышав такой устрашающий, и так обезнадёживающий его диагноз, зажмурившись, будто кто-то вознамерился нанести ему сокрушительный удар в голову, замотал головой, как от горечи какой, внезапно попавшей ему в рот, либо от сильной, едва переносимой головной боли. Кисло улыбнулся, чтобы может быть от отчаяния не разрыдаться и обречённо, несколько раз, махнув рукой, едва скрывая подступившую боль и обиду, только сказал, чуть, может быть, не прослезившись, что Вася дуболом и хам. Толик смутившись, и нисколько не меньше Виталия огорчившись, не ожидавший такого внезапного, безжалостного удара по своему самолюбию, сравнимое, разве, что с тем, как если бы тот прилюдно оплевал его. И, передразнивая сказанное Васей, так больно, за самое живое, ущемившее его, и убившее всякие надежды на что-то лучшее в этой жизни, голосом, будто вот, вот готовым разрыдаться от бессилия, и страшной правды, от невозможности, что либо, изменить. Он, растягивая слова, чтобы это было, как можно более насмешливо, при этом саркастично насильственно улыбаясь, язвительно, чтоб хоть как-то защититься от таких убийственных слов, врезавшихся прямо в его больное сердце, повергших его в глубокое уныние и скорбь, сказал – да…, а он молодой и здоровый, ему женщины нужны. Вот так и «развеселил» их тогда Вася.

Ему в отместку, чтоб как-то поправить и восстановить подорванное им душевное здоровье, оправиться от нанесённого невосполнимого морального ущерба и обрести покой, вдобавок ко всему, Толик напомнил теперь и зло комментировал, чтоб и ему нанести в ответ, как возможно больший моральный ущерб. Он рассказал, как, несколькими годами ранее, какая трагедия произошла здесь с Васей. – Он стал мудрее после того, как его опоили, нет, не колдовскою травою, а клауфелином. Злорадствуя, радостно в пародийном жанре, живописал он, как нашлась какая-то стерва – молоденькая дрянь, с целью ограбления, подлила Васе в вино эту отраву и ограбила его. После чего, Вася с большим трудом пришёл в себя. Теперь Вася стал мудрым – зло, саркастично улыбаясь и упиваясь, смачно повторял он, что означало – мол, как хорошо, что его так оприходовали, будто это было проделано только для того, чтобы наказать Васю посмевшего так смело, хамски, издевательски надругаться над ним. И стараясь, как возможно более обратить внимание всех остальных к своей сатире и осмеять его. Этим, он, ну, хоть немного утешил себя тогда.

Если, в каких-то обстоятельствах его спрашивали – давно ты знаешь Васю, он зло с иронией и всё тем же своим восточным украинским акцентом, яснее слов передающего настроение желаемого сказать, всячески стараясь его уничижить не уничижаемого, отвечал – я давно знаю Васю и с «рукзачком» и без «рукзачка». Это он так говорил о том времени, когда ещё молодой Вася, это тогда, когда ему было лет сорок – сорок пять. И ещё никакой ползун не пробирался с его макушки к затылку, как теперь, неизменно носил тогда, передвигаясь по городу, маленький рюкзачок, было как-то смешно и забавно видеть этот рюкзачок на широкой спине атлета Васи. Теперь ему в отместку, так ядовито насмешливо говорил о нём Толик, стоило только напомнить ему о нём.

Горько переживал такую обиду и Виталий, так безжалостно, и тяжело, раненый, так же, как и Толик, прямо в своё больное исстрадавшееся сердце, он ещё долго не мог успокоиться. О чём он ранее едва догадывался, теперь во всей своей правде раскрылось перед ним. Ему никак не хотелось верить в такой совсем уж, неутешительный диагноз, так, бессердечно и жестоко, будто перед ним были не живые люди, поставленный безучастным, равнодушным, не сопереживающим ему Васей, точно, как приговор к смерти. Потому, что, после двух его разводов, он всё ещё жаждал знакомства с женщиной. Он воображал её такой, каких в действительности, скорее всего, нет. Он грезил той, какой не было никогда. Но у него ничего не получалось чтобы отыскать и повстречать её. Люди встречаются, может быть влюбляются, иные женятся, ему не везло в этом, ну просто беда. Он думал, что будет только тогда счастлив, когда с ним будет такая женщина, рождённая его воображением, что, только, тогда, покинут его печаль и тоска. Он долго надеялся и ждал, но было всё напрасно.

