Что же есть у меня? Дыры в драных карманах, Три морщины на лбу, Да истёртый пятак... Но не жалко ни дня- Мне судьбою приданных, Хоть порой я живу Поподая в просак. Всё что есть у меня: Совесть, честь и уменье. Я отдам не скупясь- Просто так за пустяк. За постель у огня, Доброту без стесненья. И за то, что простясь, Не забыть мне ни как... Всё ч

Откровения влюбленного матроса

-
Автор:
Тип:Книга
Цена:99.90 руб.
Издательство:Самиздат
Год издания: 2021
Язык: Русский
Просмотры: 152
Скачать ознакомительный фрагмент
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 99.90 руб. ЧТО КАЧАТЬ и КАК ЧИТАТЬ
Откровения влюбленного матроса Владимир Арсентьевич Ситников В основу романа положены дневники земляка автора, не один год ходившего на кораблях торгового флота, рыболовецких судах. Действие происходит не только на море, но и на суше, в захолустном вятском селении Белая Курья, где свои печали, радости, трагедии и, конечно, необыкновенная возвышенная любовь, которая вдохновляет, тревожит и утешает героя. Владимир Ситников Откровения влюбленного матроса Веник дороже денег Дневниками я всегда пренебрегал. Считал, что ведут их люди, больные мелким тщеславием, рвущиеся неоправданно и незаслуженно возвеличить себя. Я что маршал, кинорежиссёр Никита Михалков или наш известный бард Митяев, чтоб описывать каждый свой чих? Да и о чём мне сообщать миру? Позавчера выпил на халяву двести граммчиков, вчера сдуру перебрал, сегодня вынужденный простой: в кармане – вошь на аркане, блоха на цепи, злющий, как побитый псина. Кому это интересно? Да и весь я обыкновенный до зевоты, простецкий до мозга костей, худой, белобрысый ёж – волосы на башке вразброс, никаким гребнем не успокоишь. Недаром маманя называла меня с детских лет Отерёбышем. А ещё я к 36 годам – не состоявшийся инженер, не удавшийся тракторист, посредственный гитарист, серый как мышка, провинциал Вася Душкин, живущий в неприметном селении Белая Курья. По статусу это город, а по внешнему виду – деревня. Чтоб сносно существовать, жители в обязательном порядке садят картошку и огородную мелочь, естественно, капустку на закуску, зелёные помидоры дозаривают на подоконниках, под кроватями и в валенках, летом, несмотря на зловредных клещей, лазят по чащобам в поисках маслят и сыроежек, ползают по болотам в брусничную и клюквенную пору, ну а дров накалывают чуть ли не стометровые поленницы в запас на немоготу, чтоб хватило на три, а то и четыре зимы. После этого чувствуют себя богачами, у которых обеспечено тёплое существование. В нудную осеннюю пору, когда октябрь-грязник наваливается со своими бусыми туманами и ранней непроглядью, курьянские воришки и бомжи выходят с топорами и косарями за головастыми капустными кочанами, одиноко дозревающими на опустевших огородцах рачительных хозяев. С неделю клянут и осуждают аборигены грабителей и поспешно солят и квасят капусту на зиму. Вот и вся неприхотливая обыденность и весь белокурьинский героизм. Ничего примечательного. Всё, как по всей провинциальной Руси. А тут меня будто поварским черпаком дербалызнули по лбу. Как раз это-то и интересно! Должен я всё про всё описать. Конечно, не для себя, а для тебя, Майечка. Обязан я тебе представить живописно, подробно и откровенно себя, житуху свою и, конечно, если хватит порёнки, хоженье за пять, а, может, и шесть морей. Наш с тобой боцман Вова Иванков, когда сговаривал меня пойти с ним в море, брякнул, что главное в плаваньи – это баня-сауна, а баня без веника – это не баня. И поскольку в нашей вятской стороне, кажется, по утверждению Герцена, ничего кроме овса да берёзовых веников не растёт, то их и должен я прихватить с собой, когда кликнет из Калининграда Вова: свистать всех наверх! Как водится у нас, сразу после Иванова дня принялся я ломать да рубить берёзовые ветки, вязать их в веники. Захотелось, чтоб каждый из них был на отличку. В один добавил верес для колючести да зверобой для пахучести, в другой мяту для аромату, третий – дубовый – листва будто жесть звенит. Ну и, конечно, нежный пихтовый лапник пошёл на веники для утончённых балованных любителей пены и пара. Весь твой сарай был увешан этими изделиями. Любопытным соседям не терпелось узнать, куда мне такая прорва веников? – За границу. Там десять долларов штука, – отвечал я. Одни тянули: о-о, другие – сразу быка за рога: где принимают? Колька Клин и Женька Золотуха пальцами у виска крутили: – Сбрендил, Васенька. Бабы, видать, вовсе тебе мозги заморочили. Конечно, от такой, как ты, моя Майечка, вполне сбрендить и свихнуться по фазе можно. Я ведь сразу языка лишился, как только тебя первый раз увидел. Не знаю до сих пор, за что ты меня такого пентюха полюбила. Вид у меня вовсе не товарный. Пожалела, наверное? Пожалела ведь? Ты – небесное, эфирное существо и восьмое чудо света. Никогда я не видел таких глаз с таинственным взглядом в тенистых ресницах. В глазах этих удивление и доверчивость. А стать какая, а фигурка, а поступь! Картинка да и только! Ты сшила мне огромную челноковсую суму, синюю в клеточку, для бесчисленных веников. Получилась сума – сойти с ума. Из-под неё меня не видать. Сумка да ноги. Да что зря балесить, ты сама видела этот багаж, когда затаскивал я его в белокурьинский автобус, а потом в фирменный поезд «Вятка». С трудом втянул и в верхний отсек затолкал. Подальше от любопытных взоров. На вокзале глаза у тебя стали печальные-печальные, даже страдающие. Из них исчезло удивление. Одна печаль, полная слёз. Ты меня провожала будто на войну. А если на войну, так, может, и вправду навсегда. И ехать мне расхотелось. «Постой, паровоз, не стучите, колёса. Кондуктор, нажми на тормоза!» Но я храбрился и напевал тебе другое: «На родном борту линкора в небо смотрят мачты. Я вернусь, подружка, скоро, не грусти, не плачь ты». А ты всё равно промокала глаза платком, и нос у тебя стал красным. И мне тоже захотелось уткнуться тебе в плечико. – Если любишь, не пей, не лезь на рожон, а то утонешь. Береги себя. Море ведь, это знаешь… – заклинала ты. Да, море, говорят, страшное и грозное. Я не видел его ни разу, а тут плыть мне обратно к тебе через пять или даже семь морей. Ох, Майечка моя, майская моя зорюшка, отрада ненаглядная, куда и зачем кидает меня дурная моя судьба? В поезде из-за веников литовская таможня меня чуть не забарабала в кутузку. Зря я, конечно, послушался Вову Иванкова и повёз веники из Кирова в Калининград. Что там нельзя было их нарубить или на тамошнем рынке купить? А Вова стоял на своём: вынь да положь мне родные вятские веники. Ностальгия, видишь ли, у него пробудилась. А меня от его ностальгии накренило и перекосило, пока таранил суму на пересадках. – Эт-та шта у вас? – по складам, чётко выговорил здоровенный, кровь с молоком литовец-таможенник. – Сувениры, – ответил я, не зная, как понятнее для иностранца назвать веники. У таможенника зажглись любопытством глаза: сувениры? Решил, что тут можно поживиться: – Откройте! Я замок-молнию на сумке раздёрнул. – Обыкновенные веники, в бане мыться, – и помахал рукой, как будто залез на полок и парюсь. – Веник? А может, там наркотик, конопля? – бдительно нахмурилась таможня. – Развяжите веники. – А зачем развязывать? Веник весь вид потеряет. Тогда его на выброс, – взмолился я. Второй таможенник, невысокий, черноусый, больше похожий на татарина, чем на литовца, догадливо спросил: – В море идёте? – Собираюсь в море, – ответил я. – Ну, семь футов под килем, – пожелал он мне, и, взяв под руку упирающегося напарника, увёл в соседнее купе. Видать, чернявый когда-то сам ходил в море и знал, к чему там веники. А здоровенному крепышу страсть как хотелось завести бузу, чтоб я откупался за несуществующие наркотики и коноплю. Но слава богу, пронесло. Зато Вова встретил меня с восторгом (столько вятских веников!) и во всеоружии: с фляжкой коньяку у сердца. Удивился, что я на просушке. Он неустанно предлагал, а я неустанно отказывался, потому что в ушах звучал твой умоляющий голосок: – Вася, не пей, если любишь меня. А я ведь люблю. И здесь все напоминало о тебе. Вова свозил меня в город Черняховск. Название наше, а вид у городка немецкий. Он прежде назывался Инстербург. Здесь ты жила до переезда в Белую Курью. Вова показал школу, где ты училась, торговый техникум, который ты закончила, где мучилась, заочно одолевая технологический институт, так что я теперь почти всё въяве знаю о тебе. Я с обожанием смотрел на дорожки, по которым ты ходила, готов был целовать твои следочки да не знал, где они. А я подумал, зачем вас туда понесло? Там и родиной-то не пахнет. Хорошо, что ты вернулась. Тут Вову знали все. По-моему, счёт друзей у него надо вести на сотни: с этим учился, с этим в армии служил, с этим на одном дворе жил. Все кричат: «Привет, Вова!» Жаль, что много ездить было недосуг, потому что требовалось срочно оформлять документы. Кроме загранпаспорта, который сделали мне в Кирове, ещё куча бумаг. – Биография должна быть густой и насыщенной, как соляной раствор, – провозгласил Вова. Прежде всего надо было сделать для «раствора» паспорт моряка, а тут полагалось представить фотку, для которой должен я вырядиться в белый форменный пиджак с чёрным галстуком. Где я такой пиджак возьму? И у морского волка Вовы Иванкова такого парадного одеяния не оказалось. Но он же боцман: все ходы-выходы ему известны. Привёл меня в портовую фотографию. Там болтался на рогатой вешалке именно такой, как надо, белый форменный пиджак. Наверное, не одна сотня таких, как я, бедолаг была запечатлена в этом пиджаке: и воротник, и карманы изрядно засалились, но на фотке, сказали, это не видно. Под пиджак надевают вырезанную из бумаги манишку с нарисованным чёрным галстуком. Прикладываешь всё это – и моряк на полном серьёзе. Только к пиджаку очередь-сороконожка. Выстрадал, дождался, облачился. Фотограф с прищуром поглядел: – Фуражечку повыше, головку на бочок. Улыбка. Снимаю! И правда ведь получилось куды с добром. Снялся я – вылитый морской волк. Получишь, Майечка, мою фотку – не узнаешь – адмирал Нельсон или Витас Беринг. Но при Беринге, наверное, носили треуголки, а тут – вылитый боевой адмирал Кузнецов, или капитан Маринеско: «Капитан, капитан, улыбнитесь!» И я с улыбкой во весь рот. На медицинской комиссии Вову чуть не забраковали по слуху. Вернее забраковали, но он не растерялся, пошёл в другую клинику, а там «ушник» за доплату его признал вполне слышащим. А я уже впал в панику. Вдруг Вову забракуют по слуху. Что я буду без него на корабле делать? Придётся не солоно хлебавши возвращаться домой. На Вовиной даче уже груши-яблочки поспели, и сливы соком налились. Запад. Здесь