Кот мурлычет... бел и сер, Он понятливый... Жил да был эсэсэсэр - Травы мятные. Травы мятные, еще Мать-и-мачеха, Реки с сигом и лещём - Математика! Уравнения, иксы, Синус-косинус... Возле стада волчья сыть... Парни с косами... Счастье ушлое лови - Девки с волосом Распевали о любви Сладким голосом... А весеннею пор

Постмодерн и его интерпретации

-
Автор:
Тип:Книга
Цена:490.00 руб.
Язык: Русский
Просмотры: 222
Скачать ознакомительный фрагмент
КУПИТЬ И СКАЧАТЬ ЗА: 490.00 руб. ЧТО КАЧАТЬ и КАК ЧИТАТЬ
Постмодерн и его интерпретации Владимир Волков Исследование посвящено постмодерну как эпохе, в которой мы сейчас живем, – связанной с модерном, вырастающей из него, но имеющей свои особенности, специфику, своеобразие, – эпохе «текучего модерна», «неорганизованного капитализма», «постиндустриального общества», «общества потребления». Издание рассчитано на философов, культурологов, социологов, политологов, преподавателей вузов, аспирантов, студентов и всех тех, кто интересуется проблемами постмодерна. Постмодерн и его интерпретации Владимир Волков Выражаю благодарность и признательность моей семье и Postmodern Community Foundation, благодаря которым книга смогла выйти в свет. Рецензенты: Руслан Лошаков, доктор философских наук, научный сотрудник университета Упсалы (Швеция) Людмила Комуцци, доктор филологических наук, профессор Саратовского национального исследовательского государственного университета Корректор Татьяна Говоркова Дизайнер обложки Артём Волков Вёрстка Артём Волков Книга издана при поддержке Postmodern Media Group и Postmodern Community Foundation (Великобритания) Дизайнер обложки Наталия Волкова © Владимир Волков, 2017 © Артём Волков, дизайн обложки, 2017 © Наталия Волкова, дизайн обложки, 2017 ISBN 978-5-4490-0234-1 Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero Введение Так что же с нами происходит? А ведь с нами действительно что-то происходит, причем стремительно и неотвратимо. Вчера мы жили в одном мире, а сегодня – уже совсем в другом: непонятном, неопределенном, незнакомом и чужом. Рушится привычное, стабильное, традиционное; неожиданно, стихийно, спонтанно возникает иное, другое, неведомое, неизвестное. Мы идем туда, где никто до нас не был; в этом пространстве нет дорог и даже тропинок, приходится продираться сквозь дебри. Проблема перехода от модерна к постмодерну – одна из наиболее актуальных в философии, культурологии, социологии, политологии, этике, эстетике конца ХХ – начала ХХI века. Современные исследователи часто трактуют постмодерн как нечто локальное, периферийное, имеющее отношение только к эстетике и художественной культуре. Однако на самом деле постмодерн – это эпоха, в которой мы уже живем, существуем, действуем, хотя, быть может, и не подозреваем еще об этом, а сам термин «постмодерн» – это не столько понятие, сколько метафора, с помощью которой исследователи пытаются говорить о новой эпохе. Тема постмодерна чрезвычайно трудна. Иногда создается впечатление, что «плавающее» означающее «постмодерн», не имея четкого смысла, не связано с чем-то реальным. Тем не менее можно описать определенный набор культурных событий, имеющих отношение к этой реальности, и рассмотреть условия, которые к ним приводят. За последние несколько десятилетий природа западных обществ разительно изменилась. Эти изменения обычно описываются с помощью таких концепций, как информационное, потребительское, постиндустриальное, постфордистское общество, общество спектакля. Социологи, культурологи, философы определяют мир постмодерна, используя понятия: поздний, неорганизованный, гибкий капитализм, консьюмеризм, гиперреальность, симулякризация, коммуникация, компьютеризация и др. Если в эпоху модерна человек пытался оставить след в культуре, стать выдающимся, великим, значительным, то человек постмодерна стремится стать успешным. Успешность ассоциируется с обладанием, эффективностью, полезностью. Фроммовская альтернатива «иметь или быть» решается в пользу «иметь». Усиливается тенденция к релятивизации и поливалентности ценностей, деидеологизации и деполитизации, формируется мультикультурализм. Если раньше ценности общества вырабатывались медленно, на протяжении жизни многих поколений людей, то сейчас они становятся подвижными, поскольку создаются теми, кто заинтересован в их распространении, кто ожидает от них политических и материальных выгод и платит за будущие дивиденды. Многими исследователями отмечается нечеткость традиционных различий между высокой и массовой культурой и, как следствие, склонность к фрагментации и мозаичности. Подобная фрагментация выявлена в теоретических исследованиях языка, времени, человеческой субъективности и общества. Обозреватели анализируют фрагментацию политических структур и появление политических инициатив, проявляющих себя в борьбе за тело, гендер, сексуальность, этничность, расу, мир и окружающую среду. И на местном, и на глобальном уровне эти новые дискурсы вытесняют из традиционной марксистской теории концепцию классового конфликта. Становится ясно, что множественность автономных дискурсов и дисперсных властных отношений не может быть унифицирована «метанарративами» (Жан-Франсуа Лиотар). Философская, социологическая и культурологическая критика великих теорий прошлого, «метаповествований» эпохи модерна ужесточается. Скепсис в отношении того, что Разум и технологические инновации могут гарантировать Прогресс, Просвещение и Свободу, ведет к освобождению от универсальных принципов, теорий и поиска одной Истины, к признанию реальности различий и разнородности, различных культурных логик, что требует совершенно новых философских и социальных теорий. Концепт постмодерна имеет множество коннотаций, смысловых оттенков, граней, нюансов. Его можно трактовать как отторжение, отрицание старого, отжившего, уходящего в прошлое. В эпоху постмодерна происходит отказ от центральных и сущностных категорий классической философии – объективной реальности, целостности, самоосновности, детерминизма, центрированности, трансцендентального, социального, идеологии, политики, государства, нации, семьи. Постмодерн – это и отбрасывание модернистской модели мира, образа личности, прежней стратегии жизни, уход в ризоматическое, номадическое существование с его неопределенностью и непредопределенностью как нормой жизни. Однако отказ от прошлого и стремление к новому были характерны и для модерна, и в этом постмодерн не оригинален. В сфере онтологии и гносеологии постмодернизм проявляет себя как отказ от интерпретации мира с позиций объект-субъектной парадигмы, от просвещенческой трактовки знания, разума и истины. Визуализация культуры приводит к тому, что мир превращается в совокупность образов, за которыми ничего не стоит, поскольку они представляют только самих себя. В науке «измена» Просвещению доминирует в виде тенденции к мультипарадигмальности, к теоретическому плюрализму, закрепившей лозунг методологического анархизма «можно все, все годится» (anything goes) (Пол Фейерабенд)[1 - Фейерабенд выступил против всяких универсальных методологических правил, норм, стандартов, против всех попыток сформулировать некое общее понятие научной рациональности. «Тому, кто посмотрит на богатый материал, доставленный историей, – пишет он, – и кто не стремится улучшать ее в угоду своим инстинктам и в силу своего стремления к интеллектуальной уверенности в форме ясности, точности, „объективности“ или „истинности“, станет ясно, что существует лишь один принцип, который можно защищать при всех обстоятельствах и на всех этапах развития человечества. Это принцип – все дозволено». (Фейерабенд П. Избранные труды по методологии науки. М., 1986. С. 158—159).]. Принцип кумулятивизма научного знания замещается принципом пролиферации – безграничного умножения теорий, нередуцируемых одна к другой. Представление о принципиальной несоизмеримости теорий релятивизирует научную истину. Углубляется отход от «идолов» Свободы и Прогресса, возникает неуверенность в том, что «новое» обесценивает «старое», растет сомнение в том, что научно-технический прогресс есть безусловное благо, освобождающее человека от нужды, угнетения и предрассудков. Мышление отказывается от «логоцентризма», ослабевает тенденция к обобщению. Одной из характерных особенностей постмодернизма является то, что сама постмодернистская парадигма выступает разрушительницей любых парадигм, ибо в основе ее лежит осознание множественности, локальности и темпоральности действительности, лишенной какого-либо субстанциального основания. Истинам относительно «человека», «сознания», «разума», «цивилизации», «прогресса», «личности», «морали» предъявлено обвинение в интеллектуальной и нравственной несостоятельности. Повсюду в интеллектуальной среде воцаряется пафос разрушения общепринятых установлений, развенчания притязаний, подрыва верований, разоблачения видимостей, отказа от сущностей и субстанций[2 - Тем не менее, считает Петер Слотердайк, «на современных теориях и теориях современности все еще лежит длинная тень субстанциального мышления, которое не испытывает особого интереса к акцидентальному. Презрение к несубстанциальному и по сей день определяет тематику академической философии, в которой продолжает давать знать о себе древнейшая инерция» (Слотердайк П. Сферы. Плюральная сферология. Т. 3. Пена. СПб., 2010. С. 31).]. В сфере антропологии переход к постмодерну связан с отказом от модели разумного, самоосновного, автономного человека, свободного в рамках выбора разумной необходимости. Выясняется, что никакой изначальной природы, сущности, нормы человека нет; человек – продукт подчинения/сопротивления экономическим, социальным, политическим, идеологическим, культурным практикам, формам «нормализации» (Мишель Фуко). Он не столько результат, сколько процесс, становление, движение. Неотъемлемыми характеристиками перехода к постмодерну становятся: рост личной свободы в неразрывной взаимосвязи с ростом неопределенности и незащищенности; неукорененность, неспособность контролировать внешние обстоятельства, прогнозировать будущее; отсутствие глобальных смысложизненных целей как у человека, так и у человечества; превалирование краткосрочных и среднесрочных планов над долговременными; разрушение аутентичности и идентичности личности, выбор в качестве стиля жизни ускользающего бытия, существования «здесь и сейчас». Постмодернизм кардинально переосмысливает социальную сферу: общество рассматривается как фрагментарное, мозаичное, неупорядоченное образование; представление о детерминированности и направленности социального развития сменяется представлениями о его неопределенности и многовариантности; иерархическая центр-периферическая модель мира – представлениями о радикальном многообразии и равноценности всех способов жизни. Отказ от классических форм социального выражает себя в виде симуляции, глобализации, разгосударствления, детерриториализации, диффузии разграничений. Фрагментация модернистской картины мира приводит к дестабилизации социального порядка, к уничтожению социального. Вместо социальных групп, классов, наций возникает масса – аналог «черной дыры» (Жан Бодрийяр)[3 - «Массы… функционируют скорее как гигантская черная дыра, безжалостно отклоняющая, изгибающая и искривляющая все потоки энергии и световые излучения, которые с ней сближаются. Как имплозивная сфера ускоряющегося пространственного искривления, где все измерения вгибаются внутрь самих себя и свертываются в ничто, оставляя позади себя такое место, где может происходить только поглощение» (Бодрийяр Ж. В тени молчаливого большинства, или Конец социального. Екатеринбург. 2000. С. 14).]. Распространяются цинизм, скептицизм, нигилизм, иронизм, «легкое» отношение к жизни в их различных ипостасях. В сфере политики и идеологии переход к постмодерну характеризуется разочарованием масс в политике и распространением доктрины «конца идеологий». Однако идеологии продолжают существовать, хотя и в измененной форме. Укрепляет свое влияние фундаментализм, проявляет себя, иногда в крайне агрессивных формах, традиционализм. Альтернативой модернистским политическим доктринам и партийным организациям становятся антивоенное, правозащитное и экологическое движения, течения, отстаивающие интересы этнических, культурных, сексуальных меньшинств[4 - Л. Г. Ионин справедливо замечает, что «формирование меньшинств есть следствие побуждаемого идеологией модерна и постмодерна процесса индивидуализации. Меньшинство – это не те, кого меньше, чем других, а те, чье поведение (или внешний облик, или способ одеваться, или сексуальная ориентация, или этническая идентификация и т.д.) отличается от нормального, как бы мы ни определяли понятие нормы» (Ионин Л. Г. Восстание меньшинств. М., 2013. С. 68).], локальных общин и т. д. Электорат как однородная масса, распределяющаяся на большинство и меньшинство вдоль оси «правые – левые», замещается конгломератом меньшинств, для которых главным в политической борьбе становится право на альтернативный образ жизни. Исчезает рациональная, единая для всего общества идеология («метанарративы»), остаются лишь локальные «мини-концепции». В области этики и эстетики мы наблюдаем освобождение от нормативно-ценностного, эстетизацию этики, движение к эклектике и симуляции. Главной формой существования постмодернистской культуры становится эстетическая форма. Эмоциональные и эстетические ориентации приобретают большее значение, чем рациональные. Происходит переход к плюралистической модели образа жизни, связанного с выбором различных моделей существования: фланера, туриста, бродяги, игрока. Становится популярной разработка «эстетик существования». В сфере искусства закрепляется практика инсталляций, хеппенингов, коллажей, которые оцениваются с точки зрения бренности бытия и интерпретации различных художественных традиций. «Одной из ключевых характеристик, которая объединяет различные постмодернистские движения в искусстве, является то, что они имплозивны и разнородны. Это говорит о том, что они связаны с отказом, взрывом, рассредоточением, деконструкцией, подрывом, пародированием условно определенных границ между высоким и низким искусством, реальностью и выдумкой, художником и зрителем. Эти имплозивные тенденции представляют собой реакцию против форм модернистского пуризма, стремящегося к унификации, в которой чистота эстетических стилей определяется в соответствии со строгим набором правил жанра. Распад четко определенных границ означает, что постмодернистские культурные формы, как правило, эклектичны; они объединяют множество различных форм часто игривыми и ироничными способами»[5 - Best S., Kellner D. The Postmodern Turn. Ch. 4.: Postmodernism in the Arts: Pastiche, Implosion, and the Popular // URL: http://pages.gseis.ucla.edu/faculty/kellner/essays/postmodernturnch4.pdf]. По мнению Зигмунта Баумана, постмодернизм стал возможен потому, что Свобода и Прогресс перестали быть проблемой. Все то, что в модерне было достигнуто только в особых сферах, постмодерн осуществил вплоть до повседневности. Рационализация общества и эмансипация индивида состоялись, хотя результаты этих процессов неожиданны и болезненны для сознания, поглощенного модернистской идеологией: процесс реализации ценностей оказался процессом отчуждения и овеществления. В отрегулированном, автоматизированном обществе массового потребления и массовой демократии можно быть скептиком и нигилистом в отношении Свободы и Прогресса, но нет нужды быть деятельным и целеустремленным, потому что из идеологии, ориентирующей мышление на осознанный выбор целей и способов действий, свобода и прогресс превратились в элементы коллективного бессознательного, в интеллектуальные привычки и поведенческие автоматизмы. Из сферы общественного устройства свобода и прогресс перекочевали в сферу повседневности, обустройства быта. Мотивы свободы и прогресса больше не определяют выбор политического и экономического курса, но зато определяют выбор одежды, еды или косметики. Как замечает Бауман, «ощущение свободы – это фактически вовсе не свобода. Люди могут быть довольны своей участью даже при том, что эта участь далека от того, чтобы быть „объективно“ удовлетворительной; живя в рабстве, люди чувствуют себя свободными и поэтому не ощущают никаких побуждений освободиться, таким образом, отказываясь от возможности стать истинно свободными или лишаясь ее»[6 - Бауман З. Текучая современность. СПб., 2008. С. 24.]