Был и такой забавный, но лишённый всякой лирики эпизод причастный к Виталию, или Виталий к нему. Не так давно, года три назад, ну, вроде так, невзначай, с шутками, да прибаутками, так чтобы немного прикрыть такую деликатную просьбу. Обратились к Толику-таксисту – приятелю Виталия, живущего по соседству с ним, две его знакомые, лет по пятьдесят – пятьдесят два. Нет ли у него, кого-нибудь, из знакомых или друзей не женатых и не пьющих мужчин лет до шестидесяти, чтобы познакомиться. Толик перебрал в уме разных своих знакомых, они в большинстве оказались, кто женат, кто-то пьёт, а кто-то всё вместе, как говорят два в одном, и остановился на Виталии. И говорит им, да вот есть один, вроде бы подходящий, и описал все положительные качества и достоинства Виталия, и то, что он не женат, и то, что он ничего спиртного не пьёт. И то, что он даже романтичен. И заключает сказанное, ну, как вроде, мало, значительным, казавшимся ему совсем пустяшным, его недостатком. Предполагая, наверное, что ему ответят на это, что, дескать, такой пустяк не стоит их внимания, все другие его качества гораздо важнее, один романтизм чего стоит, и, непременно попросят, одну из них познакомить с ним. И он, взвесив всё, говорит им, что, вот только у него маленькая пенсия по инвалидности. Ну, а те, как только услышали это, как-то судорожно, вдруг замахали руками, будто от нехватки воздуха, или от наваждения, какого, пригрезившегося им, будто что-то чумное так напугало их. И они в один голос, как-то резко, громко, ну прямо каким-то не своим голосом, на одном выдохе отвечают ему, видимо, чтобы скорее прекратить этот устрашивший их разговор, и впредь, чтобы не пугал их так: – нам, таких не требо!!! Да, такие, как Макары Девушкины им не нужны, таких они избегают как прокажённых. Не обратили они никакого внимания на то, что Виталий романтик. В этом нет у них никакой надобности, им этого не нужно вовсе. Так, вот и не везёт Виталию, ну просто беда, будто где-то на необитаемом острове он живёт, или в мало населённой местности. Ну, а такая, как Варвара Добросёлова за многие годы, ему не повстречалась, вывелись такие напрочь, не прошли естественный отбор в этом лютом мире. Да, время говорят, такое окаянное пришло. Ветром перемен принесло. А тот Толик, что с Днепропетровска, с его «любимого» Днепрожидовска», когда узнал об этом эпизоде, то иронично, язвительно комментировал этот курьёзный случай так, чтобы нанести ему ещё больший моральный урон. Ещё больше душевно травмировать его, сказал, что с Виталия, при такой его пенсии, не взять «желчи», что в переводе означает денег. Ни на что другое он не годен.

Романтичный Виталий как-то вроде и сочувствовал ему, но весьма критично высказывался по поводу слишком уж, сильной заземлённости, не романтичности нашего приятеля Кольки с Подольска. На то, как тот, познакомившись с женщиной, и вместо того, чтобы, когда Виталий, узнав об этом, предлагал, (работая над его ошибками), говорить о её глазах, к примеру – как прекрасны очи, твои глаза цвета моря, или – за твои глаза, сожгли б тебя на площади и мало ли чего ещё. За многие века наработаны тысячи возможных вариантов на такой случай. А Колька, взял да сказал ей, ну, прямо сногсшибательный и, наверное, какой-то умопомрачительный комплимент, хотя до последнего времени он был солистом областного хора народной песни. Сколько ж песен он перепел про эти глаза? И лет ему было тогда уже немало – шестьдесят или шестьдесят один, и опыт был. Он же, гуляя с ней вечером в приморском парке, среди большого количества насаженных там всяких разных красивых цветов, одни розы чего стоят, экзотических деревьев, у самого синего в мире, Чёрного моря. Глядя на её лицо и ей в глаза, - такое, могла бы она, наверное, услышать на приёме у врача нарколога, либо уролога, – у тебя мешки под глазами, ты наверно, много пьёшь и почки у тебя посажены. Конечно, её немало смутили такие ошарашивающие комплименты, и Виталий, как большой романтик ну, никак не приветствовал и не оправдывал его вовсе, несмотря даже на такие смягчающие обстоятельства, что этой знакомой Колькиной незнакомке было уже лет пятьдесят один – пятьдесят два, а Виталий её знал давно, почти с юности. И то, что уже, к этому времени эти глаза напротив не будут так прекрасны, и иметь цвет моря и не сожгут за них на площади. И уж точно для неё, уже не построит никто, замок из хрусталя. И, хотя, она стала бабушкой, для него она не стала ладушкой.