теплее, чем у нас. А разговоры о том же, что и у нас: где навоз достать да перегною раздобыть? И Вовина жена Калерия, по-вовиному Калька, об этом страдала, слегка попиливала мужа. Я попросил у их соседа тракторок, и мы сгоняли с Вовой к ферме, а потом на болотце, начерпали перегноя да торфа. Привезли, чтоб разжиться похвалами. Каля смягчилась, закатила целый банкет с возлиянием. Поскольку я не пил, то был наглядным примером, каким должен быть «настоящий мужчина». А Вова для примера не годился, потому что пребывал навеселе и реагировал неадекватно, то есть употреблял мат. Каля – женщина объёмная, в Вовином духе, глазки игривые, бровки подвижные. Брюнетка жарких кровей. И, видать, у Вовы на подозреньи. Всё он о каком-то Титове упоминал, а она пунцовела и злилась. Расставание – довольно волнительная процедура. Всё воспринимается обострённо. Вова попросил меня сбацать песню «Эй, моряк, ты слишком долго плавал, я тебя успела позабыть». Это из фильма «Человек-амфибия». – И меня забыли, – добавлял Вова. Если бы я знал реакцию Калерии, ни за что бы горланить эту песню не стал. Видно, и вправду, был у Кали грешок, и Вова напоминал об этом. Калерия ударилась в горькие слёзы и даже в истерику. Пришлось ладонь на струны положить. – Играй, играй, – кричал Вова. – Эй, моряк, ты слишком долго плавал… – Сколько это может продолжаться?! – стонала Калерия. – Вовсе у меня ничего не было с этим Титовым. Мне было жалко и Калю, и Вову. А Вова чего-то бубнил, доказывая, что было, а Калерия, наоборот, – не было. Я не вникал. Что было, то было – быльём поросло. – Не зря говорят, что самое длинное на корабле, – это язык у боцмана, – рыдала Калерия. – Вот и болтаешь. Тут по телеку умная женщина выступала. Она сказала, что семья, где женщину хвалят четыре раза в день, никогда не распадается, два раза – число разводов редко, один раз – наполовину. А там, где, как у нас – одна ругань – вообще не семья. Ты хоть раз доброе слово обо мне при чужом человеке сказал? – Он не чужой, – огрызнулся Вова. – За Титова тебя хвалить? Так что прощался Вова не очень трогательно, поцеловал Калю как-то зло и хлопнул дверью. И она не поехала с нами. Всю дорогу Вова рассказывал о том, что, наверное, не распознал, какая Калька есть на самом деле, что познакомился с ней случайно в санатории. Потанцевал, отвесил комплиментик типа: завидую вашему платью. Оно так близко к прелестям. Она вроде ухаживания принимала, шампанское пила, но в комнату не пустила. Значит, впечатления не произвёл. – Известное дело, мужчина, как загар, сначала пристаёт, а потом смывается. Смылся и я. Не больно надо. Санаторная любовь внезапна и скоротечна. Положил глаз на шатенку Тину. А Калерия, видимо, поняла, что допустила промашку. Прихватила меня по пути в столовую и говорит: – Я думала, что моряки настойчивее. Выходит, я донжуанить разучился?! Пришлось проявить настойчивость, пустить в ход всю технику обольщения. Женщины, даже самые бескорыстные, ценят в мужчине щедрость и широту. Они поэтичней мужчин. А что может быть прозаичней и противней скупости? Плюшкиных не любят. Я развернулся: цветы, коньяк, конфеты, катание на лодке. Конечно, все эти прогулки при луне, танцы, шманцы, обниманцы, поцелуи, щупанцы сказались. Из дома отдыха попал я в Калин дом. Обнаружилось, что старые кавалеры её не забывают. Пока я ходил в море, прораб Титов время не терял. По пути на вокзал Вова горестно изливал мне душу и тоску, и разочарование. – Мне кажется, что я уже не способен на чистую и хорошую любовь из-за той доступности женщин и лёгкости отношений, которая сложилась сейчас. Заболел я, вернее, захандрил. Это ещё до встречи с Калькой было. Никто меня не любит, никому я не нужен. А друг мой – врач пришёл на помощь. – Я тебе сестричку пошлю, она всю хандру с тебя снимет. Приходит этакая юная красавица, присела измерить температуру, пульс, а когда я погладил ножку, она без всякого стеснения этак обыденно раздевается – юрк под одеяло ко мне. Чувствуется, давно постигла постельное мастерство. И если б это было редкостью. Еду на машине. Попросились две девушки-красавицы. Переглядываются. Одна говорит: – Хотите, окажу услугу. – Какую услугу? – Ну женскую. – Не миллион запросишь? – Нет. Остановите машину. Я остановил. Одна девица вышла прогуляться, а вторая деловито и просто в машине справила обещанное. Вот мне и кажется, что нет теперь любви, а остались только слова о ней и бесконечные песни. – А Калерия? Она-то любит тебя? – Не знаю. А я подумал, что у меня всё иначе. Майечка меня любит. Сбор команды 18 августа на вокзальной площади. Отсюда поедем на автобусе в польский город Щецин, где ждёт нас наше судно «Одер» под немецким флагом. И хозяин – немец, так что будем работать на немецкую буржуазию. Команда же русская, дружная, сплочённая во время прежних рейсов. Только нет нынче одного – Феликса Карасёва, попавшего на операцию. Я за него по протекции Вовы. «Одер», «Одер», вроде звучит, а по-нашему одёр – это измученная кобыла или мерин, кожа да кости. Калерию Вова с собой на проводины не взял и был насупленным. И погода такая же, подстать его настроению. Лупит дождь по прозрачной пластиковой крыше автобусной остановки. Говорят, по дождику уезжать – к удаче. Я не против дождя, но как-то нудно на душе, когда всё вокруг мокрое да серое. К тому же мы оказались пока единственными. Вова теребил бородку. Видать, раскаяние его брало или та же ревность продолжала глодать. Спасение – фляжечка. Мне её совал Вова, но я держался, руку его отводил. Наконец подкатило такси. Вылез кряжистый, пузатый, усатый коротыш – эдакий Тарас Бульба – помощник капитана, по-корабельному «батя» – Гуренко Николай Григорьевич. Он с женой, дочкой и зятем. У него тоже сумок полно, но моя, с вениками, самая объёмная, даже величественная. Косятся на неё, наверное, голову ломают: уж не перину ли я с собой взял вместе с подушкой. Батя – щедрый мужичище – поставил на подоконник пластиковую бутыль с пивом литров на пять, метнул связку вяленой рыбы, зять его тут же принялся разделывать эту рыбёшку. Стаканы одноразовые наготове. – Угощайтесь! В эдакую-то погоду – займи да выпей. Я новичок. Всё в себя вбираю. И пиво тоже. Извини, Майечка, а то как-то неделикатно при знакомстве отказываться. Разговор идёт о футболе. Кто-то кого-то наголову разгромил. А у нас в Белой Курье и футбольной команды нет. Когда я маленький был, наши железнодорожники играли. Говорят, какую-то московскую команду вдрызг расколошматили. Но это из разряда преданий. Может, и не расколошматили. Минут через 15 после Бати почти одновременно приехали капитан – высокий красавец с седыми висками, старпом, старший механик, кок, матросы. Если с нами, то девять душ. Весь экипаж. Хлопали друг друга по спине, обнимались с хрустом. Я, конечно, не распознал, кто из них кок, а кто матрос. Все одеты с иголочки, жёны нарядные, будто прибыли на бал. Видать, денежный люд. Да и как иначе, в загранку ходят, долларами получают, а я вблизи доллар не видел и на ощупь ни разу не осязал. Вова меня знакомил со всеми, однако в голове у меня остался винегрет из имён, фамилий да прозвищ. Правда, капитан высокий, седоватый красавец запомнился. Посмотрел на меня пристально, но по-доброму. Появились напитки покрепче пива, но я только пиво пригублял, потому что, как говаривала моя маманя, настойной принуды не было, да и слово, данное тебе, помню. Народу с провожающими набралось порядочно: дамы, мамы, дети, внуки. Кто-то анекдоты травил, кто-то пробовал петь или, взяв за пуговицу куртки, пытался откровенничать, кто-то непременно хотел выпить за тех, кто в море, за тех, кого любит волна. А ещё: за тех, кто в небесах, на море, на вахте и на гауптвахте. Сумбур, в общем. Слёз не было. Видно, привычное это для калининградцев дело – проводины. А я думал о тебе. Вот если бы ты оказалась вдруг рядом со мной. Как бы мне было тепло, уютно и печально. Но опять для тебя – расстройство. Да и как ты без ковра-самолёта за две тыщи вёрст окажешься. Представитель фирмы – этакий вылощенный, начищенный господин с тёмных очках привёз кейс с бумагами. Показали мне, что и где начертать, где просто расписаться. В общем, запродал я на восемь месяцев, двести сорок дней и ночей, а, может, и дольше своё тело и душу немецкому капитализму, поскольку русскому оказались мы не нужны. Автобусом покатили в польский порт Щецин, который когда-то был немецкий Штеттином. Пожалели после войны Польшу, дали выход к морю. Штеттин стоял на реке Одер, а Щецин стоит на реке Одра. Вот такая разница. Выгрузились. Вот и наш «Одер» – эдакая синяя солидная посудина. Тут уж пахнет морем, солью и водорослями. Под гром железа по трапу вздымаюсь вслед за Вовой со своими вениками. Конечно, одром «Одер» не назовёшь. Красавец. Боцман Владимир Савельевич Иванков подсчитал, что веников набирается в общей сложности 50 штук без моих. А когда узнали, что я один притаранил чуть ли не сорок штук, все зацокали языками, завосхищались: молодчик, корифей! Чуть ли не две тыщи вёрст из Вятки тащил эти ветки да листву. – Так у нас ничего, кроме веников, не растёт, – оправдываясь, прибеднялся я. – Так-таки ничего? А боцман говорит, что у вас самые красивые девахи и бабёхи тоже забойные водятся. – Это само собой, – согласился я и опять вспомнил тебя. – А в бане веник – дороже денег, – вдруг выдал афоризм альбинос Глеб Иванов. Все у него блондинистое: и волосы, и ресницы, и брови, только глаза синие. И с этим его суждением я согласился. «Дембеля» – команда, сдающая нам судно, выходила на щецинский берег, виновато и смущённо поулыбываясь. Они отстрадовались, отмучились, впереди у них одни радости и удовольствия, а у нас – солёные волны. Вова толкнул меня в каюту, чтоб осваивался, а сам убежал принимать боцманские дела у какого-то Коли по фамилии Неделя. Коля, по Вовиным словам, человек в доску свой, надёжный и ему можно без бумаг доверять приёмку имущества. Глеб Иванов взял надо мной шефство. Он-то со счёту сбился, сколько рейсов совершил в загранку. Абсолютно всё знает. Повёл меня на бак. – Тут всё сплошная заграница, – разводя руками, просвещал он меня. – Это Польша, а там до Швеции рукой подать. Само собой, вот тут давние друзья: Литва, Латвия, Эстония, до Норвегии с Финляндией опять же недалеко, считай, тоже рукой подать. – И везде ты был? – удивлялся я. – Само собой. Я был, и ты будешь. Мне стыдно признаться Глебу, что я живого моря ни разу не видел. Как говорят, вчистую, тет-а-тет, только на картинах Айвазовского. К примеру, «Девятый вал», который я воспринимал как сказку о чудищах. Ещё бы, там волна с многоэтажный дом, а людишки, как