. В обществе всеобщей коммуникации и множественности культур встреча с другими мирами и формами жизни происходит постоянно, иные возможности существования реализуются на наших глазах. Жить в этом многообразном мире означает иметь опыт свободы, ощущать его как непрекращающееся «колебание между причастностью и потерянностью» (Дж. Ваттимо). Но в том и заключена проблематичность свободы, что мы сами еще недостаточно хорошо знаем, как себе ее представлять. В нас еще коренится тоска по замкнутым горизонтам, угрожающим и обнадеживающим одновременно, поэтому требуется усилие, чтобы помыслить колебание как свободу. Глава 1. Постмодерн и его характеристики: точки зрения, позиции, подходы и концепции §1. Модерн и постмодерн: определение концептуальных каркасов «Если „твердая“ современность постулировала вечную продолжительность как главный мотив и принцип действия, то в эпоху „текучей“ современности вечная продолжительность не выполняет никакой функции. „Короткий срок“ заменил „продолжительный срок“ и сделал мгновенность своим высшим идеалом. Возводя время в разряд бесконечно вместительной емкости, текучая современность растворяет – порочит и обесценивает – его продолжительность» (Зигмунт Бауман. Текучая современность. СПб., 2008) Постмодерн как метафора и концепт Чтобы охватить и освоить новое, нельзя довольствоваться старым. Новое вынуждает вырабатывать и новые подходы в понимании, мышлении, объяснении. Ульрих Бек, известный тем, что ввел в научный оборот такие понятия, как «общество риска», «вторая модернизация», «рефлексивная модернизация», отмечает: «Настоятельнее, чем когда-либо прежде, мы нуждаемся в понятийном аппарате, который – без ложно понятого обращения к вечно старому новому, исполненный печали прощания и не утративший хорошего отношения к нетленным сокровищницам традиции – позволит заново осмыслить надвигающиеся на нас новые явления и научиться жить и работать с ними. Идти по следу новых понятий, которые уже сегодня возникают в процессе распада старых, – нелегкое занятие»[7 - Бек У. Общество риска. На пути к другому модерну. М.: 2000. С. 6.]. При изучении человеческих действий и отношений трудно строго определить термины, которыми мы оперируем. Процесс выработки строгой дефиниции, терминологической четкости и определенности проходит долгий путь от метафорической размытости к концептуальной фиксированности и, далее, к понятийной строгости. Термин «постмодерн» находится в той же ситуации, которая типична для понятий «человек», «сознание», «общество», «культура», «история», «политика», «наука», «искусство», «язык». Каждое из стоящих за этими словами явлений можно определить по-разному. Поэтому любая дефиниция постмодерна будет до определенной степени произвольной. Можно попытаться приспособить определение постмодерна к фактическому использованию данного слова в повседневном языке. Но и в этом случае предложенная дефиниция будет охватывать слишком много или слишком мало. В философии метафоры[8 - Метафора – перенос (греч.), от метафере: переносить в другую область.] используются давно, их употребление – это следствие осознания невозможности полной формализации философского знания. Философия не может оперировать только точными понятиями, семантическая емкость строгих дефиниций оказывается недостаточной для выражения философских смыслов. Однако точность и метафоричность языка философии не противоречат представлениям о его рациональности. Понимание философских текстов не может быть сведено к знанию специальной терминологии. Любое понимание всегда имеет ценностные координаты и связано с особенностями переживания окружающей нас действительности. Отсутствие четко определенных границ используемых понятий вытекает не столько из логической беспомощности, сколько из самой природы исследуемой реальности. Как утверждает Ричард Рорти, именно образы, а не суждения, именно метафоры, а не утверждения, определяют большую часть наших философских убеждений[9 - Рорти Р. Философия и зеркало природы / Пер. с нем. Новосибирск: НГУ, 1997. С. 9.]. «Старые метафоры постоянно мертвеют в буквальности, а затем служат платформой и фоном для новых метафор. Такая аналогия позволяет нам мыслить „наш язык“, то есть науку и культуру Европы XX века, как нечто сформировавшееся, как результат множества чистых случайностей. Наш язык и наша культура являются в той же степени случайностью, в какой является возникновение, например, орхидей или антропоидов в результате тысяч небольших мутаций (и вымирания миллионов других созданий). Чтобы принять эту аналогию, нам… нужно рассматривать научные революции как „метафорические переописания“ природы, а не как постижения внутренней сущности природы (nature of nature). Далее, нам следует сопротивляться искушению думать, что переописания действительности, предложенные современной физикой и биологией, каким-то образом ближе к „самим вещам“, менее „зависимы от сознания“, чем переописания истории современной критикой культуры. Нам нужно признать, что констелляции каузальных сил, вызвавшие разговор о ДНК или о Вселенском взрыве, и каузальные силы, вызвавшие разговор о „секуляризации“ или о „позднем капитализме“, являются однородными»[10 - Рорти Р. Случайность, ирония и солидарность. М., 1996. С. 38—39.]. Анализируя различные подходы к метафоре, Рорти отмечает, что платоник и позитивист в этом вопросе – редукционисты. Они считают, что метафора является излишней парафразой, бесполезной для единственно серьезного предназначения языка – репрезентации реальности. У романтика, наоборот, экспансионистский взгляд – он мыслит метафору странной, мистической, чудесной, относит ее к таинственной способности «воображения», которая находится в глубине души. Если для платоников и позитивистов неуместной представляется метафора, то для романтиков неуместным представляется буквальное. Ибо платоники считают задачей языка репрезентации скрытой реальности, находящейся вне нас, позитивисты же полагают, что язык выражает скрытую реальность, находящуюся внутри нас. Таким образом, позитивистская история культуры видит в языке процесс постепенного самоформирования по контурам физического мира. Романтическая история культуры рассматривает язык как процесс постепенного движения Духа к самосознанию. Наконец, ницшеанская история культуры и философия языка Дэвидсона рассматривают язык так же, как мы рассматриваем сегодня эволюцию: как постоянное уничтожение старых форм новыми формами жизни – не ради исполнения высшего предназначения, но слепо, заявляет Рорти[11 - Рорти Р. Случайность, ирония и солидарность. М., 1996. С. 41—42.]. При желании можно увидеть, что вся история философии – это последовательность различных метафорических конструкций, которые заимствуются из повседневности, из мифологии, у различных наук. Соответственно, замечает Жак Деррида, «история метафизики, как и история Запада, становится тогда историей метафор или метонимий»[12 - Деррида Ж. Структура, знак и игра в дискурсе гуманитарных наук // Письмо и различие СПб., 2000. С. 352.]. Возникшая в XX веке тяга к эссеизации философских текстов и ко все более значительной метафоризации философских терминов демонстрирует это наиболее ярко. И действительно, такие метафоры Фридриха Ницше, как дионисийское, аполлоновское, смерть Бога, сверхчеловек, последний человек; Зигмунда Фрейда – Эдипов комплекс, я, оно, сверх-я, Эрос, Танатос; Альбера Камю – абсурд, бунт, самоубийство; Жана-Поля Сартра – дурная вера; Карла Ясперса – осевое время; Мартина Хайдеггера – поиски дома, бытие-в-падении, бытие-к-смерти; Мишеля Фуко – дисциплинарная практика, нормализация, смерть человека, забота о себе; Жана Лакана – дивид, стадия зеркала, символическое, воображаемое, реальное; Жиля Делеза и Феликса Гваттари – ризома, номадизм, корневище, складка, тело без органов, машина желания; Бенедикта Андерсона – воображаемое сообщество; Алэна Турена, Дэниэла Белла – постиндустриальное общество; Зигмунта Баумана – текучий модерн, паломник, фланер, бродяга, турист, игрок; Скотта Лэша и Джона Урри – дезорганизованный капитализм, мобильный мир; Ульриха Бека – общество риска; Ричарда Сеннета – гибкий капитализм; Петера Слотердайка – пузыри, пена, глобусы, цинический разум, и т. д. – имеют метафорическую природу. Петер Слотердайк вообще называет фарсом «разоблачительные кампании ученых неопозитивистского мэйнстрима, направленные против эпистемологических метафор и понятийных экспериментов постмодерна, кампании, поучительные именно своим комизмом и тем, что они стали свидетельством сохраняющейся у публики готовности покоряться мошенническим системам самой различной природы – то внушениям иных обществоведов, то претензиям наивных естествоиспытателей и эпистемологически корректных ученых на лучшее, чем обществоведы, знание»[13 - Слотердайк П. Сферы. Плюральная сферология. Т. 3. Пена. СПб., 2010. С. 439.]. Слотердайк убежден, что действенной постмодернистской метафорой является, например, иммунная метафора, которая сыграла важную роль в трансформации представлений о субъекте. Хотя метафора грешит сильными оценочными коннотациями, в философии она неустранима, поскольку позволяет производить семантический сдвиг в значениях языковых выражений. С помощью подобного сдвига выявляются и описываются новые характеристики объектов, новые связи между ними. Без метафоры философия не может быть целостным образом бытия, живым и полнокровным представлением о мире. Об этом размышляют многие мыслители. Так, например, Жак Деррида назвал метафору «классической философемой», «философским понятием»; Дэниэл Деннет уверен, что метафоры являются не только метафорами, они – «инструменты мысли»[14 - Dennett D. (1991), Conscioucness Explained. Boston, p. 455.]; Карл Беккер указывает, что «тот, кто управляет метафорами, – управляет мыслью»[15 - Беккер К. Словарь тактической реальности: Культурная интеллигенция и социальный контроль. Vienna, 2002. С. 3.]; Маршалл Маклюэн полагает, что все средства коммуникации – это действующие метафоры, а быть художником – значит управлять метафорами[16 - Маклюэн М. Понимание медиа: внешние расширения человека. М. Жуковский, 2003.]. Джордж Лакофф и Марк Джонсон обращают внимание на то, что метафора пронизывает всю нашу повседневную жизнь. Действие метафоры не ограничивается одной лишь сферой языка, то есть сферой слов: сами процессы мышления человека в значительной степени метафоричны. Метафоры как языковые выражения становятся возможны именно потому, что существуют метафоры в понятийной системе человека. Наше мышление, повседневный опыт и поведение в значительной степени обусловливаются ими, наша обыденная понятийная система – метафорическая по своей природе. Метафоры являются для человека одним из основных способов познания мира[17 - Лакофф Дж., Джонсон М. Метафоры, которыми мы живем / Пер. с. англ. М, 2008.]. Подобную позицию разделяет и голландский философ Франклин Анкерсмит, который видит важнейшую функцию метафоры в следующем: «Возможно, что метафора вообще есть наиболее мощный лингвистический инструмент, который мы имеем в нашем распоряжении для преобразования действительности в мир, способный адаптироваться к целям и задачам человека. Метафора „антропоморфирует“ социальную, а иногда даже физическую реальность и, осуществляя это, позволяет нам в истинном смысле этих слов приспособиться к окружающей действительности и стать для нее своими. И, наконец, что является даже более важным, сама способность метафоры превращать незнакомую действительность в знакомую: метафора всегда предоставляет нам возможность рассматривать менее известную систему в терминах более известной. Проникновение в истину – сущность метафоры»[18 - Анкерсмит Ф. Р. История и тропология: взлет и падение метафоры / Пер. с англ. М., 2003. С. 85.]. Нужно признать, что строгой терминологической точностью не обладают не только метафоры, но и концепты, и даже понятия. Как отмечают А. В. Дьяков и Б. Г. Соколов, «это те „сущности“, реальность которых зависит от рассудка, их применяющего. В этом отношении прав И. Кант, рассматривающий подобные „образования“ как внеопытные, субъективные формы. Конечно… априорность подобных „форм“ достаточно условна, а сам вопрос об условиях их возможности, способах существования и конституирования довольно запутан: его не под силу было разрешить ни И. Канту, ни Э. Гуссерлю, хотя определенные „наработки“ они все же осуществили. Понятия, концепты… суть „отпечатки“ мыслительных схем, форм оперирования с реальностью. И, как отпечатки „внутренних“ форм, они носят субъективный характер, т.е. формуются оптикой человеческого сознания. Вопрос лишь в том, каков механизм их формирования и действия, а также в том, что вызывает появление этих форм-фантомов. Действительно, поучителен пример, который рассматривает М. Фуко: почему до XIX века не было научно тематизировано понятие жизнь (и, соответственно, все те операции и методологии, которые „обслуживают“ данный концепт: развитие, борьба, наследственность, гены и т.п.)? Разве не существовало самого понятия жизни, не было этого слова и, соответственно, той реальности, которую оно означивало? Понятно, что нет, но вот научная оптика не была „настроена“ на то, чтобы тематизировать данную „форму“ – концепт. По-другому говоря, оптика научного знания была иной, и сам М. Фуко прекрасно описывает классическое мышление с его своеобразной оптикой, „настроенной“ на таблицы, схемы, на свою конфигурацию знания и т.п., короче: на свое видение и тематизацию своего видения и выстраивание своего видения согласно соответствующим этому видению формам (закрепленным не только в методологии, но и в тематизированных концептах)»[19 - Дьяков А. В., Соколов Б. Г.».» зрения. СПб., Курск, 2009. С. 31—32.]. По сути своей концепт – не понятие в классическом смысле, так как мы не можем дать ему строгое определение. Определения концептов, как правило, описательны, нечетки, туманны, размыты. Слова-понятия, которые относятся к концептам, включают в себя множество разных значений, изменяющихся в зависимости от ситуации, в которой они употребляются. Очень важными в этом контексте представляются слова Жиля Делеза, который полагает, что философия – это и есть «искусство формировать, изобретать, изготавливать концепты»[20 - Делез Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? СПб., 1998. С. 10.]. Среди характеристик концепта Делез обращает на следующую: «Философский концепт не нуждается в компенсирующей референции к опыту, но сам, в силу своей творческой консистенции, создает событие, парящее над всяким опытом, как и всяким состоянием вещей»[21 - Там же. С. 47.]