К сказанному тогда Васей в тот примечательный день, совсем уже опечалившийся и морально раздавленный Виталий, покорившись отведённой ему Васей безрадостной участи, предался каким-то самым печальным воспоминаниям, как бы уже согласившись и смирившись с его не утешительными прогнозами, ища в них не то успокоение, не то сочувствие. Да ещё, наверное, не прибавляло ему ни радости, ни оптимизма внушаемые ему изо дня в день внутреннее его состояние и самочувствие, как будто, желал теперь пожаловаться и удостоверится в том, что дела его действительно плохи. Совсем нет перед ним той соломинки, за которую было бы ему, возможно, ухватиться и спастись от надвигающейся на него погибели. Или, может быть хотел разобраться и обнаружить, что возможно есть, хотя и ничтожно малые, но, всё же, какие-то надежды и на лучший исход; он рассказывал, о том, что, было с ним нечто подобное, где-то месяца два назад. Присел он тогда у почтамта на скамейку отдохнуть, ноги ныли, говорит, будто собаки их грызли, через какое-то время, присаживается рядом какой-то старик. Поговорили, старик спрашивает меня, рассказывает далее, ещё более огорчённый Виталий – вам семьдесят, наверное, есть? Мне через год будет уже восемьдесят. Как услышал это Виталий в пятьдесят один год, так, чуть не со слезами на глазах, говорит – у меня тогда, чуть ноги не отнялись, так грустно тошно и гадко стало на душе. И ещё перед этим было, продолжает он и дальше рассказывать и всё больше сокрушаться, видимо, молчать ему было ещё труднее, чем говорить о своей такой нелёгкой не дюжей жизни, дополняя перед тем уже сказанное – а, постригаюсь как-то раз в парикмахерской, что напротив рынка, по улице В. Хромых, рядом с аптекой. А, к парикмахерше, молодой девушке, что стрижёт меня, приходит подруга и куда-то её торопит. Та ей и говорит – подожди немного, вот только этого дедушку закончу, и сразу же идём. Так обречённо, с горечью подвёл итог всему Виталий. А молодым ему всё же хотелось быть, ну никак не менее чем лет до шестидесяти.

А как Женя старался помочь ему в деле оздоровления, продления его жизни, писал ему не жалея сил и времени какие-то рецепты и наставления по ведению здорового образа жизни по системе какого-то известного только ему Норбекова. Обратить хотел его с пути зыбкого на путь праведный, проторенный. Но, безуспешно, Виталий не внимал ему. На прогулках по набережной, во время их бесед, он внушал ему, что необходимо расстаться с вредными привычками, как это сделал сам Женя уже много лет назад, осознавший ошибки своей молодости. С каким упорством и настойчивостью он исправлял их тогда, и до настоящего времени ошибки своей бурной и тревожной молодости, тащившие (тянувшие) его, уже в зрелом возрасте на самое дно и в не бытие. А многое что, из того тёмного прошлого, ему уже никак нельзя было исправить. И теперь осознав несовместимость тех прошлых пороков с жизнью, он старался передать Виталию хоть какую-то самую малую часть своего положительного опыта в деле исправления этих ошибок. Хотел наставить (настроить) его на оптимизм и благополучный исход. Вдохновлял его своим примером, старался удержать его на плаву. И был всего на пару лет моложе его (Виталия). При виде их на набережной, когда мелкий Женя что-то увлечённо доказывает, старательно разъясняет крупному Виталию о необходимости каких-то мер оздоровления, и немедленно, чтобы отходил он от влияния вредных привычек, так сильно измотавших его в последние годы жизни. То здешнему юродивому, пристально наблюдавшему за ними, почему-то пригрезилось же такое – это два тёмных демона – ошалело, тревожно говорил он. – Один мелкий, имел в виду Женю, (пятьдесят три – пятьдесят пять килограммов). Второй крупный, Виталий (сто пять – сто восемь килограммов). Ну, конечно же, никакого значения этому не придавалось. Известное дело, у юродивых полна голова всяких мистерий. Весь их внутренний мир, порождённый ущербной головой, это бессвязная «каша» из мистических образов. И нередко, особенно теперь в настоящее время, когда не могут (не способны) установить в чём-то причинно-следственную связь каких-то трагических событий в реальной жизни, то многие ищут (находят) такую связь с всякими мистериями, не имеющими никакого отношения к реальной жизни. Во всех трагических событиях, сопровождающих нашу жизнь, многие люди так же, как и в старину, находят происки дьявола, демона, беса и прочих мистерий, имеющих место только в их внутреннем душевном (психическом) мире, подобном внутреннему душевному (психическому) миру юродивых, как фантомы их воображения. Их душевный мир без мистерий, им видимо, был бы не комфортен. И не может он строится у них в силу ущербности их головы, только из реальных образов. Если и есть в их внутреннем мире реальные образы, то они у них в обилии бессвязно обрастают всякими мистериями – фантомами их воображения.