муравьи. Раздавит их водяная громада. Водя меня по «Одеру», Глеб показывал своей ручищей открытое нутро посудины. – Вот это трюма! Зерно «дембеля» привезли, мы, само собой, от него освободимся и будем грузиться, может, железом, может, удобрениями, а может, опять зерном. Что уж попадётся. Открытые трюмы с ячменём, привезённым из Франции, проветривали теперь от токсичных газов, фужигированных на время перевозки. По дну были проложены дренажные трубы. По ним гнали воздух насосы. Всё это напоминало мне совхозную зерносушилку. На ней я не одну осень помытарился дома, в Белой Курье. Глеб понял, что особо вникать тут мне не во что, и повёл к водяным цистернам. – Само собой, без воды – и ни туды и ни сюды. Вот сюда закачиваем воды по 38 тонн, чтоб хватило на мытьё, питьё, на баню до следующей заправки. Само собой, забота о воде на первом месте. Тебе как матросу, само собой, надо это знать. Там машинное отделение, а там корма. Это спасательные шлюпки. Глебово «само собой» повторялось везде. Само собой, семья у него и гениальный ребёнок. Оставили его с бабушкой, чтоб одним съездить в гости. Бабушка встречает: «Дементий ваш уже в бога верит, хоть два годика всего. Раз двадцать меня уговаривал: «Молись и кайся! Молись и кайся!» Я уж решила, что в церкву пойду, раз ребёнок настаивает. – Да он ведь мультик просил «Малыш и Карлсон», – сказали мы. – Всё равно схожу помолюсь. О сыне своём Глеб мог рассказывать без конца. Видать, крепко любит. Для Глеба всё это было «само собой», а мне казалось, что все эти корабельные дела невозможно запомнить и постичь. Повёл меня Глеб туда, где всё было понятнее и доступнее – «само собой», в столовую – камбуз. Здесь наголо бритый под Котовского, хорошо откормленный кок Олег Слаутин, уже успевший переодеться, рвал и метал, колдуя над сковородками и противнями. Минут через тридцать-сорок привалит сюда команда уничтожать жареного лосося. Мы же опять «само собой» явились сюда, чтобы определить свой живой вес. Глеб сказал, что это полезно знать в начале рейса, чтобы всегда находиться в форме, и встал на напольные весы. – Само собой, 88,5 , – поморщившись, сказал он. – Не мешает уменьшить тоннаж и сбросить пяток килограммов. У меня он намерял 68 кэгэ и заключил: – Само собой, пару килограммов можешь добавить для солидности, а то сухопарый, как бойцовый петух. – А у меня 90, – сообщил Олег. – Разнесло. Надо сбавлять тоннаж, – и таинственно добавил, что купил пояс для сброски жира на животе и пояснице. Олег любит крепкие, сочные и даже свирепые прикольные слова вроде: дербалызнуть, шарахнуть, залупенить, забубенить, забабахать, вмазать, вдрызг, в усмерть. – Сегодня я заверетенил рыбное меню, – сообщил он мне. Набравшись первых впечатлений, ушёл я на корму, чтоб связаться с тобой по сотику: «Где ты, милая, за далями дальними, за границами суровыми?», но девушкин голос бесстрастно сообщил: «Абонент не доступен». И второй раз – «не доступен», и третий. Побрёл я горестно в свою каюту, достал твою фотографию, чтоб остаться с тобой наедине. Ты, Майечка, смотришь куда-то мимо меня, но думаешь, конечно, обо мне. Какая ты красивая. И подумал тут я: придётся всё, что не удаётся сказать по сотику, доверить дневнику вот в этой каюте. Представь себе этакий чулан. Это моя каюта. Здесь не окно, а округлый иллюминатор, который бросает свет на приваренный к стене столик. Койка тоже приварена, и стеллаж тоже. Один железный стул – вольный обитатель. Гуляет куда хочет. Ну и тетрадь, как сказал Глеб «само собой», не привязана. В ней будет мой отчёт о хождении за пять, а, может, и шесть морей. Сегодня 19 августа, первый день на корабле, считай, в Балтийском море, но моря ещё не видно, сплошная толпа пароходов, катеров. Гул, пыхтение, плеск. Я подумал, что устроят мне праздник Нептуна и в исподнем бросят в набегающую волну, однако Глебушка пояснил, что эдаким баловством занимаются на экваторе, а мы до него не доплывём, праздника Нептуна не будет, и пираты нас в залог брать не будут. Ну и слава Богу, а то и так впечатлений выше головы. Вова огорошил меня вопросом, прошёл ли инструктаж? – Какой инструктаж? – Глеб Иванов показал тебе все опасные места в случае пожара и аварии? – Не знаю, – в растерянности ответил я. – А на клотик за кипятком тебя не посылал? – Нет. – А зря. – Так я сейчас могу сходить,– с готовностью собрался я на клотик за кипятком. Вова заржал. – А ты знаешь, что такое клотик? – Нет. – Это самая высокая точка на корабле. На флоте старослужащие – деды посылали молодых матросов за кипятком на клотик. Парень выбегает из камбуза, ищет клотик, а из него воды не нальёшь, да и до него не доберёшься. Это фонарь на мачте. – Ну вот теперь ты прошёл полный инструктаж, – успокоил меня Вова. Если прогулка по судну была инструктажем, то, конечно, кое-что я усвоил. А ведь расписываться надо, что я всё постиг, всё знаю, обо всём предупреждён. Это на случай ЧП. Тьфу-тьфу. Не дай Бог. Мои веники в большом ходу. Сауна работает беспрестанно второй день. Вова говорит, что смывают ребята береговые грешки, чтобы обрести на море ангельское обличие. 20 августа. Наконец-то, Майечка, поймал я на сотик твой милый голосок. Даже дыхание перехватило. Растерялся от радости. Ничего толкового тебе не сказал, кроме: «устроился», «доволен». Телеграммное, бездушное, пресное косноязычие. Конечно, только дневнику можно доверить запоздалые слова о том, что я тебя люблю несказанно. Чем удалённее я от тебя, тем ты мне роднее и ближе. Я тоскую до изнеможения. Ты мне снишься, снишься, снишься, а когда не сплю, то ты рядом, наяву. Только руку протяни. Но рука падает в пустоте. Ты далеко, а рядом только жажда встречи с тобой и тоска. А тоска не только мучит, она заставляет всего себя вывернуть перед тобой. Вова на судне стал Владимиром Савельевичем. Боцман для нас матросов, – самая главная фигура. Для нашего брата выискивает он всё новые и новые работы, которые не успели сделать или предпочли не увидеть, и, естественно, не исполнить «дембеля». Набралось у Вовы уже пол-листа всяких неотложностей и срочностей, оставшихся от его друга Коли Недели. Труба высасывает из наших трюмов ячмень и гонит на элеватор. Нам остаётся зачистить дно двух трюмов. Рядом пришвартовалось такое же, как наше, судно под названием «Эльба». Это та же фирма немецкая, которой принадлежит наш «Одер». «Эльба» притащила соевый шрот из Роттердама. Вона, какие города на наших морских перекрёстках: Гамбург, Щецин, говорят, будут Неаполь, Лиссабон и даже Лондон удастся посетить, конечно, только его задворки. Реки Одер и Эльба у нас ассоциируются с Великой Отечественной войной, с фильмами о тех днях. «Встреча на Эльбе», «Весна на Одере». Нет, «Весна на Одере» – это роман, кажется, Казакевича, но есть и связанные с Одером фильмы. Но у немцев и вообще у Европы с этими реками переплетается вся древняя и средневековая история, которую мы мало знаем. Здесь, кажется, жили племена варваров, которые давали шороху римлянам и даже опрокинули Римскую империю. Так-то. А теперь я смотрю на берега Одера и Эльбы мирным взглядом: ухоженные городки, прибранные домики, садики, на велосипедах катят самодовольные бюргеры. Всё у них степенно, ладно. Забыли они и о сабельных сечах, и о громовых артподготовках, и разрушительных бомбёжках. И названия судов связаны, конечно, с именами любимых немецких рек, вроде наших Оки, Дона, Десны, Двины, Западной и Северной. И есть у них, наверное, песни про Одер-батюшку, про Эльбу-матушку или только у нас с разгульным размахом Стеньки Разина гремит: «Волга-Волга, мать родная» да «Седой Дон-батюшка». Ясно, что наши сердца трогают наши имена, а немцам, определённо, милы свои. Помнишь они пели: «Карлмарксштадт, Карлмарксштадт, светлого мая привет». Ну, привет, Европа! Это я, безвестный Вася Душкин, пожаловал к тебе. Вова доверил мне для начала бомжовскую работку – собрать макулатуру: коробки, обёрточную и газетную бумагу, рекламный мусор, бутылочную постыдно брякающую тару из-под хороших и нехороших напитков. Это результат бурной деятельности «дембелей», которые, наверное, последние дни сидели с бутылками в руках на чемоданах и ждали, когда появится берег. А для поднятия духа глушили жидкости. В камбузе у Олега обстановка семейная. В обед ставится на стол супница с половником, или поварёшкой по-нашему. Сам себе наливай борща, сколько душеньке угодно. И ещё можешь подойти хоть пять раз. – Лей – не жалей, – бодрит Олег. – Забабахай мисочку для поднятия духа. Работа работой, а еда по расписанию. Завтрак у нас в 10 часов утра, второй приём пищи – называется кофе-тайм, в 11-30 – полновесный обед, в 15-00 – второй кофе-тайм, а их окаймляют завтрак и ужин. В общем, не голодаем. Олег – любитель делать давно открытые открытия. – Ты знаешь, оказывается, картофель от немецкого «крафт» – сила и «тойфель» – чёрт, означает «чёртова сила». А у нас картошечка – пионеров идеал, второй хлеб. Кто не знает умноженья, тот картошку не едал, – удивляется он, призывая удивиться нас. – Матросы Магеллана ели свои сапоги и ремни, а кругосветку всё-таки совершили. Оторвавшись на минуту от своих сковородок и бачков, Олег объявлял новое открытие: – Оказывается, в Антарктиде рыбы живут при минусовой температуре, потому что у них в организме есть антифриз. Отведав содержимое бака, кок продолжает: – А тут я узнал, что акула за три километра слышит в воде шум, так что ты не подозреваешь об опасности, а она уже рядом. Хап – и руки нет. В бритой башке у Олега Слаутина если не помойка, то плюшкинская куча хламного мусора. Радует нас двойник Котовского – Олег Слаутин не только такими «открытиями» и борщами, но и жареным, запечённым в фольге лососем. Поскольку мне Глебушкой прописано: не тощать, одолел порядочный кус лососины. В общем, я стал вылитый гоголевский Собакевич. Тот, правда, расправлялся с осетром, но разница невелика. И та, и другая рыба высоко почитается у любителей поесть, к которым теперь без сомнения отношусь и я. Вова толковал мне, что особенно тяжелы первые дни морской жизни. Может, он и прав, но пока я никаких трудностей не ощущаю, если не считать тоску-кручину. О тебе, конечно, грущу, страдаю и думаю, моё Солнышко! А между тем наступает исторический в моей жизни час. Судно отчаливает от берега. Сбылась забытая мечта детства. Великий волшебник Вова Иванков сотворил невозможное. Я моряк – романтик моря, гриновский капитан Грей, матрос, у которого есть своя Ассоль. Первое морское путешествие. Даже дух захватывает. До чего здорово! Нынешние девочки-мальчики сказали бы «супер». А, по-моему, восхитительно! Во все глаза смотрю на берега и корабли. Жду