. «Постмодерн» – это концепт, который с 80-х годов ХХ века активно используется в философии, культурологии, социологии, политологии в различных вариациях и интерпретациях. Этот концепт семантически богат, насыщен, но и размыт, не определен в смысловом отношении. В европейских языках модерн – обозначение исторического периода, начало которого обычно связывают с Новым временем. Точнее, модерн – историческая эпоха, простирающаяся от начала Нового времени до середины ХХ века. Когда мы используем терминологическую пару модернизм/постмодернизм, то «постмодернизм» предстает в качестве некоего проекта или программы, противостоящей «модернистскому» проекту. Однако подобная трактовка постмодернизма противоречит его основной направленности – отказу от построения каких-либо программ вообще. Модерн характеризуется культом разума, культом нового и обычно отождествляется с рациональностью и наукой. В эпоху модерна возникает убеждение, что с помощью разума можно переустроить человека, природу и общество на рациональных началах. И основным средством такого переустройства является наука. Модерн основан на всеобщей унификации, повторяемости, воспроизводимости. При этом решающее значение приобретают новизна, мода – это «вечное возвращение нового» (Беньямин). «Весь темп и ритм современной жизни ориентирован на исчезновение одного товара и возникновение взамен него нового – на „возвращение нового“. Этим изменяются сами представления о прогрессе: прогресс ориентируется не на человека, а на постоянное обновление окружающего его мира посредством технических усовершенствований. Не лучшее даже (с точки зрения человеческих интересов и целей), а новое (хотя этим и предполагается технический перфекционизм) становится критерием прогресса. Прогресс оказывается состоящим в постоянном возвращении одного и того же – нового… Идею вечного возвращения, ожившую в современном мышлении под влиянием Ницше, Беньямин считает основной формой мифологического сознания, и поэтому модерн, базирующийся на идее рационального прогресса, сводящейся к мифологической структуре вечного возвращения, и рассматривается им как эпоха, одержимая мифом, как „мир под властью фантасмагорий“»[22 - Ионин Л. Г. Восстание меньшинств. М., 2012. С. 21.]. Беньямин, осознавая варварский характер «традиции», эпохи до-модерна, прекрасно понимал, что «традиция» продолжается и в модерне, прежде всего в силу его мифологического характера, что чревато новыми приступами варварства. Мыслители Франкфуртской школы продемонстрировали тесную связь просвещенческого, модернизационного мифа с варварством ХХ века – фашизмом. Еще более явно проявляется связь с Просвещением другого мифа – социалистического. Постмодерн – это этап, который имеет свою историческую локализацию и свои исторически обусловленные характеристики экономического, социального, политического, культурного, научного происхождения. Рубеж между модерном и постмодерном – фаза завершения проектов модерна, в которой окончательно складывается индустриализм и за которой наступает эра постиндустриализма, постмодернизма, или окончательное прощание с традиционными основами устройства общества. Объектом критики постмодернизма является Просвещение, основная цель критики – смещение, «деконструкция», отказ от его основных проектов – познания истины и объективной реальности. Постмодерн, время отсчета которого принято вести с 80-х годов ХХ века, характеризуется переходом от фордизма к постфордизму, трансформацией классовой структуры обществ, политической реорганизацией, утверждением и эволюцией модели государства всеобщего благосостояния, эстетизацией повседневной жизни, созданием индустрии массовых развлечений. Разрушаются модернистские идеалы либерализма и социализма, разум и свобода сочетаются с пассивностью и конформизмом. Глобализация Важнейшим фактором современной жизни является глобализация – универсальное распространение однородных культурных образцов и постепенное создание единой системы экономики и социального управления, неизбежно игнорирующее национальные традиции и местные особенности. Информация, товары, услуги, одежда, мода, продукты питания и кухня – все это незаметно, но настойчиво трансформируется по единому образцу, универсальному шаблону. Английский социолог Энтони Гидденс (р.1938) определил глобализацию как «интенсификацию всемирных отношений, связывающих отдаленные друг от друга места таким образом, что локальные события формируются событиями, происходящими за многие мили отсюда, и наоборот»[23 - Гидденс Э. Ускользающий мир: как глобализация влияет на нашу жизнь. М., 2004, С. 32.]. Глобализация превращает земной шар в глобус, в сферу пространственных потоков, интегрирующих людей и экономики. Поверх государственных границ возникают совершенно неожиданные формы жизни, общности, личные контакты, измеряемые международными сообщениями, туристическими поездками, телефонными звонками, обменами письмами, общением в скайпе и т. п. Обитаемое публичное пространство стремительно стирается, формируется представление о зависимости пространства от движения, о подчиненности движению. В процессе глобализации прогрессистская утопия однородного пространства воплощается в реальность. Характеризуя процессы глобализации, Петер Слотердайк отмечает: «До недавнего времени для всех людей была характерна универсальная способность безмятежно игнорировать огромное число жителей за пределами их собственного этнического резервуара. Как представители рода живущих в рассеянии (и эта их фактическая диаспора даже после мировой коммуникативной революции счастливым образом остается неколебимой), люди замыкаются в своих кланах, этносах, городских кварталах, клубах и группах по интересам и неумолимо отворачиваются от тех, кто принадлежит другим единствам идентификации или действует в соответствии с иными сценариями интеграции. Тем не менее результаты глобализации со всей очевидностью свидетельствуют, что она превращает в новую норму нечто антропологически совершенно невероятное, а именно – постоянное внимание к далекому Другому, обитателю чужого резервуара»[24 - Слотердайк П. Сферы. Макросферология. Т. 2. Глобусы. С. 990.]. Локальные культуры реагируют на глобализацию консервативно: особенное выпячивается, обретает вызывающие, утрированные, даже уродливые формы, нарастает тенденция многих стран и регионов к подчеркиванию собственной самобытности и автономности, к отказу безоговорочно следовать модернизационным рецептам. Этот протест воплощается в возрождении локальных традиций, иногда в агрессивном национализме, возрождении геополитики, воинственной и враждебной риторике, борьбе с Макдональдсами, Диснейлендами и Интернетом. Однако никакая реальная политика, идущая вразрез с прогрессистскими модернизационными тенденциями, сегодня невозможна по меньшей мере по трем причинам: во-первых, модернизация несет повышение жизненного уровня, увеличение досуга, избавление от непосильного труда и прочие вполне конкретные земные блага; во-вторых, модернистский проект продемонстрировал высочайший экспансионистский потенциал: в-третьих, борьба с глобализацией возможна только глобальными методами, любая локальная борьба или сопротивление не могут привести к успеху[25 - В связи с этим Славой Жижек замечает, что, «капитализм – это первый социально-экономический порядок, который детотализирует значение: на уровне значения он не глобален. В конечном счете не существует глобального „капиталистического взгляда на мир“, нет в собственном смысле слова „капиталистической цивилизации“: фундаментальный урок глобализации заключается в том, что капитализм может приспособиться ко всякой цивилизации, от христианской до индуистской или буддистской, от Запада до Востока. Глобальное измерение капитализма может быть сформулировано только на уровне истины-без-значения, как реальное глобального рыночного механизма» (Жижек С. Год невозможного. М., 2012. С. 111).]. Эпоха постмодерна характеризуется переходом от политики, опирающейся на мышление в категориях национальных государств, к политике, учитывающей глобальный характер международных отношений. Страна, пытающаяся сегодня оградить себя «железным занавесом», «импортозамещением», «санкциями в ответ на санкции», в современном мире вызывает лишь смех, а агрессивная политика наказывается международным сообществом точечными ударами по самым болезненным местам национальной экономики, банковской сферы, инвестиционного пространства. Прогрессистский проект – это глобальный проект, ограничение экспансии противоречит самой его сути. Поэтому всякая изоляционистская политика обречена сегодня на провал. Для устойчивого и стабильного развития необходимы современные коммуникации и финансовые институты, богатое население, способное покупать товары, образованные и квалифицированные люди, способные переучиваться и осваивать все новые производства. По большому счету, никто сейчас не заинтересован ставить какие-то страны или народы «на колени». И вставание «с колен» состоит не в том, чтобы бряцать оружием и аннексировать территории соседних государств, а в создании инновационной экономики, креативного среднего класса, современной системы образования и здравоохранения, в гарантиях прав и свобод личности. Глобализацию не следует смешивать с полной унификацией и однообразием. Разумеется, унификация в сфере коммуникаций неоспорима. Но именно потому, что проявления этого процесса так бросаются в глаза, его последствия часто преувеличиваются. «То, что молодежь повсюду носит джинсы, общается через Интернет и пьет кока-колу, заметить нетрудно. Сохранение же глубинных ценностных различий не так бросается в глаза, однако оно не менее существенно. Тот факт, что общество было сформировано протестантской, конфуцианской или исламской культурной традицией, оставляет на нем неизгладимый отпечаток и выводит на путь, продолжающий воздействовать на его развитие даже после того, как непосредственное влияние религиозных институтов слабеет, – это мы наблюдаем сегодня. Тезис о секуляризации верен лишь наполовину. На этапе индустриализации роль религии действительно ослабевает, и даже в постиндустриальных обществах способность традиционных религиозных институтов диктовать волю массам быстро сходит на нет. Однако духовные потребности в широком смысле этого понятия не исчезают – наоборот, их значение только усиливается. Таким образом, хотя в постиндустриальном обществе прежние иерархические церковные институты теряют популярность, духовная жизнь приобретает формы, все более отвечающие целям самовыражения личности»[26 - Инглхарт Р., Вельцель К. Модернизация, культурные изменения и демократия: Последовательность человеческого развития. М., 2011. С. 41—42.]. Экспансия в постмодерне связана с идеей «мягкой силы» (Дж. Най)[27 - Най Дж. С. Гибкая власть. Как добиться успеха в мировой политике. Н.; М., 2006; Nye S.J. (1990), Bound to Lead: The Changing Nature of American Power. New York; Nye S.J. (2004), Soft Power. The Means to Success in World Politics. New York: Public Affairs.], которую обычно ограничивают политикой и сводят к набору техник, работающих в стиле «ненавязчивого империализма». Однако в подобных изменениях есть то, что связано с изменениями в истории и цивилизации, с переходом из модерна в постмодерн. Важно отметить, что основой постмодерна является пересмотр всей предыдущей идеологии «просвещенного насилия». В модерне всякая идеальная модель понималась как проект, возвышающий дикую естественность до цивилизованного порядка. В мире постмодерна просветителей не любят. Культурные, политические, бытовые и прочие образцы перенимаются здесь свободно. Они не навязываются, но впитываются, ассимилируя черты образца на «молекулярном» уровне. Эта «генная инженерия» в сфере культуры, цивилизации и политики – взаимная; она не ведет к повальной стандартизации и унификации, как в модерне. Стирание различий если и происходит, то самопроизвольно, а не в силу нивелирующей установки. Идущая от Нового времени «векторная история» к настоящему моменту закончилась, мир отказывается от одновекторной вестернизации. Закончилась эпоха мобилизационных рывков. Энергия теперь исходит не от больших социальных агрегатов, а от частных лиц. В постиндустриальном мире такая демобилизация сплошь и рядом усиливает и обогащает[28 - См.: Рубцов А. Железная слабость // Новая газета. №26 от 16 марта 2015.]. Одной из угроз публичной жизни в условиях постмодерна выступает индивидуализация, связанная с мобильностью. Общество атомизируется, социальные связи ослабевают, переставая удерживать людей, придавая образу жизни ощущение «легкости». Не случайно способность к «легкости» (light) стала популярным рекламным слоганом последних десятилетий. Образ жизни в стиле «light» начиная с 1990-х годов ХХ века пользуется большой популярностью. Главное преимущество эпохи постмодерна – быть мобильным, свободным от связей, «легким», подвижным индивидом. Сегодня происходит детерриториализация человека, он превращается в номада, кочевника. Люди вдруг начинают искать новые, еще не обжитые, не занятые на земле, в обществе, в жизни места. «Тип человека, путешествующего по миру без каких бы то ни было деловых целей, то есть туриста, становится величиной, включенной в сценарий современности»[29 - Слотердайк П. Сферы. Макросферлогия. Т. 2. Глобусы. С. 844—845.]. Общество потребления Постмодернизм констатирует трансформацию таких подсистем общества, как экономика и государство. В экономике главный симптом отхода от модерна – консьюмеризм, ставший образом жизни и стратегией поведения на рынке. В эпоху постмодерна общество производителей уступает место обществу потребителей. Главной движущей силой цивилизации стал маркетинг. Качество товара стало менее важным, чем качество его рекламы. Главное – это результат, который измеряется прибылью. В связи с этим произошла дислокация центра общественных отношений: с конвейера – в торговые залы или даже в интернет, поскольку значительная часть покупок совершается в электронной форме. Личность постепенно превращается в товар, становится рыночной, чувства человека коммерциализируются. Активно формируется идеология потребительства, в том числе и в духовной сфере. Вездесущая реклама товаров и услуг смещает акцент с характеристики потребительских продуктов на изменение человеческих свойств после их покупки. На самом же деле реклама и мода разворачиваются на уровне потребления знаков. Консьюмеризм обещает людям все новые и новые приобретения. Потребители – это прежде всего коллекционеры ощущений; они собирают вещи лишь как следствие обращения к памяти, переживаниям, фантазиям. В потреблении, выходящем за рамки борьбы за физическое существование, в различной степени участвует подавляющее большинство населения. В торговле и сфере обслуживания уменьшается роль мелких магазинов. Главную роль начинают играть крупные торговые центры и супермаркеты. Широкое распространение приобретает шопинг (англ. shopping) – своеобразная форма времяпрепровождения в виде посещения магазинов, которая становится популярным видом досуга и самоцелью (когда товары приобретаются не в связи с необходимостью, а для некоего морального удовлетворения, «покупки ради покупок». Появляются развитая система кредитования, банковские карточки, дорожные чеки, карты постоянных покупателей и т. п. Все это ускоряет процесс принятия решения при совершении покупки. Постмодерн называют обществом масс-медиа. Революция в сфере коммуникаций (распространение интернета, сетей мобильной связи) приводит к образованию нового информационного пространства и расширению сферы общения. Итальянский философ Джанни Ваттимо (р. 1936) обращает внимание на то, что сама логика «рынка» информации требует постоянного расширения этого рынка, а следовательно, требует, чтобы каким-то образом объектом коммуникации стало «все». Это головокружительное умножение коммуникаций, эти «заявления о себе» все возрастающего количества субкультур являются наиболее очевидными эффектами масс-медиа, но это действительность, нерасторжимо сопряженная с финалом или, по крайней мере, с радикальной трансформацией европейского империализма. Именно эта действительность определяет переход нашего общества к эпохе постмодерна[30 - См.: Ваттимо Дж. Прозрачное общество / Пер. с ит. М., 2002.]