Наверное, уже совсем отчаявшись, Виталий решил найти себе утешение. Он на протяжении уже, около двадцати лет вёл вялую переписку (не более двух – трёх писем в год – на почтовый роман это никак не походило) с какой-то женщиной, познакомившись с ней здесь у моря, ещё в пору своей молодости, когда ему было лет тридцать пять – тридцать шесть. Она была на много старше его, лет на тринадцать – четырнадцать, и жила где-то далеко на севере в городе Архангельске или в области. Это была его последняя надежда на лучший исход в череде последних лет его неудачных знакомств. В этот год он стал чаще слать ей письма, уже по два – три письма в месяц, а не в год, как прежде. Он предположил, что и в старости, так рано нагрянувшей на него, ему станет так же хорошо с ней, как когда-то, лет двадцать назад. Бывало, гуляем по набережной, он скажет – я подойду минут через пятнадцать. Схожу на почтамт, на до востребование. Узнаю там, нет ли мне письма. Он теперь часто слал ей письма, и довольно долго уговаривал её приехать к нему на месячишко, пожить у тёплого моря, вспомнить то, короткое, счастливое время, когда они были молоды и здоровы, полны телесных и душевных сил. Она отвечала ему, что уже совсем нет здоровья, одолела старость, часто хворает. Он же успокаивал и уверял, что здесь у тёплого моря, непременно, она поправит своё здоровье. Наконец, она поверила во все живописуемые им прелести предстоящей встречи и самолётом прилетела к нему на обещанное им преображение. Ну, что там могло быть, оба хворые и немощные, охи да ахи. Хотя ему было тогда не так много лет – пятьдесят три – пятьдесят четыре.

Как обычно, этим днём и часом Толик шёл через набережную, чтобы проследовать далее на пляж и увидел, как они медленно, еле, еле, переставляя ноги, чуть вверх идут по улице, она опирается на палочку-костыль, он не то придерживает её, не то сам держится за неё. Они были так же одиноки и беспомощны, как два пожухлых, истрёпанных непогодой поздней осени листа, оставшиеся на одиноком дереве, не в силах уже держаться на нём, в ожидании последнего порыва ветра, готовые вот, вот сорваться, упасть на землю и обратиться в прах. Смотрю на них жалких и ничтожных и думаю – зачем ты звал, тревожил, обнадёживал её – голова безрассудная. Что там может быть? Без слёз не глянешь, зачем срывал с места старого, больного человека, обрекая на такие муки и страдания, – о чём ты думал дубина безмозглая? – так иронично с раздражением комментировал позднее Толик, увиденное им, как обычно, не упуская случая, чтобы не уничижить его. Погостив у Виталия с неделю, она, давняя его любовь, на которую он возлагал последние надежды на своё воскресение к жизни, улетела самолётом от него, скорее к себе.

Это всего лишь совсем короткие фрагменты столь печальной жизни Виталия.