моря. Уходим из балтийского порта Щецин пока по реке Одра. Говорят, фарватер тут сложный, идти надо 4-5 часов, но лоцманы знают своё дело. Вышли наконец-то через Поморскую бухту в первое моё море – Балтийское, а потом будет Северное, за ним Норвежское, поскольку путь наш лежит в норвежский порт Харойд. Погода солнечная, все трюмы открыты, проветриваются после французского ячменя, и мы наслаждались ветерком, пока Вова не поручил мне приварить к дверям кладовок петельки для опечатывания в разных портах наших запасов спиртного и сигарет, чтобы от нечего делать контрабандой не занялись. Таможни тех стран, где боятся наших запасов дымного и спиртного, опечатают пломбами кладовки и баста. Это поручение боцмана, конечно, международной важности, и я стараюсь. Правда, дело не из сложных. В своём совхозе «Белокурьинский» много раз сваркой занимался. Там было всё куда заковыристее. Море напоминает мне поле. И судно, как трактор, пашет водную гладь, оставляя пенистые буруны. Красиво, неоглядно воды. Путь в Норвегию. Роюсь в памяти. Кого я знаю из знаменитых норвежцев. Конечно, Амундсен и Нансен – великие путешественники, Ибсен и Гамсун – писатели, композитор Григ и живописец Мунк. Надо было мне полазить по энциклопедиям, поискать, кто ещё прославил Норвегию. Но ведь у меня не экскурсионная поездка, а рабочая. Не с кем об этом поговорить да и рассказать тоже. «Нора», «Пер Гюнт», «Танец Анитры», «Голод» – норвежские шедевры. А в башке сумбур. Как-то незаметно подплыли к этому самому норвежскому Харойду. Порт закрыт. Вова повесил на мачте шар, что означает – брошен якорь. Задраили все люки для безопасности, чтоб не проник какой-нибудь ворина вроде горьковского Челкаша. Берег пустынный, поросший ёлочками. Как у нас. «Наверное, рыжики водятся», – подумал я, но корзину не возьмёшь, на берег не выбежишь. Чужая страна и рыжики чужие, если они, конечно, есть. Однако наши парни нашли развлечение. Глебушка Иванов выскочил со спиннингом и принялся азартно махать им. Солидно вышел второй помощник капитана Николай Григорьевич Гуренко. Тоже со снастью. Оказывается, у всех, кроме меня, имеются спиннинги. Вова вынес мне свой: – Покидай! Самому ему ловить не хочется. Говорит, что когда ходил матросом на траулерах, всяконькой рыбы повидал, вплоть до голубых акул и меч-рыбы. Руки до сих пор ноют от болячек после уколов плавниками. Вот это рыбалка! У нас шутят в Курье: – Мелкую рыбу мы выпускаем, а крупную складываем в спичечный коробок. А тут рыба так рыба. Ловля здесь до глупости простая. На голый крючок насаживаешь красную тряпочку, и рыба бросается на неё, как на какой-нибудь деликатес. И называется ловля-то «на самодур». Иные выдёргивают сразу пару рыбин, а Глебушка ухитрился подцепить пикшу за хвост. Не сумела увернуться рыбка. Батя выхватил рыбину под стать себе, увесистую, пузатенькую, килограмма на четыре весом. Лежит эдакое чудо-юдо, недоумевает, как попало на железо. Вдруг взвивается, чтоб всплыть, но, увы, не та стихия. А мне попалась простая рыба – треска. Я рад. Сколько лет не ловил. Выходит, и я не хуже других могу рыбачить. И ещё мне повезло. Зацепил мой спиннинг какую-то белую змею. Я даже испугался. Оказался белый резиновый шланг 25 метров длиной. Вова в восторге: – Молодец, прекрасная добыча! Сгодится в хозяйстве. Сделал Вова переходник для подключения к пожарному рожку, так что принёс я доход фирме. Заглянуть бы на дно моря. В каждом, наверное, несусветные сокровища. Вот какая рыбалка получилась у меня. К ночи порядочно наловили мы скумбрии, пикши, трески. У скумбрии Глебушка вырезал брюшки. Сказал, что засолит, завялит и будет закусь под пиво – за уши не оторвёшь. – Дерябнем не ради пьянки окаянной, а дабы не отвыкнуть от неё. Пусть разольётся влага чревоугодная по всей телесной периферии, – молитвенно произносит он. Поживём – испробуем. Олег похвалил нас: – Ушицу забабахаем. Знатная будет ушица. Да ещё жаренная в фольге скумбрия. Изысканная кормёжка, праздник живота. Олег изобретает всё новые блюда: пельмени, чебуреки. Только на пельмени требуется дополнительная сила. Обычно – я, а гнуть чебуреки он просит сразу двух человек. Так что, Майечка, план по набору веса в действии. Ты меня толстого разлюбишь, так что надо поумерить аппетит. С погодой нам везёт, с рыбалкой – тоже. Как у тебя в Белой Курье? Как ты там, милый мой человек?! Идём на погрузку. Вова меня зовёт, чтоб я присматривался и мотал на ус. Выбрал якорь. На лапах ил. Пришлось смывать, то есть вновь опускать в воду. С грязным якорем идти неприлично. Меня он обычно встречает вопросом: – Что пишет Майка? Так я ему и сказал. Отвечаю: – У Майи Савельевны всё в порядке, Владимир Савельевич. Пришвартовался к нам красавец – лоцманский катер. У норвежцев всё тип-топ с этой обслугой, повёл нас лоцман на погрузку. Закрываем с Глебом и Вовой колодцы для откачки воды, которая набирается при замывке трюмов. Полчаса ходу по шхерам, и показался завод химудобрений. Трубы как у нашего Кирово-Чепецкого химкомбината, тоже в полоску. Явился представитель фирмы грузоотправителя для проверки чистоты трюмов с каким-то хитрым прибором. Придирчивый субъект. Обнаружил зёрнышки французского ячменя, который выгружался в Щецине. Ткнул субъект пальцем, этим же пальцем покачал. Догадались – надо убрать. Спорить бесполезно. Во-первых, языка не знаем, во-вторых, видимо, так положено. Полезли с кисточками выметать зёрнышки. Всё вроде замели. Опять возник этот субъект. Опять указал в угол, опять покачал пальцем. А там десять зёрен: убрать! В знак недовольства матюги не особой мощи. Не поймёт, не обидится. Опять лезем. Где он увидел зёрна, придира иностранный?! С горсть всего набралось. Спустившись в трюм в очередной раз с мощным фонарём, придира почему-то ничего не обнаружил. Тогда и дал команду, чтоб сыпалась в трюм № 2 белая мука – удобрение. В тонкости я не вникал, какое. Белое, будто снег. От груза судно наше постепенно оседает в воду, концы-канаты, которые держат его, слабеют, надо подбивать устройством, которое почему-то называется «турочка». За трапом тоже надо следить, чтоб не перекосило и не выгнуло. Везде глаз да глаз. Я ещё сильнее зауважал Вову. Вот это знаток! А я, я пока салага, ниже юнги, наверное. Бывалые моряки многое помнят. Николай Григорьевич вспоминал, как на Бискае, куда мы пойдём, затонул БАТ «Горизонт». Идущее с тралом наше судно протаранил иностранный грузовой пароход. Команду спасли, но всё равно переживаний было много. Теперь ведут суда во время тумана и в таких тесных местах, как пролив Ла Манш, Гибралтар, по компьютеру, который показывает свободен ли путь, запас воды, и как врач, предупреждает о грядущих хворях судна. Например, наличие воды в неположенных местах – в вентиляционных трубах. А «санитар» – я. Откачиваю водицу из воздушной вентиляции, вытираю тряпочкой вручную. И в век технического прогресса без тряпочки никуда. Помнишь анекдот, как тётя Маня протирала пульт запуска ракет? Махнула тряпочкой, попала по кнопке – и Гренландии как не бывало. Учусь уму-разуму: к следующей погрузке удобрений все швы я забил силиконом. Пришёл субъект проверить трюм на герметичность, а в наушниках у него даже не пискнуло. Разочаровался, наверное. А я рад – совершенствуюсь! После лазания в трюм да малярных работ, которыми занимались мы с Глебушкой Ивановым и Вовой, после зачистки трюма не грех заглянуть в сауну. Там жарища, как в преисподней, а после неё душ – тоже души отдохновение, услада жизни. Ребята расчухали секреты моих веников. Мои ароматные, все берут их нарасхват. Боцман Владимир Савельевич, наш Вова, скупердяйничает: – Вы что обалдели? К концу рейса будете одними голиками хлестаться. Не забывайте: экономия – закон морской жизни. Это он сам придумал такой афоризм. Я благодаря веникам хожу в уважаемых людях. Пора спать, но мне не спится. Беседую с тобой и с самим собой. Ты у меня – верховный судья. Всё думаю: так ли я жил до встречи с тобой? Конечно, не так, как надо. У каждого человека своё начало. Не только у человека. Даже у комара и мухи. А какое будущее? В него боязно заглядывать так же, как в страшное прошлое. Но будущее пока в тумане, даже во мгле. А вот начало… Оно уже было. У меня начало деревенское. И улица, где наш дом стоял, называлась по-деревенски – Колхозная. Она не потеряла это название, даже слившись с городом. Когда дояркой мать работала, часто меня на ферму таскала, если не с кем было дома оставить. Доярки молоком парным поили, сметанкой, маслицем потчевали. Одним словом, баловали. Тогда я был бутуз. Масло любил. Мать сначала хвалила, а потом и говорит: – Будешь много масла есть, ослепнешь, глаза выкатятся. Я всему верил, но масла хотелось. А за маслом и сметанкой надо на ферму бежать. Ну и я пошлёпал как-то туда. Люди удивляются, чей это ребёнок босиком, без штанов шагает один-одинёшенек. – Да ведь это Дусин Васька. Вась, ты куда? – Сметану есть. Сметанником и прозвали. Это мне года три было, а смысл жизни уже знал: сметанки поесть. Я тогда неотвязно бегал, как жеребёнок за кобылой, за своей матерью. Ближе никого не было. Отца я не знал. Рано он нас бросил. Потом друг Серёга Цылёв появился. Дружили мы с Серёгой с четырёх лет. Именно в это время как-то летом просунул я башку между заборных штакетин из-за любопытства – узнать, что растёт в огороде у соседки Митрофановны, а обратно вытащить не могу. Крутил башкой – все уши ободрал и занозил. Откуда ни возьмись Серёга. Он, видать, сообразительней меня оказался, отодвинул штакетину и сумел вызволить мою головёнку. Уши горели, но от радости я даже забыл реветь. – Пойдём, тебе дедко уши мёдом помажет. Он мёд гонит. Серёга считал, что мёд – лучшее и всесильное лекарство, но дед его Пётр Акимович помыл мои уши под рукомойником и испятнал зелёнкой. Так я и щеголял с пегими ушами. – Дед, а ты говорил, что мёд от всего лечит, – сказал Серёга, заметив нелогичность в дедовом лечении моих ушей. У цыгана лошадь заезженная, а у вдовы дочь занеженная А в общем-то мы жили с маманей всегда согласно. Особенно когда я овладел игрой на гармони. – Сыграй-ко, Вась, утешь душу, – просила она. Я брал гармонь и пиликал, а Евдокия Тимофеевна пела частушки и протяжные чувствительные песни. Знала она их целую прорву, могла полдня петь и не повториться ни разу. Я, наверное, в неё пошёл – памятливый на песни и прибаутки. Мы с Серёгой любили бегать в кино, смотреть телепередачи о путешествиях и ходили в библиотеку чуть ли не каждый день. Однажды узнал Серёга, что привезли потрясную книгу «Всадник без головы», но дают её почитать в зале под залог: кепку надо оставить. Долго мы ломали голову, как