. Интернет и компьютерные сети в целом уже стали становым хребтом всех современных обществ по всему миру и являются универсальным социальным nространством свободной коммуникации. Интернет – это не просто очередная техническая новинка или технология. Он имеет отношение к реальной жизни людей, поскольку в нашем обществе реальность формируется как физическим, так и виртуальным мирами. Эта ключевая технология информационной эпохи воплощает культуру свободы и личного творчества. Она является источником как новой экономики, так и общественного движения, базирующегося скорее на изменении человеческого сознания, чем на увеличении власти государства. «Интернет – это коммуникационный медиум, который впервые сделал возможным общение многих людей со многими другими в любой момент времени и в глобальном масштабе. Если распространение печатных изданий на Западе привело к созданию того, что Маклюэн окрестил „галактикой Гутенберга“, то мы сейчас вступаем в новый мир коммуникаций – галактику Интернет»[31 - Кастельс М. Галактика Интернет / Пер. с англ. Екатеринбург, 2004. С. 15.]. Доступ к новому информационному пространству и участие в общении становятся платными услугами. Экономическая система тесно переплетается с культурой потребления. Бизнес производит такие феномены культуры, как вкусы, желания, ценности, нормы поведения, интересы. Важную роль в этом играют реклама, рекламные компании, которые своей деятельностью проникают в самые глубокие слои сознания – они продают не товар, а образ жизни. Конкуренция производителей порождает конкуренцию потребителей. Человек в обществе потребления стремится потреблять так, чтобы, с одной стороны, быть «не хуже других», а с другой – «не сливаться с толпой». Индивидуальное потребление отражает не только социальные характеристики потребителя, являясь демонстрацией его социального статуса, но и особенности его индивидуального образа жизни. Система кредитования превращается в основу социального контроля, когда благополучие основывается на вещах, приобретенных в кредит, и зависит от стабильного заработка. Существенно изменяется структура стоимости товаров и услуг. Зачастую в нее включается символическая цена за «торговую марку» (бренд), когда товары «известных» фирм могут стоить гораздо дороже ничем не отличающихся от них аналогов. Ускоряется темп изменений моды. Вещи обесцениваются и устаревают быстрее, чем физически изнашиваются. Их не ремонтируют, а выбрасывают. Вводится планомерная смена одних поколений вещей другими. Новые модели и марки вытесняются еще более новыми, новейшими. В обществе потребления человек, «отставший от моды», чувствует себя неполноценным. Общество потребления неотделимо от изобилия информации, от обеспечения связью. Мы поглощаем телевизионные новости, медицинские, исторические, технические передачи, классическую или поп-музыку, туристические, кулинарные или психологические советы, интимные признания, кинофильмы. Цель этого общества – наслаждаться жизнью, но в то же время находиться в курсе событий, следить за собственным здоровьем и т. п. Потребление освобождает человека от социальной зависимости, нивелирует уровни жизни, допуская при этом максимальную индивидуализацию. Сдвиг к постматериальным ценностям Американский социолог Рональд Инглхарт (р.1934) показывает, как экономические изменения могут приводить к появлению специфических ценностей постмодерна[32 - Инглхарт Р. Постмодерн: меняющиеся ценности и изменяющиеся общества // Полис. 1997. №4. С. 6—33.]. Он отмечает, что на протяжении истории большинство людей было прежде всего озабочено угрозой суровых экономических лишений, а то и голода. Однако исторически беспрецедентная степень экономической безопасности, какую узнало послевоенное поколение в индустриальных обществах, вела к постепенному сдвигу приоритета от «материальных» ценностей (когда упор делается прежде всего на экономическую и физическую безопасность) к ценностям «постматериальным» (когда на первый план выдвигаются самовыражение и качество жизни). В постиндустриальный период высший приоритет имеют качество жизни, свобода индивидуального самовыражения – в противоположность нормам индустриального общества с их нацеленностью на дисциплину и самоотвержение. Сдвиг в направлении от материальных к постматериальным ценностям представляет собой лишь одну компоненту широкого культурного сдвига, включающего в себя целый набор разнообразных ориентаций – от религиозных воззрений до сексуальных норм; но все они коррелируют с постматериальными ценностями. Эта перестройка мироотношения и обозначается Инглхартом как «постмодернизация». Он обращает внимание на то, что до недавнего времени человек по большей части существовал в условиях негарантированности выживания. Со временем конкуренцию за выживание между человеческими существами стала смягчать культура. Хотя то, как это происходило, гигантски разнилось в деталях от одного общества к другому, практически все традиционные общества устанавливали культурные нормы, которые ограничивали применение насилия и подавляли устремления к социальной мобильности. С одной стороны, такими нормами подчеркивалась необходимость – для относительно обеспеченных – делиться и благотворить, а накопление клеймилось как алчность; с другой – ими оправдывалось принятие существующего социального порядка неимущими. А культурные нормы, ограничивающие репродуктивность, смягчали жестокую конкуренцию за выживание, связанную с перенаселением. Возникшие после Второй мировой войны явления экономического чуда вместе с государствами благосостояния, по Инглхардту, открыли новый этап истории и в конечном счете проложили путь возвышению ценностей постмодерна. Реальный душевой доход в большинстве индустриальных обществ увеличился в несколько раз по сравнению с довоенным доходом. Экономический «пирог» стал намного больше; одно это могло бы способствовать большему чувству экономической безопасности. Ведущей общественной целью процесса модернизации явился экономический рост. Переход от доиндустриального к передовому индустриальному обществу увеличил среднюю продолжительность жизни с 35—40 до 75—80 лет. Американский социолог приходит к выводу, что «постмодернизация представляет собой сдвиг в стратегиях выживания. Она движется от максимизации экономического роста к максимизации выживания и благополучия через изменения образа жизни. После того как некогда стала возможной индустриализация, модернизация сконцентрировалась на быстром экономическом росте как наилучшем способе максимизации выживания и благополучия. Но никакая стратегия не является оптимальной на все времена. Модернизация ознаменовалась потрясающим успехом в деле увеличения продолжительности жизни, но отдача от нее в передовых индустриальных странах стала уменьшаться. Акцентируя конкуренцию, она уменьшает риск голода, зато приводит к нарастанию психологического стресса. С переходом от модернизации к постмодернизации траектория перемен сдвинулась от максимизации экономического роста к максимизации качества жизни»[33 - Инглхарт Р. Постмодерн: меняющиеся ценности и изменяющиеся общества // Полис. 1997. №4. С. 32. На это же указывает и Алэн Турен: «Переход к постиндустриальному обществу осуществляется, когда инвестиции производят в большей степени не материальные блага и даже не „услуги“, а блага символические, способные изменить ценности, потребности, представления. Индустриальное общество изменяло средства производства, постиндустриальное изменяет цели производства, то есть культуру» (Турен А. Возвращение человека действующего. Очерк социологии. М., 1998. С. 85).]. Постмодерн скрещивает культуру с коммерцией, с потреблением, раскрепощает и освобождает инстинкты. Новые поколения людей характеризуют безразличие и разобщенность, они выпадают из истории и не интересуются ею. Если модерн серьезен, то постмодерн ироничен, его философии свойственна «грубовато-добродушная толерантность и мягко-рекомендательный дух американского прагматизма». Что касается политики, то старые различия практически полностью утратили смысл. Такие термины, как левый и правый, базис и надстройка, производство и воспроизводство, материализм и идеализм, стали бесполезными и воспринимаются как анахронизм. Одним из авторов, разработавших целостную концепцию постмодерна, является американский социолог Фредрик Джеймисон (р.1934). Он видит преемственность между модерном и постмодерном и рассматривает постмодернизм как новую логику культуры, порожденную поздним капитализмом. Постмодерн, с его точки зрения, это капиталистическое общество, обладающее важными культурными особенностями, не свойственными более ранним формам капитализма, например, такими как отсутствие глубины, поверхностный взгляд на мир, ослабление эмоций, утрата историчности, преобладание воспроизводящих, а не производящих технологий. По мнению Джеймисона, в обществе постмодерна на смену отчуждению, описанному Марксом, приходит фрагментация, когда социальная среда и сам человек как бы распадаются на части, лишаются качества целостности. Поскольку человек становится фрагментированным, его чувства также фрагментируются, не охватывают его личность целиком. Глубокие чувства замещаются постоянным возбуждением, которые проявляются, в частности, в поиске развлечений, в увлеченности чем-то новым, в жажде информации. Постмодерн – не просто эстетический или гносеологический разрыв с модерном, но культурный знак новой стадии в истории господствующего способа производства. Американский теоретик культуры указывает на стремительное технологическое развитие современной электроники и на ее лидирующую роль в инновациях и получении прибыли; на организационное господство транснациональных корпораций, выводящих производственные операции за границу, в регионы с дешевой рабочей силой; на чудовищный рост международных спекуляций; на расцвет медийных конгломератов, обретших беспрецедентное могущество по всему миру. Пораженный невиданными возможностями, предоставляемыми в его распоряжение новыми технологиями, человек, живущий в эпоху постмодерна, испытывает смутную тревогу по поводу того, что эти технологии приобретают над ним особую власть как всепроникающий посредник между миром и жизнью. Но очарование этой ужасной властью вселяет в него иллюзорное представление о том, что он сможет сам господствовать над этими технологиями. Такие представления Джеймисон называет «галлюцинаторным весельем» «постмодернистского или технологического возвышенного»[34 - Jameson F. (1991), Postmodernism, or the cultural logic of late capitalism. Duke University press, p. 76, 79.]. Во вселенной, которая очищена от природы, культура необходимо расширяется. Она становится практически сопротяженной с экономикой. Каждый материальный продукт или нематериальная услуга становятся считываемым знаком и годным для продажи товаром. Культура в эпоху позднего капитализма стала нашей второй природой. Если модерн черпал свои устремления и энергии из того, что еще не было модерном, из наследия доиндустриального прошлого, то постмодерн подразумевает закрытие этой перспективы, насыщение каждой поры мира веществом капитала. Большую роль приобретают технологии, связанные с распространением информации: телевидение, компьютеры, ноутбуки, мобильные телефоны, которые приводят к огромному разнообразию «культурной продукции» – образов, знаков, символов. Возникает проблема перепроизводства знаков, информационного взрыва. Культурные стили становятся смешанными, переплетенными, гибкими. Рушатся традиционные деления на высокую и низкую культуру, на элиту и массу. Электронная унификация Земли обусловливает одновременность событий по всему земному шару в качестве ежедневного спектакля. Охватывающая планету сеть транснационального капитала реально управляет системой, превосходящей возможности всякого восприятия[35 - Op. cit.]. Дискурсы, традиционно связанные с полем культуры, претерпели огромные изменения. Сегодня реальная интеллектуальная жизнь свидетельствует о размытости дисциплинарных полей. В сложившемся теоретическом дискурсе трудно разграничивать отдельные дисциплинарные дискурсы. Ранее четко отделенные друг от друга дисциплины – философия, литературная критика, социология, политология, история – стали утрачивать свои ясные границы, скрещиваясь между собой в гибридные, междисциплинарные исследования. По сути, дискурсы являются не более чем игрой. Ансамбли дискурсов – религиозных, юридических, философских, политических, искусствоведческих – это прерывные практики, которые перекрещиваются, иногда соседствуют друг с другом, но также и игнорируют или исключают друг друга. Творчество Фуко является наиболее выдающимся примером такой неопределимой деятельности[36 - «Сегодня мы все в большей мере имеем некий род письма, называемого просто „теорией“, которая представляет собой все дисциплины сразу и ни одну из них в отдельности. Этот новый тип дикурса, обычно связываемый с Францией и так называемым постструктурализмом (Fгеnch theory), становится очень распространенным и означает конец философии как таковой. Можно ли, например, назвать деятельность Мишеля Фуко философией, историей, социальной теорией или политической наукой? Этот вопрос является неразрешимым; и я утверждаю, что подобный „теоретический дискурс“ также можно причислить к манифестациям постмодерна» (Джеймисон Фр. Постмодернизм и общество потребления // Логос. 2000. №4. С. 63).]. Итак, если признаком модерна является структурная дифференциация, автономизация практик и ценностей в четко разделенных областях, то постмодерн подразумевает немыслимую дифференциацию культурных сфер. Классы, элита и массы Фредрик Джеймисон полагает, что «поздний капитализм» остается классовым обществом, но никакой класс внутри него не выглядит так же, как ранее. Непосредственный вектор культуры постмодерна надо искать в новой зажиточной страте наемных работников и профессионалов, созданной быстрым ростом сферы услуг и спекулятивного сектора развитых капиталистических обществ. Над этим хрупким слоем маячат массивные структуры самих транснациональных корпораций – масштабный автоматизированный механизм производства и власти, чьи операции пронизывают мировую экономику и определяют ее образ в коллективном воображаемом. Внизу ослабляются традиционные классовые формации и в то же время умножаются сегментированные идентичности локализованных групп, обычно сформированных на базе этнических или половых различий. Резкое горизонтальное расширение системы с первой за всю историю интеграцией в мировой рынок практически всей планеты подразумевает появление на мировой сцене новых людей, значение которых неуклонно повышается. Авторитет прошлого, постепенно ослабевающий под прессом западных экономических инноваций, катастрофически падает в результате демографического взрыва в третьем мире, когда новые поколения живых начинают превосходить в численности легионы мертвых. Это расширение границ капитала неизбежно опустошает запасы унаследованной культуры. Результатом является характерное падение «уровня» культуры в условиях «восстания масс», о чем писал еще Хосе Ортега-и-Гассет. Культура модерна была элитарной – произведенной изолированными изгнанниками, недовольными меньшинствами, бескомпромиссным авангардом. Культура постмодерна, указывает Джеймисон, куда более простонародна. Игнорирование границ между искусствами было обычным делом для неуступчивой традиции авангарда. Но исчезновение барьеров между «высокими» и «низкими» жанрами в культуре в широком смысле этого слова следовало совершенно иной логике. С самого начала ее направленность была однозначно популистской[37 - См.: Шустерман Р. Прагматическая эстетика: живая красота, переосмысление искусства. М.: Канон+, 2012.]