Теперь, Витали было пятьдесят шесть лет. Восемь седьмин, это когда только начинается старость. Это то, когда жизнь уже, выходит на финишную прямую. Была уже вторая половина сентября. Через день, через два, как обычно, он выходил, на набережную посидеть, скоротать время. Никуда ни на какие танцы он теперь не ходил, был печален, кроме немощи съедала его и тоска. Уже давно в нём не было очарования жизнью и радостных мыслей о жизни и вообще у него уже давно не было и вкуса к самой жизни. Жизнь с её красками, звуками, мыслями всё больше для него теряла всякий смысл. Как он в последнее время выражался – одна тоска и смрад. Иногда, он вспоминал свой сон, пытался понять к чему он. Была у него одна забава, он всё курил, курил и курил. О том, чтобы бросить, он и слышать не хотел, даже обижался. Говорил – единственная радость и осталась в этой тошной, смрадной жизни. Намеревался пойти к Кольке, отметить его день рождения, шестидесяти пятилетие, второго октября. Колька уже давно на пенсии, с пятидесяти лет, или ещё раньше, ушёл из милиции в чине капитана, и приезжает сюда на длительное время отдыхать с Донецка. Встречаясь почти каждый день на набережной, они всё об этом обговорили. Полтора года назад у Кольки случился инфаркт, и он тогда больше месяца проходил курс лечения и реабилитации в больнице. К нему всё это время из всех его дружков, приходил только Виталий. И, в самом конце сентября звонит мне Колька, и сообщает, двадцать седьмого сентября умер Виталий. Первого октября похороны. Смерть окаянная пришла к нему внезапно, обширный инфаркт миокарда сердца. Устало его сердце и тело жить. И, душа его, покинув грешное тело, отлетела на небеса и блуждает теперь в лабиринтах царствия небесного, на его задворках в поиске дороги в рай, к вратам вечности. Только освободившись, от греховной плоти, душа обретает вечную жизнь и смысл своего вечного бытия. Это согласно учению всяких пастырей и проповедников, тешащих нас такими откровениями. Ну и фантазёры же они, однако. Из всех дружков Виталия, на его похоронах были только мы с Колькой. Следуя установившейся традиции, в прощальном зале морга, его отпевал священник. Он здесь на земле пением псалмов, уже хлопочет, ходатайствует за душу усопшего, чтоб возвысила его светоносная небесная любовь, ублажая Всевышнего ещё и дымом курения ладана, размахиванием кадилы - лампады, в процессе отпевания покойного. Когда-то, давным-давно называлось оно, чадило, и означало не чад, а чадь. Древний обычай, пришедший из ещё более ранних верований. Будто, он (Всевышний) не примет её, (душу) без его протекции. Мы с Колькой и все его родственники в скорбном молчании прощались с Виталием. У его изголовья стоял искренне скорбящий, никак не ожидавший такой ранней смерти отца, его тридцатипятилетний сын. Наверное, горько сожалел, что при жизни был слишком груб с отцом. Рядом с ним стояла его заплаканная тётка, сестра Виталия. Чуть дальше в стороне стояла его вторая жена. Первой его жены, на его похоронах не было. Ну и многие другие его родственники. Закончив панихиду по Виталию, накрыв крышкой гроб, его погрузили в катафалк, все провожающие расселись в автобусе и поехали на кладбище. Целый день с короткими перерывами шёл дождь с порывами ветра при дожде. Небеса оплакивали его, и скорбели по нему. На кладбище, у могилы короткое прощание у открытого гроба с Виталием. Могильщики забивают крышку гроба, и опускают его в могилу, все бросают по горсти земли на гроб в могилу, комья земли тяжело бухаются по крышке гроба, и могильщики быстро закидывают могилу землёй. Постояв ещё несколько минут в скорби у могильного холмика, все провожающие возвращаются, рассаживаются в автобус и едут домой, чтобы справить уже поминки за накрытым для этого столом. На поминках говорят всё хорошее, что было при жизни у Виталия. Желают ему Царствия небесного, (хотя по канонам православной церкви такие пожелания имеют силу только после сорокового дня отбытия в мир иной) и чтоб земля ему была пухом. Всё как положено. После поминок, уже вечером, Колька возвращался к себе домой, а я, простившись с ним, пошёл погулять на набережную, домой идти как-то в такой скорбный день, рано вечером совсем не хотелось. Дождь на короткое время прекратился. Всё вокруг было в сырости. Низко висящие тучи, закрывшие всё небо, обещали продолжение дождя. Промокшая набережная была пуста, и лишь изредка кто-то проходил по ней.

P. S. В августе 2016 года на 74 году жизни в своём «любимом» Днепрожидовске, Толик, наш старейшина отошёл в мир иной. Об этом безрадостном событии сообщила нам его дочь; не прошло и трёх лет, после смерти Виталия. И, не прошло года после кончины Толика, как весной 2017 года, на 63 году жизни отошёл в мир иной и белый человек.








Сказали спасибо (1): dandelion wine
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь. Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо зайти на сайт под своим именем.
    • 100
     (голосов: 1)
  •  Просмотров: 78 | Напечатать | Комментарии: 0
Информация
alert
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии в данной новости.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.