обзавестись такой книгой, пока не решили, что возьму я две кепки. Одну для залога, а другую для себя, но чтоб по заложенной не догадались, кто оставил головной убор. Я отыскал отцову всеми забытую кепку-семиклинку с пуговкой на темечке, почистил от пыли. Её мы и оставили в библиотеке, чтобы дома, забравшись на чердак, насладиться чтением романа «Всадник без головы». А любовь к книге у нас началась с сундука, в котором держал свою библиотеку Серёгин дед Пётр Акимович. Он нам разрешал и листать, и читать эти книги, собранные за долгую жизнь. Вот и набралась у него целая библиотека. Под конец жизни дед Пётр Акимович занимался пчеловодством, держал десяток ульев и, естественно, к мёду мы тоже липли. Он нам внушал: не был богатым ни один рыбак, и ни один охотник, и никогда не был бедным пчеловод. Может, так оно и есть, но Цылёвы жили небогато. Мы с Серёгой Цылёвым обо всём на белом свете думали одинаково. В школе я звёзд с неба не хватал, но вместе с закадычным другом – мечтателем активничал в художественной самодеятельности: бацал на гитаре, похватывал баян и даже бил в барабан и дул в трубу в духовом оркестре. Где-то вычитал Серёга о том, что древние греки носили на голове венки из мяты для просветления ума. Серёга сплёл мятный венок себе и мне, однако большого просветления в мозгах и прибавки ума я не почувствовал. А Серёга утверждал, что стихи стали придумываться быстрее и легче от этой самой мяты. Серёга вообще был талантом: из него стихи так и лились. Ведь это он сочинил двустишие, на которое обиделось наше высшее городское начальство: «В далёком северном краю какой-то чёрт создал Курью». А ещё вовсе издевательское четверостишие: На берегу реки Кипучи, Где, говорят, был зачат я, Стоит великий и могучий Портовый град Бела Курья. Какой он портовый, если речку Кипучу можно летом перешагнуть. Директриса школы Клавдия Ивановна поставила нас с Серёгой красить забор. По этому поводу он тоже выдал четверостишие: Когда имел златые горы, Пил реки, полные вина. Теперь же крашу я заборы И в этом вся моя судьба. Иногда Серёга и в прозе выдавал такие высказывания, что запоминались надолго. – Если я тебя назвал дураком, и ты не обиделся, значит, ты умный, – польстил он как-то мне. Попался мне на глаза стих какого-то местного поэта (кто теперь стихов не пишет), а этот Евгений Изместьев хорошо написал и, главное, в жилу, про нас, пятнадцатилетних, наверное. «Орфографическое» оно называется: Не суди слишком строго За визит, хорошо? Я пришёл без предлога, Без союза пришёл, Я забыл все причастья, Потерял падежи, Я принёс тебе Счастье - Лишь частицу души. Вижу ангельский свет я Из распахнутых глаз, И одни междометья У меня вместо фраз. Как-то сама собой у меня музычка подобралась, немудрящая, под гитару, но когда я протренькал её да спел на школьном вечере, такой гам-тарарам поднялся, будто я забабахал супер. Раз десять орали мне: «Междометье!», «Междометье, давай!» Ну я и давал «Междометье». В этом возрасте всё всерьёз воспринимается: любовь, ревность, измена. Плотское любопытство захватило и меня. Вдруг я понял, что девицы подвержены таким же томлениям и страстям, как и я грешный, и я начал подбивать клинья под Аву Сюткину, эдакую телесную разбитную деваху из нашей школы. Одно время мы учились с ней в одном классе, но после девятого она отстала. Ава в школе не утруждала себя ни чтением, ни подготовкой уроков. Несла такую чушь и околесицу на уроке истории или литературы, что класс покатывался от смеха. Утирая слёзы, учительница обессилено махала рукой: – Садись, садись, Августа. Хватит, хватит, повеселила. Самые бурные минуты были на уроках литературы, когда учительница Евстолия Ивановна зачитывала перлы из сочинений. Конечно, особо примечательные были у Авы Сюткиной. По-моему, большая часть их годилась для чтения со сцены: «Плюшкин навалил у себя в углу целую кучу и каждый день туда подкладывал», «Во двор въехали две лошади. Это были сыновья Тараса Бульбы». Класс покатывался от смеха. – Мелодрама, – говорил я. – Мелодрама – это когда нет мела для классной доски, – уточнял Серёга. И вы туда же, – одёргивала нас Евстолия Ивановна. Ава надувалась злостью. Учительница, конечно, зачитывала Авины перлы другим учителям, потому что на Аву Сюткину приходили смотреть из других классов. Перлов меньше не становилось. Аве стали приписывать ляпы и «красоты стиля», родившиеся в школе: «Отец Чацкого умер в детстве», «Нос Гоголя наполнен глубочайшим содержанием», «Лермонтов родился у бабушки в деревне, когда его родители жили в Петербурге». Мы все думали, что Ава, как деревянный истукан, ничего не чувствует и не понимает. С неё всё, как с гуся вода, но её щекастое пористое лицо багровело, выпученные глаза наливались стыдом и злостью, губы вздрагивали: – Д-да я, д-да я, – всхлипывала она и, уливаясь слезами, выбегала из класса. Мне становилось не по себе. «Зачем мы так-то?» – думал я, и жалость к Аве вдруг поднималась во мне. Мне становилось стыдно за наши издевательские подначки. Евстолия Ивановна, видимо, тоже испытывала смущение. – Ну ладно, хватит, пошутили, – обращалась она к притихшему классу. Ава возвращалась с перемены с опухшим от слёз лицом и молча садилась на своё место. Девчонки пытались задобрить её и развеселить. – Идите вы все в…, – посылала их по конкретному адресу Ава. Наверное, она школу не любила и подружек тоже. Говорили, что папа у неё запойный, мать запуталась в многодетной семье. Ава, старшая, распоряжается у себя дома, гоняя братьев и сестёр по хозяйству. До учёбы ли ей? Раза два Ава оставалась на второй год и к девятому классу выглядела вполне сформировавшейся женщиной, не уступавшей по фигуре и объёмам самым увесистым учительницам. К нам с Серёгой Ава благоволила, потому что мы защитили, когда физичка выгнала её за смешки из класса, хотя смеялась Зойка Огородова. Мы начали скандировать слоганы типа: «Свободу Анжеле Девис!», «Верните Сюткину в класс! Несправедливо! Несправедливо!» И физичка вернула её на место. Мы забыли об этой акции протеста, а Сюткина помнила и всегда улыбалась нам, а со мной даже заговаривала насчёт того, чтоб пойти на танцы. Четверостишие есть такое, диск-жокей напевает: На танцплощадке – розовые личики, Танцуют на зашарпанном полу. Отличниц приглашают лишь отличники, А двоечницы маются в аду. Двоечница Ава отнюдь не «маялась в аду». «Чё я хуже других?» – и шла отплясывать да так, что пол потрескивал под тяжестью. Я собирался тогда в армию и меня угнетало, что, дожив почти до 18 лет, я ни разу ни с одной девчонкой даже не целовался, не говоря уже о большем. Это большее казалось мне невероятно таинственным, необыкновенным, но недоступным. Я мечтал встретить целомудренную, застенчивую, с большими глазами недотрогу, а сам пялил глаза на обладательницу упругих налившихся грудей, вкусненького задочка Аву Сюткину. Она, так и не закончив десятилетку, к этому времени уже выскочила замуж. Муж у неё служил в армии, и она была свободна, податлива и не заставила себя долго уговаривать: приду. Однако моя маманя Евдокия Тимофеевна рассудила, что рано я положил глаз на Аву Сюткину и, застав её у меня в постели, не стесняясь, выпроводила её. – Иди, дорогая, домой, не своди с ума моего Васю. Ава трепыхнулась, было, заверяя, что разведётся со своим солдатом, поскольку давно любит меня. Маманя не поверила ей и захлопнула дверь перед Авиным носом. – Другие парни-то у неё на уме, – определила маманя, видимо, наслышанная об Авиных увлечениях. Маманя не терпела отклонений от супружеских обязанностей и выше всего ценила верность. И, кроме того, видно, очень уж весёлая слава шла за Авой. Маманя и это знала. – С кем поведёшься, от того и наберёшься: от пчёлки – медку, от жучка – навозцу,– сказала она мне. Подумывали мы с Серёгой податься в музучилище, однако маманя, считавшая все эти наши увлечения подростковой блажью, делом несерьёзным и легковесным, рассудила по-своему: – Раз тебе трактор мил, дак прямая дорога в сельхозтехникум или даже в институт. Всегда при деле будешь. Трактора везде нужны. Поскольку Серёга Цылёв тогда не мыслил своё существование без меня, то подал заявление в сельхозинститут, только на агрономический факультет, потому что нравились ему цветочки, пчёлки и утренние зори. Удивительно, но нас приняли. Меня на инженерный факультет, а его – на агрономический. Зайдя в девчоночью аудиторию, Серёга сразу выдал стих: На агро, на факе Всё косы да косы, А мы одиноки, Как в море утёсы. А потом он сходу песню сочинил, которая долгое время была гимном агрономов. Там такой припев есть: Солнце ярко светило, Рожь качалась спелая. Я тебя приметила И о тебе запела я. Серёга женился на журналистике из нашей районки Томе Томилиной, а я остался залежалым и, пожалуй, убеждённым холостяком. Конечно, все, кому ни лень, оттачивали о меня своё остроумие, говоря, что женатые живут дольше, а холостяки – интереснее. Несчётно раз старались познакомить с «потрясной чувихой», свести, спарить с «замечательной девушкой», но как-то всякое это сватовство рассыпалось. Когда я работал в совхозе инженером по трудоёмким процессам, маманя стала предпринимать усилия, чтобы высватать за меня медичку, причём обязательно врача. У неё была своя старушечья корысть: уколы бесплатные, рецепты льготные, таблетки, микстуры, капельницы – всё будет доступно, если женится сын на врачихе. – А то везде таскаюсь без толку, – сетовала она. – Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас пешком. Грех насмешничать над хворями, тем более, что даже лёгкие немочи вроде насморка, першения в горле и поноса, оказываются весьма и весьма беспокойными, а порой и коварными. И вот у меня вдруг ни с того ни с сего средь ночи так разболелся самый представительный и ответственный большой палец на правой ноге, что вовсе спасу не стало. Ступить не могу. Боль адская. Неужели я пальчик сломал? Вроде не падал, гирю или станину на ногу не ронял. Маманя потряслась в поликлинику. Надо же дитятко, то есть меня, спасать. Сам я ногу в ботинок сунуть не могу, а в носке не пойдёшь. Сотовые телефоны тогда были редкостью, а обычного мы не удостоились. Невелико начальство – банный кассир. Привела маманя из поликлиники такую необыкновенную, с решительной походкой красавицу на высоченных каблуках-шпильках, что я даже оробел. У врачихи были прямые ресницы, которые придавали взгляду жёсткую остроту: насквозь видит. А когда скинула она плащик, то вообще оказалась девой приятной во всех отношениях: брючки в обтяжечку, кофточка с таким разрезом, какой описал Гоголь, говоря о тех же дамах приятных во всех отношениях. В общем, я рот раскрыл