. В этом отношении постмодерн был отмечен новыми моделями производства и потребления. Время великих шедевров и индивидуализма модерна прошло. Нормы гениальности стали анахроническими. Возникло новое отношение к рынку – культура становится комплементарной, а не антагонистической по отношению к экономическому порядку. Именно в этом укоренена сила постмодерна. Если модерн в эпоху своего расцвета никогда не был чем-то большим, чем анклавом, то постмодерн теперь обладает гегемонией. Это не значит, что он покрывает все поле культурного производства, но эта гегемония не локальна, она является доминирующей и распространена достаточно широко, заявляет Джеймисон. Постмодерн, возникший в начале 70-х годов, означал разрыв с послевоенной моделью капиталистического развития. Фордизм[38 - Джеймисон полагает, что сегодня наиболее продуктивными идеями Грамши являются фордизм и гегемония. Он указывает на то, что задолго до теорий массовых коммуникаций или общества потребления и намного внятнее футурологических построений американской социологии 1950-х гг. Грамши выявил связь между экономикой конвейерного производства, корпоративной организацией бизнеса, массовой представительской политикой и культурным комплексом растущего массового потребления. Символом этого комплекса стал автомобиль Форда.], подорванный растущей международной конкуренцией, падением прибылей корпораций и ускоряющейся инфляцией, погрузился в запоздалый кризис перепроизводства. Ответом стал новый режим «гибкого накопления», при котором капитал стал расширять пространство для маневра по всем позициям. Именно эта спекулятивная система стала экзистенциальным базисом для различных форм постмодернистской культуры, чью реальность и новизну не поставить под сомнение. Возникла новая форма чувственности, тесно связанная с дематериализацией денег, мимолетностью моды, избытком подделок в новых экономиках. Англо-американский социолог Перри Андерсон (р.1938), рассматривая истоки постмодерна, вынужден констатировать, что буржуазия как класс, обладающий самосознанием и моралью, практически исчезла, в общем и целом она принадлежит прошлому. «Место надежного амфитеатра занял теперь аквариум подвижных, мимолетных форм – проектировщики и менеджеры, аудиторы и коменданты, управляющие и биржевые дельцы современного капитала: функции вселенной денег, которые не знают социального постоянства и стабильной идентичности»[39 - Андерсон П. Истоки постмодерна. М., 2011. С. 109.]. Долгое время социологи говорили об обуржуазивании рабочего класса на Западе, но термин этот совершенно не подходит для рассматриваемого процесса. Андерсон отмечает, что «в 90-е годы куда более ярким феноменом стало encanaillement (опрощение, огрубление) имущих классов, причем весьма своеобразное: принцессы-старлетки и хамоватые президенты, сдача на ночь официальных резиденций и черный пиар, диснеификация протокола и тарантизация практик, не поймешь, то ли жадный сброд из ночной подворотни, то ли президентская гвардия. Подобные сцены могут многое сказать о социальном фоне постмодерна»[40 - Там же. С. 110.]. Общество риска – это термин, который появился в 1980-х годах для описания того, каким образом общество постмодерна отвечает на риски существования и развития. Энтони Гидденс характеризует общество риска как общество растущей озабоченности будущим (безопасностью будущего), которая порождает понятие риска[41 - Giddens A. (1990), Consequences of Modernity. Cambridge: Polity Press, p. 3.]; Ульрих Бек определяет модернизацию как «систематическую борьбу с опасностями и неуверенностью, индуцированными и привнесенными самой модернизацией»[42 - Beck U. (1992), Risk Society, Towards a New Modernity. London: Sage Publications, p. 21.]. «Модернизация подразумевает технологические рационализаторские изменения в организации труда, а кроме того, охватывает и многое другое: смену социальных характеров и нормальных человеческих биографий, стилей жизни и форм любви, структур влияния и власти, форм политического принуждения и политической активности, восприятия действительности и норм познания. Плуг пахаря, паровоз и микрочип с точки зрения научно понимаемой модернизации являются видимыми индикаторами очень глубокого, охватывающего и преобразующего все общественное устройство процесса, в котором в конечном счете меняются источники уверенности, питающие жизнь»[43 - Ibidem, p. 50.]. Постмодерн – это не антимодерн Жан Франсуа Лиотар утверждает (и с ним солидарны многие философы, социологи, экономисты), что постмодерн не является антитезой модерну – он входит в модерн, представляет собой часть модерна, имплицитно содержится в нем. По его мнению, периодизация в терминах с приставкой «пост» крайне неудачна, ибо вносит путаницу и затемняет понимание. Приставка «пост» на самом деле не означает возврата, повтора, движения вспять. Приставка «пост» обозначает, полагает он, новое направление, сменяющее предыдущее. Поэтому постмодернизм – это не конец модернизма, не новая эпоха, а модернизм в стадии очередного обновления. Модерн продолжает основательно развиваться вместе со своим постмодерном. Антитезой модерна является не постмодерн, а классика. Лиотар убежден в том, что сегодня необходимо «переписать современность» и, следовательно, вернее было бы говорить о редактировании модерна. В то же время модерн содержит обещания преодоления себя самого, после чего можно будет констатировать начало следующей эпохи[44 - Лиотар Ж.-Ф. Заметки о смыслах «пост» // Иностранная литература. 1994. №1. С. 56—59.]. Постмодерн отделяет себя от Нового времени и в смысле дистанцирования от преимущественно технической ориентации, от определенных технических процедур, если они сводятся к поглощению разнообразия. Эта разграничительная линия хорошо прослеживается у Лиотара. Коль скоро новые коммуникационные технологии являются унифицирующими, способствуют укреплению господства системы, постмодернизм им противится, но если они используются в смысле множественности, функционируют как средство общения постмодернистски-демократических форм жизни, то они приветствуются. Иначе говоря, постмодерн – это модерн, который больше не следует обязательствам Нового времени. Итак, можно констатировать, что мы являемся свидетелями разлома внутри модерна, отделяющегося от контуров классического индустриального общества и обретающего очертания постиндустриального «общества риска». Индустриальное общество покидает сцену мировой истории. «Антимодернистский» сценарий – критика науки, техники, прогресса, новые социальные движения – отнюдь не вступает в противоречие с модерном, а является выражением его последовательного развития за пределы индустриализма. Иными словами, общее содержание модерна вступает в противоречие с омертвелостями и половинчатостями в самой концепции индустриального общества. В связи с этим Ульрих Бек пишет: «К „постиндустриализму“ мы уже успели привыкнуть. С ним мы связываем определенное содержание. С „постмодернизмом“ все уже начинает расплываться. В понятийных сумерках постпросвещения все кошки кажутся серыми. „Пост“ – кодовое слово для выражения растерянности, запутавшейся в модных веяниях. Оно указывает на нечто такое сверх привычного, чего оно не может назвать, и пребывает в содержании, которое оно называет и отрицает, оставаясь в плену знакомых явлений. Прошлое плюс „пост“ – вот основной рецепт, который мы в своей многословной и озадаченной непонятливости противопоставляем действительности, распадающейся на наших глазах»[45 - Бек У. Общество риcка: На пути к другому модерну. М., 2000. С. 4.]. Зигмунт Бауман считает, что основным принципом, который объединяет модерн и постмодерн, является модернизация – стремление к разрушению всего во имя все новых форм и институтов. В эпоху раннего, «твердого», модерна социальные изменения происходили по направлению слома старых, массивных институтов. Им на смену приходили институты индустриального хозяйства, фордистская модель производства, при которой капитал, средства производства и рабочие неразрывно объединены и привязаны к определенным местам. Во второй половине XX века текучесть становится характеристикой повседневной жизни отдельного человека. Капитал, средства производства и труд оказываются разъединенными, что приводит к кардинальным трансформациям в понимании пространства и времени. Общество индустриального модерна меняется, поскольку подрываются и исчезают его важнейшие основы, в частности – важнейшие классовые различия и ориентация на производительный труд и рост богатства. Вместо этого появляются всеобщая опасность, страх, неуверенность и всеобщее равенство в страхе и неуверенности. Если обозначение мира идей, выстроенных по национально-государственному принципу экономики, общества и политики, можно назвать «первым модерном», то текучий «второй модерн», согласно Ульриху Беку, характеризуется глобальными экологическими и экономическими кризисами, обостряющимся транснациональным неравенством, индивидуализацией, непостоянным заработком и другими вызовами культурной, политической и военной глобализации. Постмодерн не противостоит модерну – он из него вырастает, перерастает его, уходит, отчуждается, отдаляется от него, превращается в «свое иное». Этот момент в постмодерне подчеркивает немецкий философ Вольфганг Вельш, который уверен, что «самое время теперь отказаться от примитивного противопоставления модерна и постмодерна. Эта оппозиция исходила из ложного по содержанию понимания постмодерна как антимодерна и из ложного, в отношении формы, понимания его как трансмодерна. Ни то, ни другое несовместимо с подлинной идеей и содержательным ядром постмодерна, с принципиальным плюрализмом»[46 - Вельш В. «Постмодерн». Генеалогия и значение одного спорного понятия // Путь. №1. М., 1992. С. 17—18.]. Зигмунт Бауман предлагает говорить о liquid modernity («гибком, текучем модерне») вместо solid modernity («твердого, надежного, тяжелого модерна»)[47 - Бауман 3. Текучая современность / Пер. с англ. СПб., 2008.]. Он полагает, что предыдущие поколения меняли мир с целью сделать его в конечном итоге неизменным. Такова была цель построения идеального общества, в том числе и коммунистического. Люди, утверждающие, будто знают, что такое идеальное общество, совершили много преступлений. Сегодня мы продолжаем менять мир, ни на что особо не надеясь. Поэтому термин «постмодерн» Бауман определяет как «модерн без иллюзий». По его мнению, общество начала XXI века в не меньшей мере принадлежит «модерну», чем общество, вступавшее в век двадцатый. Тем не менее можно сказать, что оно принадлежит модерну несколько иным образом. О его принадлежности модерну можно судить по навязчивой и всепоглощающей модернизации, по огромному стремлению к творческому разрушению. Принадлежать модерну – значит быть не в силах остановиться, не говоря уже о том, чтобы стоять на месте. Свершение всегда находится в будущем, а достижения лишаются своей привлекательности, как только оказываются в руках. Принадлежать модерну – значит вечно опережать самого себя. Во всех этих отношениях между судьбами наших дедов и нашими собственными не так уж много различий. Однако, считает Бауман, два обстоятельства делают наше положение – и нашу форму модерна – новыми и отличающимися от прежних. Первое – это развенчание и крах иллюзий раннего модерна, идей о существовании конца пути, по которому мы идем, о том состоянии совершенства, которое может быть достигнуто в будущем, о чем-то вроде справедливого, свободного от конфликтов общества, характеризующегося состоянием устойчивого равновесия между спросом и предложением, удовлетворением всех потребностей; состоянием совершенного порядка, в котором все находится на своем месте и ничто не вызывает сомнений; состоянием полной прозрачности всех процессов и познанности всего, что следовало бы понимать; состоянием полного контроля над будущим, свободным от случайностей. Второе изменение связано с дерегуляцией и приватизацией задач и предназначений модернизации. То, что прежде считалось задачей, стоящей перед человеческим разумом, коллективным достоянием людей, сегодня разбито на части, «индивидуализировано», предоставлено жизненной стойкости отдельных личностей и возложено на индивидуальные возможности и способности человека. Многие западные философы пытаются показать, что модерн в целом завершился, но пройдет еще немало времени, прежде чем мы сможем сказать о его конце. По их мнению, в настоящее время мы пребываем в переходном периоде между увядающим модерном и наступающей эрой постмодерна. При этом постмодерн не есть абсолютное отрицание модерна, но, скорее, переход в новое состояние, в котором некоторые характеристики модерна претерпевают существенные изменения. Постмодерн не отрицает прошлое, историю, модерн, но скорее имеет в виду одновременность неодновременногo[48 - См., например, Best S., Kellner D. (1997), Postmodern Theory: Citical Interrogations. London and New-York: MacMillan and Guilford.]. Человек постмодерна гораздо свободнее, чем люди, жившие в более ранние эпохи. Свобода проявляется во всем: от образа мысли и способов самовыражения до передвижений по миру и отношений между полами. Однако ничем не ограниченная свобода выбора оборачивается свободой от самого себя – проблемой кризиса идентичности. Постмодерн характеризуется исчерпанностью ценностей Свободы и Прогресса и наличием системы социальных институтов, сложившихся в качестве форм реализации этих ценностей. Следствием отказа от модернистских ценностей, их неактуальности становится упадок мобилизующей и организующей силы общества как системы институтов. Упадок институционального строя отрефлексирован в социально-философской теории конца XX – начала ХХI в. Наиболее ярко эта рефлексия представлена в концепции Жана Франсуа Лиотара, констатировавшего «атомизацию» социального, Зигмунта Баумана, заявившего об «индивидуализированном обществе», и Жана Бодрийяра, провозгласившего «конец социального». Хол Фостер полагает, что победа модернизма была «пирровой». «Подвергая нападкам модернизм, всякого рода пре-, анти, постмодернисты утверждают, что модернизм как практика не состоялся. Неверно: модернизм, по крайней мере, в качестве традиции „победил“ – но его победа была пирровой, она ничем не отличается от поражения, хотя модернизм везде присутствует. Первоначально оппозиционный, модернизм бросил вызов культурному порядку буржуазии и „ложной нормативности“ (Хабермас) ее истории; сегодня, однако, модернизм превратился в официальную культуру. Как отмечает Джеймисон, мы его принимаем: его скандальная продукция наличествует в университете, в музее, на улице. Короче говоря, модернизм, как признает даже Хабермас, кажется „господствующим, но мертвым“»[49 - Foster H. Postmodernism: A Preface // Postmodern Culture. Ed. by H. Foster. London: Pluto press. 