и закрыть забыл, даже больной палец показался мелочью. Красавица с редкостной итальянской фамилией Аматуни сама напомнила мне, что надо палец показать. Взглянув на распухшую красную дулю, в которую превратился мой палец – большак, она сходу определила заболевание: – Подагра, – и брезгливо махнула ручкой, чтоб я побыстрее закрыл это безобразное зрелище. Я, конечно, слышал краем уха, что есть такая господская болезнь подагра. Недаром Пушкин вроде в «Евгении Онегине» о каком-то дяде главного героя сообщал, что тот «подагру в сорок лет имел», а дальше-то вообще ужас: «И умер он среди детей, плаксивых баб и лекарей». Мне же «среди плаксивых баб и лекарей» помирать не хотелось. И я приуныл. Изящная красавица Аматуни слегка утешила меня, выписав каких-то обезболивающих таблеток. Добавила, что должен я сходить к хирургу, а потом явиться к ней. Маманя смотрела на врачиху с восторгом во взоре: всё знает, сходу болезнь определила. Наверное, тогда и возникла у неё эта бредовая мысль сосватать мне в жёны эту Инессу Прокопьевну Аматуни. Но тогда я об этом не знал. Приняв обезболивающую таблетку, я отыскал старые растоптанные ботинки и поковылял для начала в библиотеку, чтоб узнать в какой-нибудь энциклопедии, что же из себя представляет эта самая подагра. Дали мне «Энциклопедический словарь», в котором про подагру написано мало похвального: (греч. podagra, буквально – капкан для ног) – хроническое заболевание человека и животных, обусловленное нарушением обмена веществ. У человека проявляется острыми приступами артрита, деформацией суставов с нарушением их функции. Причины – наследственность, переедание (главным образом злоупотребление мясом, алкоголем)». Так вот. За что такой приговор? Наследственность у меня не дворянская. Какие дворяне в Белой Курье?! Все предки мужики – лапотники. Мясом тоже вроде я не объедаюсь. Поросёнка мы в том году не держали. Конечно, к алкоголю я относился дружественно, так нельзя же за одно это наказывать. Вон мужики месяцами не просыхают и здоровёхоньки. Придётся, видно, и от выпивки отказаться. А жаль. В унылом настроении пошлёпал я к хирургу Егору Архиповичу Власихину. Его я знал с рождения, а в дошкольные годы попадал к нему с гематомами и переломами. И он всегда не только лечил, но и дух поднимал. Маманя моя называла Егора Архиповича Бабий Бог. Это прозвище придумала для доктора Власихина сама, потому что спас он её от неминуемой беды, когда носила меня под сердцем. С домашними хлопотами да огородными заботами дотянула до того, что запросился я на волю. Держась за живот, побрела Евдокиюшка Тимофеевна в железнодорожную больницу. Рожать надо невтерпёж. А там говорят: ты не наша, ты деревенская, езжай в Белозёрье. А это вёрст за десять и на чём ехать-то. – Да как же так? – простонала мать. – Нет уж моей моченьки. Помру. – Это твоя забота. Не примем, – обрезала стоны очкастая, в накрахмаленном колпачке регистраторша. А маманя на что крепкая да привычная к тяготам, вовсе занемогла и села на пол. Головку откинула. Увидел её проходивший мимо молодой врач Егор Архипович Власихин. – Почему здесь роженица? – Она колхозная. Не по нашему ведомству, – подскочила с разъяснением регистраторша. – Ей в сельскую надо. – В родовое отделение, – скомандовал он. – Напридумывали запретов да заборов. Двоих погубите. За решётку попадёте, – пристращал он регистраторшу и старшую медсестру. Подхватили мою маманю на тележку и – рожать. Уж воды у неё отошли. Не до какого Белозёрья не успеть добраться. Сам Егор Архипович меня и принимал, потому что был доктор широкого профиля, а акушер-гинеколог пребывал в отпуске. Когда пришёл Власихин посмотреть на мою маманю и меня новорождённого, тогда и сказанула маманя, поймав его за руку: – Вы, Егор Архипович, Бабий Бог. Он загоготал. – Богом-то я ещё не был. А как к Богу относиться? С почтением. Да и заслуживал он этого. Медсёстрам-практиканткам он, говорят, преподносил необычный первый урок с вопроса: – Почему такие анемичные, бледные, на каторгу что ли прибыли? Губки подкрасить, бровки подвести. Улыбочку держать и в глазах выражать интерес. Больные должны от одного вашего вида выздоравливать. А вы развели тут хандру. Медсёстры хихикали и разбегались подмалёвывать губы. В общем, относился я к нему по-родственному. Мне нравилось насмешливое спокойствие доктора Власихина, благодаря которому исчезает у больного панический страх. В клиниках ласково говорят: зубок, шейка, головка, глазик и даже гнойничок. Гнойники-то зачем уменьшительно называть? Власихин ласковых слов избегал: нарыв есть нарыв. И тут, подняв на лоб очки, он посмотрел на мой распухший палец без любопытства и принялся что-то писать. – Я очень беспокоюсь, Егор Архипыч,– начал я. – Здоровый думает обо всём на свете, а больной только о здоровье, – заметил он. – Что у меня? – перешёл я на шёпот, догадываясь, что по записке, которую набросал доктор, потащат меня на операционный стол и оттяпают палец. – Вульгарный, элементарный обычный бурсит, – сказал спокойно Власихин. – Он не наследственный? – спросил я. – Востроносые штиблеты носишь, вьюнош, модничаешь, ноги мучаешь – и вот результат. Судить надо за издевательство над ногой. У меня отлегло от сердца. – А врач – терапевт сказала, что у меня подагра. Значит, неправильно? – опять закинул я вопросец. – Почему неправильно? – возразил Власихин. – Правильно она тебя напугала, вьюнош Василий, а то бы ты не пришёл сюда, стал бы мочой лечиться. Компрессы бабкины ставить, а тут вот укольчики пропишу. Чтоб выздороветь, надо от души поболеть. Превратим твоё седалище в решето – поумнеешь. В общем, после дюжины уколов бурсит от меня отстал и вроде бы незачем стало идти к врачихе Аматуни, которую прозвал я про себя Прелестной Подагрой. Однако мамане моей запала в голову блажь спарить меня с Инессой Аматуни, и на дню по несколько раз она спрашивала, когда пойду к терапевту. Мне бы сразу отказаться от этого соблазна, но, говорят, в моём возрасте уже не умнеют, и я раскатал губу: взять в жёны врачиху – это вовсе неплохо. Я не то чтобы влюбился в эту Аматуни, просто она так аппетитненько выглядела, что хотелось за ней приволокнуться, а там уж как кривая вывезет. Она ведь разведёнка – незамужняя была. Об этом маманя доподлинно всё выведала у всезнающих подруг. Перед моим походом в поликлинику Евдокия Тимофеевна заставила меня отутюжить костюм, повязать галстук и сунула в руки кудрявый букетище багряных георгинов. Да ещё попрыскала так обильно каким-то едучим одеколоном, что от меня даже собаки стали отбегать в сторону. Цветы было нести стыдно. И я то опускал их к колену, то прятал за спину. Влюблённый мужчина выглядит дурак дураком. В очереди к терапевту все на меня косились и чуть ли не зажимали носы. В кабинете у Аматуни сверкал никель, таблицы предрекали неминуемую гибель от всяких простуд и немытых рук. Всё это наводило страх. Врач в белом, с кокетливыми нашивками халате была величественной и неприступной. Я онемел. Безъязыко протянул букет. – Поставь в вазу, – сказала Аматуни медсестре, и та высвободила из моих судорожно сведённых пальцев цветы. Сразу стало легче. – Ну, как нога? – справилась Аматуни. – Лучше. Гораздо лучше, – поспешно ответил я. – Раздевайтесь. – Совсем? – спросил я, поскольку знал, что палец на ноге внизу. – До пояса. Что не понятно? – окончательно выявив мою бестолковость, сказала врачиха. – У меня нога. – Знаю. Общий осмотр. У вас карточка пустая, как будто только что родились. Прослушивая меня, Аматуни строгости не утратила. – Так. Так. Так. – Что? – спросил я, не понимая. – Нормально. Одевайтесь. Я осмелел и решился подбить первый клинышек: – Вы, конечно, ко мне равнодушны, как к этому забору за окном, – начал я. – Но мне вы понравились. Врачиха и медсестра затихли, ожидая, что последует. Я понял, что забежал слишком резко вперёд и спросил спокойнее: – Вы любите кино? – Допустим. Но ведь это отношения к болезни не имеет. – А вы бы не смогли со мной пойти в кино, – будто в омут кидаясь, спросил я. – Говорят, интересный фильм. Она посмотрела на меня, как на человека с приглупью, вроде героя «Женитьбы Бальзаминова»: – Не имею желания. – А в кафе посидеть? – не отставал я. – Товарищ Душкин, у меня очередь, – отрезала она. – А мне отсюда не выйти, – притворился я вовсе придурочным. – Может, проводите меня до выхода? Надо кое-что сказать. – Если вы нашли дорогу сюда, то и обратно найдёте, – сказала резонно Прекрасная Подагра и открыла дверь. – Следующий. Конечно, я обиделся. В своём воображении я уже сидел с Аматуней в зрительном зале кинотеатра «Космос» и даже провожал по ночному городу. А тут… Пришлось рукой махнуть: – Эх, гуляй, милка, с кем попало, всё равно любовь пропала, – сказал я себе и пошёл в пивную. Узнав, что врачиха в кино со мной не пошла, маманя обиделась на неё за меня. У неё была страсть говорить самодельными пословицами. И тут она высказалась по-своему: – У цыгана лошадь заезженная, а у вдовы дочь занеженная. Аматуня-то эта ведь Таньки Сычёвой дочь, значит, и никакая не Аматуни, а так, форс нагоняет. Слышно, в Киров собирается упорхнуть, так зачем ей деревенский инженер. Наверное, напрасно я не приложил усилия, чтобы охмурить эту Инессу Аматуни. Может, маманя бы дольше прожила под наблюдением врача. Стал я замечать, что постарела моя Евдокия Тимофеевна. Проступила около глаз паутина морщин, губы стянуло куриной гузкой. А ещё сказала она как-то: – Ох, ох, Васенька, смерть и под кроватью найдёт. Видно, чувствовала она недомогание. Вскоре после этого осиротел я. «Товарищ, я вахту не в силах стоять» Милая моя ненагляда! Если бы ты знала, как мне было муторно. Сегодня я понял, что песенное признание в любви к морю – это враки. Для меня оказалось море зверем, чудовищем вроде дракона, беспощадным и отвратительным. В общем, убедился я, что не создан для моря и оно, конечно, вовсе не для меня. Где ты, желанная, надёжная и обетованная суша, на которой покойно, тихо и безмятежно? Проснулся я затемно весь в поту. Оказывается, бушует шторм. Он наше судёнышко бьёт, трясёт и бросает. Потолок качается и падает на меня. По полу каюты гуляет самоуправно стул, катается пластиковая бутылка с водой, кружка, книги и ещё что-то. Гитара страдает на стене. Её тоже трясёт и бьёт. Всё, что обитало на стеллаже, теперь мечется по полу. Выдвижные ящики из стола выскочили, будто живые, и дополняют кутерьму. Встречная волна вздымает и бросает судно в пучину, а заодно и меня – мелкую беспомощную щепку. Сердце судорожно замирает, а потом поднимается к горлу, и вдруг стремительно срывается куда-то вниз, чуть ли не в пятки, чтоб вовсе