1985, p. VII.]. Общество переопределяется. С переходом в новую эпоху, в которой ценности реализованы и потому не актуальны, то, что считается социальной структурой, социальной реальностью, утрачивает устойчивость и определенность, становится эфемерным, нестабильным, парадоксальным, иррациональным или вообще исчезает. Общество не исчезает, хотя перестает быть реальным. Поскольку существо современного общества в реализации ценностей, то образующие социальную реальность основные подсистемы «общества вообще» – политика, экономика, наука, культура – всего лишь ценностные ориентации эпохи постмодерна. Отнесение к экономике, к политике или искусству определяется вовсе не свойствами вещей, слов или поступков, а отношением к ним как жизненно важным или несущественным. В силу того, что структура общества есть лишь ценностная рубрикация, с невостребованностью ценностей общество развеществляется, становится эфемерным, абсурдным, ирреальным, но продолжает существовать. Институциональная структура перестает быть собственно социальной структурой, но она не исчезает. Этот парадокс объясняется с помощью понятия симуляции, введенного Жаном Бодрийяром. §2. Мишель Фуко: дисциплинарные пространства и власть «Навязчивой идеей девятнадцатого века была история – с ее темами развития и замедления, кризиса и цикла… Нынешняя же эпоха будет, скорее всего, эпохой пространства» (Мишель Фуко. Другие пространства // Интеллектуалы и власть. Ч. 3. М., 2006) Проблема общества и личности интересует французского философа Мишеля Фуко (1926—1984) прежде всего с точки зрения интеграции человека в систему дисциплинарных практик, растворения его в разного рода дисциплинарных полях, пространствах. По его убеждению, социальная реальность, в которой мы живем, вовсе не является само собой разумеющейся, существующей естественным образом, независимо от человека. Привычные для нас учреждения и нормы, кажущиеся естественно данными, на самом деле формировались и развивались в определенных социальных отношениях, конституировались в конкретных исторических структурах распределения власти. Так, например, в основе гуманизма и науки лежит дух господства. Одним из основных понятий у Фуко выступает понятие дискурса – текста или серии текстов, функционирующих в определенной системе отношений. Дискурс – это текст, сливающийся с той социальной практикой, к которой он принадлежит, с практикой, подспудно, неявно определяющей способ обсуждения темы, образцы постановки проблем, подхода к ним, их решения. Дискурс содержит в себе систему норм, правил, способов, методов построения, понимания, объяснения, использования текста, он конституирует системы своих объектов и стратегий. При этом как объекты, так и стратегии, относящиеся к дискурсивной формации, многообразны и изменчивы, они могут противоречить и даже исключать друг друга. Поэтому дискурс определяется не наличием единого объекта или теории, а теми правилами, в соответствии с которыми они возникают, трансформируются, функционируют и перераспределяются. Эти правила определяют не язык и не реальность, которая традиционно рассматривается как референт языка, а порядок объектов. В соответствии с пониманием Фуко, «дискурс – это тонкая контактирующая поверхность, сближающая язык и реальность»[50 - Фуко М. Археология знания / Пер. с фр. Киев, 1996. С. 49.]. Дискурс не сводим к языку и речи, это нечто большее, чем «событие знака»; это практика, которая формирует объекты, о которых дискурсы «говорят»[51 - Уточняя понятие дискурсивной практики, Фуко пишет: «Нельзя путать ее ни с экспрессивными операциями, посредством которых индивидуум формулирует идею, желание, образ, ни с рациональной деятельностью, которая может выполняться в системе выводов, ни с „компетенцией говорящего субъекта“, когда он строит грамматические фразы. Это совокупность анонимных исторических правил, всегда определенных во времени и пространстве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического, географического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказывания» (Там же. С. 327).]. По Фуко, дискурс – это насилие, которое мы совершаем над вещами с помощью социально обусловленной организации речи и действия. В этом смысле понятие дискурса у Фуко близко понятию парадигмы у Куна. Близким по значению к дискурсу выступает у него понятие эпистемы – фундаментального кода культуры, упорядочивающего вещи и создающего условия их познания. Фуко определяет эпистему как дискурс, определяющий способ, которым мир предстает перед нами, «видится» нам. Дисциплинарные практики Любой концепт есть порождение конкретной культуры, конкретного общества и существует только в силу того, что люди согласны действовать так, будто он существует, или готовы следовать определенным условным правилам. В связи с этим и концепт власти всегда представляет некоторую трудность для анализа. Есть привычное русло, «прокрустово ложе», в которое наше размышление о власти обычно укладывается. Это так называемое «юридическое» русло рассматривает власть с позиций закона, формируя правовую модель. При таком понимании власть оказывается простым ограничителем свободы, границей ее осуществления, а отношения власти сводятся к государству, его механизмам, его функционированию. Иначе говоря, при слове «власть» в голову людям сразу же приходят армия, полиция, правосудие, таможня, тюрьма. Когда в нас заложено такое понимание власти, мы локализуем ее лишь в государственных органах, тогда как отношения власти существуют и проходят через множество других вещей. Ведь отношения власти существуют между мужчиной и женщиной, между тем, кто знает, и тем, кто не знает, между родителями и детьми, внутри семьи. В обществе имеется множество мелких противостояний, противоречий, сражений, отношений власти, которыми государство руководит, которые оно порождает; но, с другой стороны, любая государственная структура может функционировать должным образом, только если в ее основе существуют эти малые отношения власти. В своих работах Фуко обращает внимание на то, что человека опутывает целая сеть неявных, неосознаваемых властных отношений, которые выстраиваются с родителями, взрослыми, учителями, преподавателями, старшими по должности, по званию, компетентными специалистами, работодателем, хозяином – с теми, кто «обладает знанием», кто формирует те или иные представления о мире. Он исследует «микрофизику власти» в следах и эффектах «дисциплинарных пространств» – в тюрьмах, больницах, школах, казармах, монастырях, университетах. Задача этих дисциплинарных пространств в том, чтобы путем точечных воздействий на тело добиться подчинения индивидуального тела коллективному, сделать душу индивида подобием общественной машины. Порядок сам формирует своих субъектов. О человеке говорят как о субъекте власти, а на самом деле он – марионетка власти, результат и продукт «дисциплинарных практик». Его сознание – инструмент политической манипуляции – задает существование, в котором власть господствует над телом. Данная модель была подробно описана Мишелем Фуко в связи с идеями Джереми Бентама об универсальном принципе решения любых задач, требующих установления дисциплины ради выработки желаемого типа поведения у большой массы людей[52 - См.: Бентам И. Введение в основания нравственности и законодательства. М., 1998.]. Фуко использует проект Паноптикума Бентама в качестве метафоры современной власти. В Паноптикуме обитатели прикованы к своему месту и лишены возможности любого движения. Они заперты за толстыми и тщательно охраняемыми стенами и привязаны к своим кроватям, клеткам или рабочим местам. Они не могут двигаться и всегда пребывают под наблюдением. Они должны всегда оставаться на своих местах, потому что не знают и не могут никак узнать, где в настоящий момент находятся их надзиратели. Возможность и преимущество движения, которыми располагают надзиратели, являются гарантией их доминирования; «привязанность» обитателей к своему месту становится самой надежной и труднопреодолимой разновидностью оков, обеспечивающих их подчинение. Фуко использует бентамовскую идею Паноптикума как парадигму направленной на установление порядка деятельности властей эпохи модерна. На протяжении этой эпохи фабрики, мастерские, тюрьмы, школы, больницы, приюты или казармы выступают производителями порядка – в этом состоит их скрытая социальная функция. Согласно Фуко, привычный для нас образ запрещающей, мешающей и ограничивающей власти слишком упрощен. Государству не удавалось бы удерживать индивидов в повиновении, если бы у него не было корней, если бы оно не использовало глобальную стратегию и возможные локальные и индивидуальные тактики, охватывающие каждого из нас. Существуют свои процедуры и методы осуществления власти у полиции, власти родителей над детьми, детей над родителями, мужчины над женщиной, женщины над мужчиной и над детьми. Нельзя понимать эти отношения власти как жесткое господство, торжествующее целиком и полностью, это, скорее, отношения силы, противостояния, действия/противодействия. С конца XVII века в Европе складывается система власти, которая выражает себя через определенную технику, практику власти, с помощью не закона, а нормы, посредством не наказания, а контроля и осуществляет себя на таких уровнях и в таких формах, которые выходят за пределы государства. Власть пронизывает экономические, познавательные, сексуальные и другие типы отношений, играя продуктивную роль. Она осуществляет себя не столько в стратегиях последовательного достижения заранее предусмотренных целей, сколько в принятии отдельных частичных решений. Но они, следуя друг за другом, опираясь одни на другие и распространяясь, образуют некое целое, в котором различимы определенные цели, хотя нельзя найти конкретных лиц, которые бы к ним стремились. Масштабные стратегии оказываются анонимными. Власть существует в неразрывной связи с бесчисленными точками сопротивления ей и опираясь на них. Механизмы власти нужно анализировать только в сложных силовых полях – заявляет Фуко. Так, например, в начале XVIII века власть от ярких символических проявлений и подтверждений своего могущества переходит к постепенной, систематичной, кропотливой работе над телами своих подчиненных, которые требуется превратить в «послушные тела». Имеется в виду не просто послушание, но превращение подчиненных тел в своего рода инструментальные комплексы, функционирующие максимально эффективно и целесообразно. Возникают особые техники и методики, прообразом которых были разработанные в монастырях техники самосовершенствования. Процесс этот происходил постепенно, стихийно и одновременно в самых разнообразных областях человеческой деятельности – в армии, школе, больнице, мануфактуре, системах профессионального обучения. В результате в обществе складывается особый тип власти, который Фуко и обозначает как дисциплинарную власть. Применение техник дисциплинарной власти обычно начинается с перемещения индивидов в пространстве. Такая власть требует замкнутых пространств, в которых действуют свои законы и правила. Примерами могут служить работные дома, колледжи, интернаты, казармы, заводы, больницы, тюрьмы. Каждый индивид должен находиться на своем месте, чтобы его можно было бы в любой момент найти, проконтролировать и использовать. Все перемещения должны быть функционально оправданы. Рациональное использование неотделимо от необходимости создавать полезное пространство, осуществлять надзор, препятствовать взрывоопасным объединениям индивидов в группы. В дисциплинарном пространстве каждому индивиду приписано определенное место. Но это не просто место, а одновременно и ранг, место в классификации. К примеру, преступников распределяют в зависимости от характера преступления, больных – от характера заболевания, учеников в классе – от поведения и успеваемости. Дисциплина индивидуализирует тела, приписывая им определенные места, посредством которых они распределяются и включаются в системы отношений. Так, главной формой организации школьников становится «выстраивание в ряд»: в классе, в коридоре, во дворе. При этом каждый ученик получает определенное место в зависимости от выполнения им любого задания. Место, занимаемое им в пространстве класса, соответствует его месту в иерархии знаний и способностей. Приписывая каждому свое место, новая школьная дисциплина делает возможным непрерывный контроль за всеми и каждым. Школьное пространство функционирует как механизм обучения и одновременно – надзора, наказания или поощрения. Идеалом выступает классное пространство как одна таблица, находящаяся под контролем учителя, такое пространственное размещение учеников в классе, которое позволяет сразу видеть уровень каждого из них. Дисциплинарная власть контролирует не только пространственное размещение, но и время индивидов. И здесь моделью служили средневековые монастыри. В школьном расписании, относящемся к началу XIX века, по минутам расписаны: вхождение учителя в класс, звонок, вхождение детей, молитва, усаживание за парты и т. д. Такая власть не только регулирует время, распределяя его на интервалы, но стремится непрерывно контролировать качество его использования, устраняя все, что только может отвлечь и внести беспорядок. Все большей детализации дисциплинарного времени соответствует все большая детализация жестов и действий, которые должен совершать помещенный в это время и пространство индивид. Солдаты должны быть обучены ходить строем и выдерживать шаг в соответствии с барабанным боем. Учителю вменяется в обязанность корректировать учеников, если они нарушат предписанную рекомендациями позу. Средством управления индивидом и процессом является «упражнение», которое позволяет непрерывно оценивать индивида по отношению к желаемому результату или к другим индивидам. Одним из важнейших инструментов дрессировки тел является иерархический надзор, идея которого заключается в том, чтобы наблюдать за контролируемым телом, не будучи замеченным. Само здание дисциплинарного института – школа, тюрьма, завод – становится инструментом надзора за поведением. Помимо надзора выделяется такое средство «муштры», как нормализующая санкция. Суть ее в том, что караются не только нарушения законов, но и отклонения от нормы. Так, солдат допускает провинность, когда он не достигает предписанного уровня – например, определенного ритма и четкости в исполнении артикулов с ружьем; ученик совершает провинность, когда неспособен выполнить задание учителя. За это они получают соответствующее наказание. Роль наказания состоит в устранении отклонения от предписанной нормы, оно имеет целью приблизить к норме как стандарту. Система контроля включает не только наказание, но и поощрение. Например, в школе появляется система исчисления «баллов», подведения баланса между дурным и похвальным в поведении ученика. Карательные мероприятия в армии или учебных заведениях часто обставляются как своего рода «суды» и «трибуналы». За этими действиями стоит оценивание, но уже не действий, а самих индивидов. Дисциплинарная система непрерывно ранжирует их, присвоенный ранг сам по себе является наказанием или поощрением. Возникают процедуры, сочетающие технику надзора и нормализующей санкции: военный смотр, медицинский осмотр, экзамен в учебном заведении. В смотре, осмотре, экзамене сочетаются отношения власти и знания. На эволюцию медицинского знания оказала решающее влияние организация госпиталя или клиники как дисциплинарного пространства, в котором пребывает больной. Школа становится машиной для непрерывной сдачи экзаменов. Общество входит в эпоху бесконечных экзаменов и принудительной объективации. Смотр-экзамен вводит индивида в поле документирования. Результаты смотров, осмотров и экзаменов записываются, сохраняются, собираются в досье и архивы. Право документировать выступает как часть дисциплинарной власти. Всевозможные списки и досье выступают для такой системы власти как способы кодирования индивидов. Смотр и запись конституируют индивида как «описываемый объект». Согласно Мишелю Фуко, с конца XVII века власть над жизнью начинает развиваться в двух основных формах, образующих как бы два полюса, между которыми располагается целая сеть промежуточных форм. Первый полюс – это власть над телом как машиной: его дрессировка, использование его сил, способностей, увеличение его полезности, управляемости, включение в системы контроля. Дисциплинарная власть – это такая власть, которая нуждается в замкнутом пространстве, где действуют свои законы и правила. Для этого развивается совокупность различных дисциплинарных институтов – работные дома для бродяг и нищих, интернаты, школы, колледжи, казармы, мастерские. Второй полюс образуют формы власти над телом как экземпляром биологического вида и связанными с ним биологическими процессами: рождением и смертью, состоянием здоровья, продолжительностью жизни и пр. В этой сфере власть осуществляется в виде регулирующего контроля, биополитики популяции. Дисциплинарная научно обоснованная власть классифицирует, ставя каждого индивида на его место, присваивая ему социальный статус. Власть-знание обосновывает собственную законность тем, что желает обеспечить наилучшее функционирование общества во всем многообразии его жизненных функций. Этот новый тип власти, который формируется в XIX веке, Фуко назвал био-властью или био-техно-властью. В предшествующий период власть представала прежде всего в формах распоряжения суверена жизнью, смертью и собственностью подданных. Теперь она приобрела форму заботы о качестве человеческой жизни – ее здоровье и эффективности. Тема био-власти связана с дисциплинарными практиками контроля, нормализации и совершенствования человеческого тела. Власть над живым требует укрепления тел и увеличения популяции одновременно с увеличением их полезности и управляемости. Для этого необходима выработка новых методов и приемов, пригодных для управления силами, способностями, склонностями. Роль новых механизмов и форм играли такие общественные институты, как семья, армия, школа, полиция, клиника. Изменение характера власти проявлялось также и в повышении значения норм за счет законов. Власть, взявшая под контроль процессы жизни, нуждается в механизмах непрерывного воздействия, чтобы их регулировать и корректировать. Для нее важно не столько отделить законопослушных подданных от враждебных суверену, сколько распределить их относительно нормы. Власть-знание утверждает общеобязательность нормы, которая ориентируется на извлечение максимальной пользы. Таким образом, Фуко использовал идею Бентама как парадигму направленной на установление порядка деятельности властей эпохи модерна. Цивилизация подразумевает дисциплину, а дисциплина подразумевает контроль над внутренними побуждениями – контроль, который, чтобы быть эффективным, должен быть внутренним. Старая система наказаний за предательство и поощрений за преданность уже не действует. Чтобы обеспечить жизнь социального тела, нужен постоянный контроль, опирающийся на понятие нормы. Дисциплинарная власть продуцирует «послушные органы». Власть не просто устанавливает ограничения, это еще и мобилизующий феномен; и те, кто подвергается воздействию дисциплинарной власти, не обязательно во всем послушны ей в своих реакциях. На протяжении эпохи модерна фабрики, мастерские, тюрьмы, школы, больницы, приюты или казармы, какими бы ни были их функции, выступали и производителями порядка. Бауман отмечает, что среди таких институтов два обладали решающим значением для выполнения этой функции, что достигалось благодаря их огромной сфере охвата: промышленные фабрики и основанная на всеобщей воинской повинности армия. «Можно было заведомо ожидать, что большинство граждан мужского пола пройдет через их дисциплинирующие мастерские и обретет привычки, которые гарантировали бы их подчинение правилам, конституирующим заданный порядок (а затем, в качестве „глав семейств“, они заставят и женщин выполнять эти предписания). Но чтобы выполнять свое предназначение, эти всевидящие учреждения нуждались в мужчинах, пригодных для промышленного труда на фабриках и выполнения армейских обязанностей, т.е. способных вынести тяготы физического труда и армейской жизни. Неспособность к фабричному труду на промышленном предприятии и непригодность к военной службе означали освобождение от контроля и муштры. Так способность работать и сражаться стала мерилом „нормы“, в то время как неспособность к этому оказалась эквивалентом социальной аномалии, отклонением от нормы, подлежащей либо медицинскому лечению, либо уголовному наказанию. Медицина того времени дала этой норме название здоровья. „Здоровый человек“ был персоной, способной предпринять определенный объем физических усилий, который требовался для производительной работы и/или военных подвигов; тем самым норма, определяющая оценку состояния здоровья, стала „объективно измеряемой“»[53 - Бауман З. Индивидуализированное общество. М., 2005. С. 161—162.]. Фуко пишет, что в течение долгих веков отличительной чертой суверена было обладание правом на жизнь и смерть его подданных. Но в эпоху модерна право отобрать у подданного жизнь сменилось разнообразными техниками управления его жизнью. Право на смерть выступает уже как дополнение власти, осуществляющей положительное управление жизнью, власти, которая распоряжается жизнью, усиливает ее, контролируя и регулируя. В качестве примера Фуко ссылается на отношение к смертной казни. В течение долгого времени она была, наряду с войной, одной из основных форм реализации права суверена. Однако по мере того, как войны становились все более массовыми и кровавыми, на эшафотах лишалось жизни все меньше людей. Одновременно отмирают ритуалы и церемонии, которыми обставлялась некогда смертная казнь, и вообще казни перестают быть публичными. Право на жизнь и на смерть является асимметричным правом. Суверен здесь осуществляет свое право на жизнь, лишь приводя в действие свое право убивать или воздерживаясь от того. Свою власть над жизнью он отмечает лишь смертью, которую в состоянии потребовать. Право, которое формулируется как право «на жизнь и на смерть», в действительности является правом заставить умереть или сохранить жизнь. Эта юридическая форма характерна для того исторического типа общества, в котором власть осуществлялась преимущественно в качестве инстанции взимания, механизма отнимания, права присвоения части богатств и навязанного подданным вымогательства произведенных продуктов, благ, услуг, труда и крови. Власть здесь была, в первую очередь, правом захвата – над вещами, временем, телами и, в конечном счете, над жизнью. Начиная с классической эпохи Запад претерпел глубокую трансформацию механизмов власти. «Взимание» перестает быть ее преимущественной формой, но оказывается лишь одним из элементов наряду с другими, обладающими функциями побуждения, усиления, контроля, надзора, умножения и организации сил, которые власть себе подчиняет. «Право на смерть с тех пор обнаруживает тенденцию перейти – или, по крайней мере, опереться – на требования власти, которая управляет жизнью, и упорядочивать себя тем, что эти требования провозглашают. Эта смерть, которая основывалась на праве суверена защищаться или требовать защиты, предстает теперь только изнанкой права, которым обладает социальное тело, – права обеспечивать свою жизнь, поддерживать и приумножать ее. Никогда, однако, войны не были столь кровавыми, как теперь, начиная с XIX века, и никогда прежде, при прочих равных условиях, правящие режимы не производили такие массовые бойни по отношению к своим собственным народам. Но эта чудовищная власть смерти – и именно это, быть может, и дает ей часть ее силы и того цинизма, с каким она столь далеко раздвинула свои границы, – выдает себя в качестве дополнения к власти, которая позитивным образом осуществляется над жизнью, которая берется ею управлять, ее усиливать и умножать, осуществлять педантичный контроль над ней и ее регулирование в целом. Войны не ведутся больше во имя суверена, которого нужно защищать, – они ведутся теперь во имя всех; целые народы стравливают друг с другом, чтобы они друг друга убивали во имя необходимости жить. Бойни стали жизненно необходимыми. Именно в качестве управляющих жизнью и выживанием, телами и родом стольким режимам удалось развязать столько войн, заставляя убивать столько людей. И благодаря повороту, замыкающему круг, чем больше технология войн разворачивает их в сторону полного истребления, тем больше, действительно, решение, которое их развязывает или их прекращает, подчиняется голым соображениям выживания. Ядерная ситуация сегодня – это только конечная точка этого процесса: власть предавать одну часть населения тотальной смерти есть оборотная сторона власти гарантировать другой части сохранение ее существования. Принцип: „мочь убивать, чтобы мочь жить“, на который опиралась тактика сражений, стал стратегическим принципом отношений между государствами. Но существование, о котором теперь идет речь, – это уже не существование суверенного государства, но биологическое существование населения. Если геноцид и впрямь является мечтой современных режимов власти, то не потому, что сегодня возвращается прежнее право убивать; но потому, что власть располагается и осуществляется на уровне жизни, рода, расы и массовых феноменов народонаселения»[54 - Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. М., 1996. С. 240—241.]. Сексуальность и власть Одной из существенных составляющих власти-знания выступает «диспозитив сексуальности». В работе «История сексуальности» (1976, 1984) Фуко показал, как государство утверждает свою власть, регламентируя сексуальное поведение подданных. Даже научный дискурс, посвящающий себя эротическому телу, хочет господствовать над ним, требуя от информантов признаний, подобных тем, что делаются на церковной исповеди, имеющей репрессивную функцию. В своей «Истории сексуальности» Фуко подвергает атаке так называемую «репрессивную гипотезу». По его мнению, современные социальные институты принуждают нас расплачиваться за те выгоды, которые они предоставляют, ценою все возрастающего подавления. Секс в современной цивилизации не загоняется в подполье. Напротив, он становится предметом постоянного обсуждения и исследования. Он становится частью «великой проповеди», вытесняя более древнюю традицию проповеди теологической. Утверждения о сексуальном подавлении и проповеди превосходства взаимно усиливают друг друга; борьба за сексуальное освобождение – это часть того же самого аппарата власти, которую она обвиняет. XIX и начало ХХ века являются главным предметом внимания Фуко в его рассмотрении репрессивной гипотезы. На протяжении этого периода сексуальность и власть стали пересекаться несколькими различными путями. Сексуальность развивалась как тайна, которую предстояло бесконечно раскрывать и защищать. Целые кампании по осаде этого опасного феномена организовывались врачами и педагогами. Ему уделялось столь много внимания, что может возникнуть подозрение, будто целью было не его устранение. Задачей была просто организация индивидуального развития – как умственного, так и физического. Искусство эротической чувственности поощрялось во многих традиционных культурах и цивилизациях, но только современное западное общество развило науку сексуальности. Это произошло, по мнению Фуко, через соединение принципов исповеди с аккумуляцией знаний о сексе. Католическая исповедальня, указывает Фуко, всегда была средством регуляции этой стороны жизни верующих. Она представляла собой нечто гораздо большее, нежели просто место, где выслушивалась нескромная информация сексуального характера, и откровенные признания в таких проступках получали интерпретацию исповедника и самого кающегося с позиций более обширной этической системы. Частью контрреформации стала большая настойчивость церкви в вопросах регулярной исповеди, в которой должны были сообщаться и подвергаться тщательному изучению не только действия, но и помыслы, мечтания и любые детали, касающиеся секса. «Плотью» христианской доктрины, которую мы все наследуем и которая включает в себя единение души и тела, был непосредственный источник, побуждающий нас заниматься сексом: сексуальное желание. Приблизительно в конце XVIII столетия исповедь-раскаяние стала исповедью-допросом. Секс был «тайной», создаваемой текстами, которые отвергали его, равно как и восхваляли. Появляется убеждение, что доступ к этой тайне позволит раскрыть «истину»: сексуальность фундаментальна для «режима истины», который столь характерен для современности. По утверждению Фуко, само понятие «сексуальность» реально появляется впервые в XIX столетии. Открытие сексуальности, считает он, было частью определенных специфических процессов формирования и консолидации современных социальных институтов. Современные государства и организации зависят от тщательного контроля над населением в пространстве и во времени. Такой контроль был порожден развитием «анатомо-политики человеческого тела», технологий телесного управления, регулирующих и оптимизирующих возможности тела. В свою очередь «анатомо-политика» – это одна из узловых точек более обширной области биологической власти. Сексуальность – социальный конструкт, действующий в пределах полей власти, а не просто ряд биологических побуждений. В своем анализе сексуального развития Фуко справедливо утверждает, что дискурс становится конструктивным для той социальной реальности, которую он отображает. Поскольку существует новая терминология для понимания сексуальности, то идеи, понятия, теории, формулируемые в этих понятиях, просачиваются в социальную жизнь и перестраивают ее. Однако, согласно Фуко, этот процесс является фиксированным и односторонним вторжением «знания-силы» в социальную организацию. По мере созревания нового мира терапия и консультирование, включая психоанализ, приобрели выдающееся значение, они обеспечили регулярность процедур исповедования о сексе. Тело всегда украшали, баловали, а иногда морили голодом и калечили. Однако наши особые заботы о проявлениях тела и контроле над ними носят иной характер, нежели те, что были характерны для традиционного общества. Современные общества, говорит Фуко, в противоположность пре-модернистским, зависят от генерирования биоэнергии. Тело становится и средоточием административной власти. В еще большей степени оно становится носителем самоидентичности и во все возрастающей степени интегрируется с решениями, принимаемыми индивидом по его жизненному стилю. В «Истории сексуальности» Фуко проводит исследование роли исповедальных дискурсов, практики признания на Западе. На христианском Западе предполагалось, что человеку следует признаваться в своих грехах, люди принуждались признавать свои грехи. Признание всегда принимает форму повествования об истине преступления или греха. Начиная со времен Реформации дискурс признания ставит уже задачи психологические: лучшего познания самого себя, самообладания, проявления чьих-либо склонностей, возможности распоряжаться собственной жизнью, упражнения по испытанию