выскочить из меня. Подташнивает, кружит голову. О, господи, когда это кончится? Нельзя ни спать, ни читать, ни писать. Лежу безвольный, бессильный, немощный. Смотреть на меня, конечно, противно: лицо жалкое, бледное, искажённое страданием и презрением к самому себе. А судно-то опять поднимается на вершину водяной горы, чтобы ухнуться в бездну. А потом начинается нудная качка, сопровождающаяся заполошным сердцебиением. Возникает боязнь чего-то ещё более страшного и худшего. Злюсь на себя, на этот шторм. Свет белый не мил. И зачем понесло меня в это самое море? Ему ничего не стоит уничтожить меня, превратить в безвольное амебовидное желе. Зашёл боцман Вова Иванков. Бодрёхонек! Широко, по-хозяйски расставил ноги. Устойчив, неколебим. Зовёт на тайм-кофе, а потом на вахту. Напевает: «От рассвета до заката есть работа у солдата. И, конечно, без вопросов много дела у матросов». Ему шторм нипочём. А мне о еде-питье и о вахте даже думать противно. – Сегодня твоё боевое крещение, – шутит Вова и гогочет. – Надо тебе для устойчивости морскую походочку заиметь. А где продают эту самую походочку? Приобрёл бы с радостью. Хотел встать, меня бросило с койки на стеллаж, а оттуда обратно на койку. Только на полу можно почти спокойно сидеть среди этого развала и бедлама. Сижу. Опять мутит. О, господи, долго это ещё будет продолжаться!? Завидую ребятам, у которых к морю и качке привычка. Глеб советует тяпнуть рюмаху-другую – и немочь-де, как рукой снимет. Вова считает, что надо выйти на воздух. Но я боюсь выбираться на воздух. Там меня вышвырнет за борт, если я даже в каюте не могу держаться на ногах и качаюсь, как Ванька-встанька. Выбрел всё-таки, держась за стены, цепляясь за поручни. А там вздымаются громадные водяные скалы с белыми гребнями. Захлестнёт такой скалой и раздавит. Качка продолжает мучить, выворачивая меня наизнанку. Убрался обратно в каюту. Ноги дрожат. До чего я слаб, беспомощен и противен самому себе. Старый, полудохлый. А Глеб и Вова, искусно передвигаясь по мосткам, притащили мне какого-то рассолу: – Выпей, солёненький, стабилизирует, как для опохмёла. А лучше бы, конечно, аквапита. Так изысканно называли они водку, от слова аква – вода. Пивнул рассола – лучше не стало. Им хорошо, а мне в пору затянуть песню «Раскинулось море широко», в которой матрос признаётся, что «вахту не в силах держать». И вот я не в силах не только держать и стоять, но даже и лежать. Между прочим, где-то я читал, что слова этой песни сочинил человек по фамилии Зубарев. Значит, вятский. Он, наверное, страдал, раз так прочувствованно написал о смертельных мытарствах кочегара. Правда, тот не из-за качки умер, но всё равно, умер ведь. Приходит ко мне слабовольное желание вылезть где-нибудь тайком на берег и дать стрекача в родные места, но, увы, берегов не видать, а душа и тело запроданы немецкому капитализму. Держись, Вася, авось матросом станешь! Часам к одиннадцати дня слегка мне полегчало. Говорят, судно повернуло по ветру. А ветер двадцать метров в секунду. Не ураган, но море уже отозвалось и вздымает волны. Меня утешают: – Качка стала терпимее, скорость увеличилась. Вова говорит – 12 узлов. Что за «узлы» такие, мне пока невдомёк. Буруны с пеной на гребнях стали помельче. Собираю вещички в каюте, укладываю на привычные места. Это успокаивает. Вот и дневничок с твоей фотографией на первой странице. В твоих глазах сочувствие и сострадание. Спасибо тебе, солнышко! Наконец-то море улеглось и посинело. Вышел на волю. Всё на судне покрыто тонким слоем соли от морской волны. Велел боцман Иванков соль смывать и оттирать, чтоб не завелась ржавчина. Она, говорят, быстро гложет, грызёт и съедает металл. Еле двигаюсь, как сонная муха, но стираю резиновой щёткой и обмываю соль, чтоб придать судну если не парадный, то хотя бы приличный вид. Оторвусь от дела, взгляну: сколько глаз достаёт – всё вода-вода, всё волна-волна и не за что больше взору зацепиться. А внизу пучина страшная. Чувствуешь свою малость и одинокость. Нет, вот по курсу справа вижу что-то необычное. – Кит, – кричит Глебушка и бросается за биноклем, а ещё за фотоаппаратом, чтобы сделать снимок своему сынуле. А кит, эдакое обтекаемое чёрное чудище изредка с шумом выкидывает из дыхательного отверстия фонтан брызг. Занятно. Чем не зоопарк?! Раньше я такое видел только в кино да на картинках. Успел Глеб, ухватил чуду-юду рыбу-кита. Снял. – Обрадуется малыш, – удовлетворённо говорит он и показывает мне изображение. Здорово. Надо бы и мне такой фотоаппарат купить, чтобы снять для тебя кита. А ещё мы видели стаю дельфинов. Они долго сопровождали наше судно, выпрыгивая из воды. Резвятся, как дети. Совсем неглубоко плывут в воде. Видны их округлые спинки. Глеб и дельфинов снял. Будет что показать сынуле. Слава богу, оживаю. Ты уж прости, Майечка, за то, что описал свою беспомощность и слабость, что оказался таким неприспособленным к морской стихии. И перед ребятами из команды мне стыдно. Один я такой слабак оказался. Вроде сочувствуют, жалеют, но нет-нет да и царапнут: – Ну как, морской волк, прошёл испытание? Им хоть бы хны. Походя спорят, какая качка лучше – бортовая или килевая, а меня от любой мутит, так что уши затыкаю, чтоб не слышать об этих «удовольствиях». Кроме меня, пострадал от шторма наш кок Олег Слаутин. Во время качки слетели у него сковородки с электроплиты «Электролюкс». Попросил нас сделать «огорожу» из нержавейки. Пришлось разбирать плиту и тащить в токарку, где просверлили дырки и приспособили скобы, эдакие барьеры. Теперь не полетят по камбузу наши блинчики, чебуреки, бифштексы и стейки. Олег доволен: – Хорошо замадрючили (какое-то вновь изобретённое слово. Я даже не слыхивал). В знак благодарности пообещал нам «Котовский» необыкновенное, только что придуманное блюдо: кусман мяса в овощном изобилии, который он назвал Островом сокровищ. Кинул анекдот: Спрашивают моряка: «Вы плавали и вам было не страшно?» – Один раз. Тогда везли мы десять тысяч говорящих кукол. Когда начался шторм и корабль накренился, все десять тысяч кукол закричали: «Мама!» И я обложился. Анекдот рассказан неспроста. В мой огород камень залетел. Но тут же Олег утешил, сказав, что есть такое племя полинезийцев, которое всю жизнь живёт в лодках на воде. – Так у них морской болезни нет, а на суше они долго находиться не могут. Надо, чтоб качало. Это им нравится. По вечерам да и днём в свободные от вахты часы ребята смотрят по телику передачи из стран, по которым идём, но без знания языка только смутно догадываешься из-за чего ругаются, по какому поводу смеются всякие рожи. Куда понятнее футбол, тут не так раздражает незнание языка. Смотрели же люди немое кино и радовались. А мы уподобляемся нашим пращурам. Можно отвести душу, зафугасив сериал. Благо дисков у нас навалом: дембеля оставили да ещё наменяли у братьев-славян и сами подзапаслись. Старые опять обменяем на кораблях с русскими экипажами на свежатинку. Да какая свежатина, если полугодьями кочуют парни по морскому периметру Европы. Меняем-то кота в мешке тоже на кота и тоже в мешке. А в занудливом телесериале герои начинают глупеть заодно с режиссёром, который из последних сил тянет бодягу, чтоб побольше получить. Нам уже всё ясно, а он делает вид, что удивлён и даже ошарашен. Я пристрастился к дневнику и продолжаю крутить свой «сериал», конечно, только для тебя, моя Майечка. Грехопадение Милая моя Майечка! Стыдно живописать своё падение. Но поскольку я дал себе слово рассказывать всю откровенную грубую, пусть и стыдную правду, то вот она. В общем, из ошибок соткано всё моё существование. Одним из самых горьких дней в моей белокурьинской жизни стало 13 ноября. Подслеповато, зябко, туманно. Надоело сидеть сиротой в одиночестве и сумерничать перед телевизором. Взял бутылёк и подался я, разжалованный инженер, к разжалованному агроному другу Серёге. У него тепло, уютно и немудрую закусь Тома Томилина сварганит. Как водится, засиделся у них, потому что у Серёги тоже оказался припас да и разговор-то шёл то возвышенный – о бардах, то возмущённый – об артистических аристократических скандальных свадьбах. Когда двинул обратно домой, была ночь, но откуда-то взялась кругленькая весёленькая луна. Она-то и засвидетельствовала, что мой тракторок, доставшийся мне после разгрома нашего совхоза, кто-то уволок, а кто, луна помалкивала: догадайся сам. Судя по следам, был это трайлер, а может, лесовоз. Во всяком случае моего пахаря около дома не оказалось. Дурак я, конечно, не удосужился сколотить дощатый сарай-гаражик. Достучался до вездесущей соседки Вассы Митрофановны. А она слыхом не слыхивала, видом не видывала, как и кто трактор спёр. В общем, пропал мой любимый «Белорус», моя гордость и мой кормилец. В милицию бежать опасно – язык заплетается, кто с пьяным будет разговаривать, да и заявление мне не написать. Всё знают и обо всём наслышаны бомжи, которые обитают в хибаре у артиста Артура Мурашова. Был этот Артур когда-то гордостью Белой Курьи, потому что обладал красивым и сильным голосом. Победил на областном конкурсе певцов «Вятские зори», брали его даже в какое-то ленинградское варьете, где он не удержался и скатился в кировский ресторан. Там тоже на славе ходил. Мы как-то с Серёгой, попав на областное совещание, специально заграфились в ресторан «Россия», чтоб послушать Мурашова. Красивый, с иголочки одетый, заливался он, довольный собой и своим голосом. Не всякий из ресторанных певцов может устоять перед пьяными соблазнами, шумным почитанием. Артур не устоял: и славы лишился, и голос у него подсел, стал хриплым. И оказался он в родимой Белой Курье, где попытался возродиться как певец в кафе, да какой там прибыток?! А питьё окончательно надломило его. Оставшись без жены и ребёнка ещё в Кирове, поселился Артур в отцовском доме. О былом славном времени напоминала висевшая над кроватью чёрная шляпа, которую якобы подарил Артуру сам артист Михаил Боярский. И, выходя в город, он надевал этот головной убор, придававший ему таинственность и напоминавший о причастности к искусству. Постепенно дом Артура Мурашова превратился в бомжатник, куда стекались к вечеру бездомные люди. Денег за ночлег он не брал, но каждый должен был явиться не с пустыми руками. Артур отгородил старой плетёной ширмой своё ложе. Сидел он, облысевший, обрюзгший, в продавленном кресле и выкрикивал свои командные сентенции и слоганы: – Надо, братья, поднажать, поживей соображать, что не выпито сегодня, завтра может вздорожать! Всё на свете дорожает, когда народ не возражает. Меня ужасно раздражает, когда народ не возражает. Ну что, четушку пьём, рубаху рвём, характер кажем?! Валили в дом к Артуру любители остаканиться, тащили разливное, аптечные флаконы-паровозики с боярышником, валерьянкой, пустырником, собранные в контейнерах объедки. Первобытный нищий коммунизм царил тут. Артур причислял себя к лику актёров и постоянно напоминал об этом, утверждая, что испытывает стремление к сманиванию чужих жён и бредовую склонность к взятию денег без отдачи. И что это у актёров замечал писатель Аркадий Аверченко. Когда гас свет, Артур ещё долго рассказывал в темноте о своих фантастических победах над женщинами. И умолкал на полуслове, засыпая. Дом, даже деревенский деревянный требует ухода. Прежде всего его, конечно, надо отоплять. Артур нашёл самый примитивный и лёгкий способ добывания топлива. Сам он и его постояльцы опиливали ножовкой или поперечной пилой сутунки, венцы клети, сеней, чтобы без лишних хлопот добыть дрова. Теперь сеней не было, входная дверь вела сразу с улицы в дом. Не хватало у Артура времени и желания задуматься над тем, что жить, опиливая своё жилище, проедая всё, что родители нажили, дело провальное, ведущее в тупик. Заговорил я как-то с ним об этом, но Артур не понял меня. – Ты чё, Вась, вся страна теперь так живёт, – резонно оборвал Артур мои благоразумные речи. – Клети на ползимы хватает, а там, может, и конец жизни придёт. Зачем суетиться? Обитатели бомжарни ленились ходить ночью во двор по малой нужде. Для общего пользования стоял благоухающий мочой стиральный цинковый бак, который от струй то и дело колоколом гремел на весь дом. Женщины такого же пошиба, что и бомжи, не обращали внимания на шум. Им самим приходилось пользоваться услугами этого бака. Тут звук струй был другой, более музыкальный и застенчивый. – Закрой сифон и поддувало, – орал из-за ширмы Артур. Наутро содержимое бака с шиком выплёскивалось прямо с крыльца и появлялась жёлтая ледяная горка, которая в течение зимы вырастала в устрашающий айсберг. Кормилицей бомжей была свалка, с которой они питались, одевались и даже добывали товар, который можно было продать на базаре. Курево, правда, приходилось мастерить из чинарей, которые сушили, шелушили и в случае большой нужды делали самокрутки. Вполне надёжное халявное житьё получалось. – Вон в секонд-хенде за килограмм штанов сотник сдерут, а здесь бесплатно, – говорили непривередливые бродяги. Конечно, Артур занимал почётную широкую кровать, заправленную неизвестно когда стираным посеревшим постельным бельём. На стене висела широкополая знаменитая чёрная шляпа. Постояльцы гнездились на кинутых на пол соломенных тюфяках, спали, закутавшись в свою одежду. Ночью раздавался многоголосый храп со свистом и стонами. Стоял в доме затхлый запах беды и нищеты, людей, обидевшихся на жизнь и плюнувших на себя. Бывал я в этом доме. Принимали там с радостью. Когда замечали в твоих руках бутылёк. Радость удваивалась, если ёмкости оказывалось две. И тогда ты становился дорогим, почётным гостем. Той ночью я бежал со своим горем к Серёге с Томой, но у них уже был погашен свет, а в Артуровой бомжарне окна призывно светились и, конечно, я с двумя бутылками водки был принят на «ура». Попал я в самый разгар бомжовского тщеславия. Вынимали они из полиэтиленовых мешков свою дневную добычу: съестной дрязг и какие-то пузырьки, чашки, тряпки. Благостный старичок Федотыч по-детски хвалился находками, выброшенными в баки: перочинный ножик без одного лезвия, гнутая мельхиоровая ложка, красивая фарфоровая чашечка с отбитой дужкой. Он был счастлив. Для него день выдался удачным. Очкастый лохматый мужик Яков Князев по кличке Философ, выставляя аптечные «паровозики» с настойкой шиповника, возмущался, что нигде не смог сбыть три пачки собраний сочинений классиков марксизма. – Да, на марксизме теперь не наживёшься, – откликнулся Артур. Узнал я Борю Буркина – бывшего спортсмена, могучего детину с курносым бульдожьим обличьем. Он ещё недавно был, по его словам, дворецким у олигарха и сносно жил в дворницкой. Раз в неделю хозяин звонил, заказывал баньку по-белому, берёзовых дровец под шашлычок. Оговаривался: «Девок везу, так что исчезни». Олигарх когда-то был тоже спортсменом, но не таким одарённым, как Буркин. Боря был известный в Курье лыжник, футболист, боксёр, в общем, разрядник чуть ли не по всем видам спорта. Один гость олигарха не узнал в задержавшемся на даче истопнике чемпиона по лыжам и начал обзывать его Квазимодой и вообще подонком. Он не знал, что Боря был ещё и боксёром. А боксёры – народ самолюбивый, и от удара Буркина гость оказался под столом. Шофёры, конечно, измолотили его, а олигарх выгнал из дворецких, и оказался Боря на постое у Артура. Бомж по кличке Прокурор, когда-то работавший секретарём районного суда, выкладывал на стол свою долю объедков и нудно жаловался, что раньше пред ним трепетали, а теперь даже не узнают, потому что теперь он для них «хуже обгорелой спички». – Да теперь мы и нашим, и вашим за копейку спляшем, – невпопад вклинился оптимистичный старичок Федотыч и вдруг изрёк про меня, – а у тебя поперёк лба написано, что ты интеллигент. Но ты простецкий,а не ушлый. Вот и провидец появился в Курье. Яша Князев даже в звании был повышен. У нас в совхозе он работал просто скотником, а теперь за любовь к рассуждениям был произведён в философы. – Я предлагаю, – поднял Философ закопчённую алюминиевую кружку, – выпить за валенки. – Может, лучше за сапоги? – предложил Артур, выходя из-за ширмы со своим персональным фужером. Фужер был напоминанием о красивой жизни. – Что-то ты, Философ, в тостах не секёшь. – Я в том смысле, что все мы в России валенки простодырые. Это не обутки, а характер. – Да вы что, мужики, разговоры разговариваете,– вмешался Боря Буркин. – Есть ведь простой тост: за тя, за мя. Я пить здоров, мой нос багров. Больше он тостов не знал. Страждущий спора и потасовки Буркин перекинулся на меня: – А ты чё с дохлой рожей пришёл? Где тост? – Трактор спёрли у меня. – Ну да, это причина, – подтвердил Боря и поманил меня пальцем, согнутым в крючок. – Шваркнем. – Эх, пить так пить, – сказал котёнок, когда несли его топить, –бесшабашно согласился я. Меня интересовало, не знает ли кто из бомжей о судьбе моего «Белоруса», однако пока никто ничего не знал, потому что трактор был украден только что и слухи ещё не просочились в Курью. Выпили и за «валенки», и за тя – за мя. – Ну я катапультируюсь, – крикнул Артур, призывая к тишине. – Прояснится, – подпел умудрённо Философ Яша Князев. – Бог велит пополам делить, – сказал Прокурор и подвинул мне бутерброд с залежалым сгорбившимся сыром. – До весны ещё далеко, Вась, а к весне найдём твой двигатель внутреннего сгорания, если ты сам не сгоришь, – и обнажил в хохоте почерневший щербатый рот. Ему было весело, а я горевал: горбатый жребий выпал мне. Без трактора я никто и ничто. Лопатой много не закалымишь, а с трактором всегда был зван. С верблюжьим безразличием жевал я чёрствые объедки. Жизнь казалась пустой и ненужной. Людей, среди которых я оказался, уже не смущало, а только злило, что их все сторонятся, брезгуя их видом, провонявшей одеждой, немытыми сальными рожами, вороватыми ухватками. Застрял я у Артура капитально, потому что не знал, что мне теперь делать. Выпивка была всегда. Я, раздобрившись и поняв, что теперь эта вещь мне ни к чему, притащил Артуру из дома синтезатор, и он теперь заполнял бомжарню звуками музыки, иногда пробовал петь, и пока не требовал с меня бутылочного взноса. Я потерял счёт дням, потому что они слились в единое пьяное времяпровождение с отключениями на сон. А потом опять продолжался загул. Однажды Прокурор принёс весть, что вероятнее всего утащил мой трактор Колька Клин, поскольку злился на меня за то, что я дёшево беру за пахоту. И ещё одно обстоятельство Прокурора наводило на такое подозрение: стоял под навесом у Кольки огромный живой бык, которого, определённо, он выменял на трактор. По стоимости, наверное, были бык и трактор равноценными. Однако это были прокурорские догадки. Было ещё одно осложняющее ситуацию обстоятельство: быка на мясо приобрёл Клин на пару с двоюродным братом – начальником райотдела милиции Семёном Семёновичем Мартемьяновым. Как идти с жалобой на Кольку Клина в милицию, если тот в родстве с самим майором Семёном Семёновичем Мартемьяновым?! Я заглядывал в тусклое артурово зеркало, видел свою испитую мятую рожу и приходило осознание, что никуда я не пойду, хотя без трактора «Беларусь» жить мне будет лихо. И выходит, пропадай моя телега, все четыре колеса. – Это не дом, а степь с крышей, – ругал свою хибару Артур. К утру в ней выстывало и было видно пар при дыхании. Бомжи спорили, чья очередь пилить клеть. На сей раз выпадало пилить, колоть тюльки и топить печь мне, хотя у меня был свой нетопленный дом, своя печь, но поскольку застрял я у Артура и пользовался его теплом, то пришлось взяться за тупую щербатую пилу мне. Это был, конечно, египетский рабский труд. Говорят, беда в одиночку не ходит. Отыскал меня в артуровом свинюшнике, когда колол я поленья, Серёга Цылёв. Он встряхнул меня с омерзением, содрал облезлую телогрейку и натянул на меня мою куртку, нахлобучил трёпаный кроличий малахай, который кто-то подсунул вместо моей нерповой шапочки. Оттащив меня подальше от загаженного крыльца, Серёга сердито сказал: – Анатолий Семёнович умер, а ты… Послезавтра похороны. Оркестр ты ему обещал. Надо же, директор нашего совхоза, где я инженерил, умер. – Помянем, – сказал я с готовностью. – Никаких «помянем», ты и так, дурило, напоминался. Трактор потерял. Ищи оркестр. Обещал ведь ты с оркестром его проводить. Когда умру, наверное, вспомнят, что прошёл я огонь, воду, но до медных труб не добрался. На гитаре играл, до барабана дотянулся, когда в духовом оркестре числился ударником. Серёга понимал, что я утратил волю и решимость и что мне одному ничего не сделать, потащил меня в мой дом, затопил печь, а потом, усадив в кресло, приказал: – Вспоминай, кто на чём играет? Я тупо рылся в памяти: – Федя Рякин – труба, Дима Зеленцов – кларнет, я – барабан. Без Серёги мне бы, конечно, ничего не сделать, а он и оркестрантов помог вспомнить и пошёл со мной в бывший ДК, названный каким-то центром, где удалось найти барабан, трубу и кларнет. Долго обзванивали парней, давно забывших о своём увлечении молодых лет. Конечно, всех спас баянист Лёня Зворыгин, преподававший баян в детской музыкальной школе. Духовики отнекивались. Забыли-де, как играют, но я, уже придя в себя, вовсю жал на их совесть. Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=64004957&lfrom=688855901) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.