совести. В ту же эпоху развивается литература от первого лица, люди начинают вести дневник, затем наступает время литературы, когда авторы стали рассказывать о своих похождениях. Механизм признания распространяется повсюду. В европейской культуре вина – важное переживание, в котором задействована скорее речь, чем деяние. Так, существовала традиция, согласно которой преступника нужно было заставить признаться. Даже когда против него имелись доказательства, общество жаждало изобличения преступления самим преступником. Наказание преступления понимается как смирение преступника без его исправления, тогда как преображение его души подразумевает, что этот человек должен быть познан, явить себя. С тех пор как наказание перестало быть ответом на преступление, а превратилось в дискурс, в операцию, преображающую преступника, признание преступника становится механизмом взывания к нему. На основании вины запускается механизм апелляции к дискурсу. Власть вплотную подступает к каждому отдельному индивиду, окружив его густой сетью исправительно-карательных механизмов. Главная особенность отклоняющегося от нормы, ненормального в том, что, являясь «преступником», он подлежит осуждению не столько в рамках закона, сколько многочисленными промежуточными инстанциями. Складывается властная система, где всякий социально-воспитательный институт, будь то армия, школа, семья или психиатрическая лечебница, присваивает себе часть судебных функций. Все они – «судьи», ибо оценивают поведение индивида и стремятся привести его поведение в соответствие с «нормой». Само правосудие, вынося приговор, нуждается в опоре на эти институты: его вердикт основан теперь не только на установленном факте нарушения закона, но и на характеристиках личности подсудимого. В этой связи особое значение приобретает судебно-медицинская экспертиза. Парадокс в том, что экспертизы противоречат не только нормам права, но и всем законам научного дискурса. По закону судмедэкспертиза обязана установить степень вменяемости субъекта: отсутствие вменяемости, временное или постоянное помешательство «отменяют» факт преступления, переводя человека в категорию больных. Но на деле эксперт устанавливает степень опасности, которую данный субъект представляет для общества, то есть описывает личность подсудимого. Научно-правовая задача подменяется бюрократической, властной функцией, а потому тексты экспертиз несут на себе печать «воспитательного», «родительского» дискурса, обращенного к неразумному ребенку. В связи с этим Фуко пишет: «Говорят, что тюрьма производит делинквентов; действительно, тюрьма почти неизбежно возвращает на судебную скамью тех, кто на ней уже побывал. Но она производит их также в том смысле, что вводит в игру закона и правонарушения, судьи и правонарушителя, осужденного и палача нетелесную реальность делинквентности, которая связывает их вместе и в течение полутора столетий заманивает в одну и ту же ловушку. Пенитенциарная техника и делинквент – в некотором роде братья-близнецы. Неверно, что именно открытие делинквента средствами научной рациональности привнесло в наши старые тюрьмы утонченность пенитенциарных методов. Неверно также, что внутренняя разработка пенитенциарных методов в конце концов высветила „объективное“ существование делинквентности, которую не могли уловить суды по причине абстрактности и негибкости права. Они возникли одновременно, продолжая друг друга, как технологический ансамбль, формирующий и расчленяющий объект, к которому применяются его инструменты. И именно эта делинквентность, образовавшаяся в недрах судебной машины, на уровне „низких дел“, карательных задач, от которых отводит свой взгляд правосудие, стыдясь наказывать тех, кого оно осуждает, – именно она становится теперь кошмаром для безмятежных судов и величия законов; именно ее необходимо познавать, оценивать, измерять, диагностировать и изучать, когда выносятся приговоры. Именно ее, делинквентность, эту аномалию, отклонение, скрытую опасность, болезнь, форму существования, – надо теперь принимать в расчет при изменении кодексов. Делинквентность – месть тюрьмы правосудию. Реванш настолько страшный, что лишает судью дара речи»[55 - Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы / Пер. с фр. M., 1999. С. 373—374.]. В сущности, Фуко демонстрирует непривлекательную изнанку того «гуманизма», которым проникнуты все социальные институты XX века. Он не обличает власть и не раз подчеркивает, что она «позитивна и продуктивна», но осуществляемый им анализ позволяет проводить аналогии со структурами фашистского или большевистского государства, рассуждать о гротеске как сущности тоталитарной власти. Однако задача генеалогии Фуко состоит не в том, чтобы разрушить разум, показывая, что рациональность в действительности является иррациональной. Фуко убежден в том, что разум, благо, справедливость, истина, свобода лишены трансцендентального статуса, они историчны, поэтому формы жизни, связанные с ними, могут окостенеть и превратиться в свою противоположность. Его генеалогия предостерегает разум от опасного самодовольства, лишенного самокритичности. Итак, по Фуко, люди включены в особые дискурсивные дисциплинарные практики и воспринимают их как естественные условия своего существования. Человек, субъект, личность анализируются Фуко в историческом контексте практик и процессов, которые их непрерывно изменяли. Однако индивиды не являются тотально подчиненными и угнетенными существами; власть возможна только там, где есть свобода; где есть власть, там всегда присутствует и сопротивление. Даровать свободу, освободить от угнетения невозможно, поэтому Фуко предпочитает говорить о практиках свободы, о культуре себя как умении практиковать свободу. Фигура кочевника, бродяги, девианта, ненормального, отверженного важна для Фуко, ибо именно в этой фигуре ему удается увидеть человека западной культуры, и отвергаемого, и необходимого. §3. Жан-Франсуа Лиотар: недоверие к метанарративам «Прежде всего, чтобы ответить на вопрос „как доказать доказательство?“ или, в более общем виде, „кто определяет условия истинности?“, нужно отойти от метафизического поиска первого свидетельства или трансцендентной власти и признать, что условия истинности, то есть правила игры в науке, являются имманентными этой игре и не могут быть установлены иначе, как в споре, который должен быть сам по себе научным, и что не существует иного доказательства верности правил, кроме того, что они сформированы на основе консенсуса экспертов». (Жан-Франсуа Лиотар. Состояние постмодерна. СПб., 1998) Отказ от великих повествований Одним из первых понятие постмодерна использовал французский философ Жан-Франсуа Лиотар (1924—1998) в работе «Состояние Постмодерна: доклад о знании», опубликованной в Париже в 1979 году[56 - См.: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / Пер. с фр. М.; СПб., 1998.]. Он утверждает, что по мере вхождения общества в эпоху, называемую постиндустриальной, а культуры – в эпоху постмодерна, изменяется статус знания. Основной формой «употребления» знания является «нарратив» – повествование, характеризующее определенный тип дискурса в различные исторические периоды, структура, организующая наше эмпирическое восприятие. К «великим повествованиям», метанарративам современности, модерна Лиотар отнес такие фундаментальные идеи, как рационализм, сциентизм, антропоцентризм, возможность абсолютной свободы личности, освобождение человечества, просвещенческий исторический прогресс, эмансипацию, легитимность знания, просветительскую трактовку знания как инструмента разрешения любых проблем, познаваемость всего и вся наукой, классический социализм и коммунизм, христианское спасение, гегельянский мировой дух, романтическое единство, нацистский расизм, кейнсианское равновесие, материальное изобилие и т. п. Данные представления, доминирующие в культуре метаповествований, утверждают нормативный образ будущего, конструируют историю, задавая ей определенный вектор развития. Перечисленные нарративы, как в свое время мифы, имеют целью легитимировать определенные общественные институты, социально-политические практики, законодательства, нормы морали, способы мышления и т.д., но в отличие от мифов они ищут эту легитимность не в прошлом, а в будущем[57 - Лиотар Ж.-Ф. Заметки на полях повествований // Комментарии. 1997. №11. С. 215.]. Научное знание – это вид дискурса[58 - Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / Пер. с фр. М.; СПб., 1998. С. 15.]. Модернистская наука, не обладая собственными средствами легитимации, за обоснованием знания обращается к спекулятивному философскому или политическому метаповествованию: диалектике духа, герменевтике смысла, освобождению человека разумного или трудящегося, либо увеличению благосостояния. Лиотар утверждает, что «метанаррация» – это эпистемологический конструкт, легитимирующий способы мышления, социальные институты, социальную систему и создающий тем самым возможность тотального мировоззрения. В связи с этим он подвергает сомнению идеи модернизма, его систему ценностей и настаивает на игровой равноправности множества сосуществующих картин мира[59 - Франклин Анкерсмит отмечает: «Любому очевидно, что метанарративы Лиотара идентичны так называемой спекулятивной философии истории. Спекулятивная философия истории, т.е. тот вид систем, который был построен Гегелем, Марксом, Шпенглером, Тойнби и многими другими, свирепо критиковался в пятидесятые годы такими философами, как Поппер, Манделбаум и Хайек. От этой критики, несмотря на несколько попыток ответить ранее, спекулятивная философия истории не оправилась никогда» (Анкерсмит Ф. Р. История и тропология: взлет и падение метафоры / Пер. с англ. М., 2003. С. 350).]. Понятие «нарратив» стало чрезвычайно популярным и востребованным в постмодернистской философии и культурологии. Так, согласно Фредрику Джеймисону, все воспринимаемое осваивается посредством повествовательной фикции или вымысла. Джеймисон рассматривает «великие повествования» как своеобразные идеологии, обладающие собственной логикой и ценностной системой представлений. В то же время метанаррация трактуется им как речевая ситуация «пересказа в квадрате». Он говорит о «доминантном повествовании» или «доминантном коде», которые функционируют в соответствующей традиции как нерефлексируемая система координат, парадигмальная матрица, внутри которой «коллективное сознание» в рамках данного кода моделирует «культурно опосредованные артефакты» в «социально символических актах»[60 - Jameson F. Postmodernism, or the cultural logic of late capitalism. Duke University press, 1991.]. Роберт Музиль настаивает на том, что «большинство людей в осмыслении своего отношения к самим себе – повествователи»[61 - Музиль Р. Человек без свойств. М., 1984. Кн. 1. С. 729.]. Он считает, что тексты повествовательного мира обладают значительно большим трансляционным потенциалом – они лучше запоминаются и поддаются пересказу, чем гораздо более компактные, последовательные и связные тексты мира доказательных суждений. Дело в том, что понимание повествовательных текстов есть одновременно понимание человеком самого себя. Поль Рикер уверен в том, что история не произойдет, прежде чем не расскажется, не будет как-то понята. Только рассказанная история уходит в прошлое, сохраняясь в памяти как рассказ о прошлых событиях[62 - «Время становится человеческим временем в той мере, в какой оно артикулируется нарративным способом» (Рикер П. Время и рассказ. М., СПб., 2000. Т. 1. С. 13).]. Жан-Франсуа Лиотар констатирует, что в ХХ веке в западной философии произошел лингвистический поворот, породивший закат универсальных дискурсов, метафизических доктрин современности, усталость от «теории», слабости, которые эту «теорию» сопровождают (новое это, новое то, пост-это, пост-то и т.п.). «Все это свидетельствует о том, что пришло время философствовать», – считает он[63 - Lyotard J.F. The Differend. Phrases in Dispute. University of Minnessota Press, Minneapolis. 1988. P. XIII.]. Характеризуя современное состояние культуры как «постмодерн», Лиотар основывается на концепции «языковых игр» Людвига Витгенштейна, избирая ее в качестве метода, и понятиях «дискурсивность» и «власть-знание» Мишеля Фуко. Знание, говорит Лиотар, в своей основе имеет языковые игры, каждой из которых соответствует свой критерий компетенции, своя истина, своя технологическая эффективность, своя справедливость, своя красота. Метанарративы – своеобразная идеология модернизма, которая навязывает обществу и культуре определенный мировоззренческий комплекс идей. Эти идеи, ограничивая, подавляя, упорядочивая и контролируя сознание и поведение человека, осуществляют над ним насилие. С точки зрения Лиотара, модерн и постмодерн тесно и неразрывно связаны между собой: нет модерна без включенного в него постмодерна, поскольку всякий модерн содержит в себе утопию своего конца. В ответ на гегелевское положение о том, что «истина – это целое», он призывает объявить «войну целому», видя в этой категории прямой источник тоталитаризма. Возражая Хабермасу в отношении его тезиса «модерн – незавершенный проект», он утверждает, что этот проект был не только искажен, но и полностью разрушен. Практически все идеалы модерна оказались несостоятельными и потерпели крах. В первую очередь такая участь постигла идеал освобождения человека и человечества. Французский философ обращает внимание на то, что исторически этот идеал принимал ту или иную форму религиозного или философского метанарратива, с помощью которого осуществлялась «легитимация», обоснование и оправдание смысла человеческой истории и ее конечной цели – освобождения. Христианство говорило о спасении человека от вины за первородный грех силою любви, обещало установить «царство Божие» на земле. Просвещение видело освобождение человечества от невежества и деспотизма в прогрессе разума, который должен был обеспечить построение общества, основанного на идеалах гуманизма – свободе, равенстве и братстве. Гегелевская философия излагала свой метанарратив как историю самопознания и самоосуществления абсолютной идеи через диалектику абсолютного духа, которая должна была завершиться торжеством свободы. Либерализм обещал избавить человечество от бедности и привести его к богатству как необходимому материальному условию освобождения, полагаясь на прогресс науки и техники. Марксизм провозгласил путь освобождения трудящихся от эксплуатации и отчуждения через революцию и всеобщий труд. История, однако, показала, что несвобода меняла формы, но оставалась непреодолимой. Все эти грандиозные проекты по освобождению человека и человечества не состоялись, поэтому постмодерн означает, в первую очередь, «недоверие к метанарративам». Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/vladimir-volkov-12715221/postmodern-i-ego-interpretacii/?lfrom=688855901) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Фейерабенд выступил против всяких универсальных методологических правил, норм, стандартов, против всех попыток сформулировать некое общее понятие научной рациональности. «Тому, кто посмотрит на богатый материал, доставленный историей, – пишет он, – и кто не стремится улучшать ее в угоду своим инстинктам и в силу своего стремления к интеллектуальной уверенности в форме ясности, точности, „объективности“ или „истинности“, станет ясно, что существует лишь один принцип, который можно защищать при всех обстоятельствах и на всех этапах развития человечества. Это принцип – все дозволено». (Фейерабенд П. Избранные труды по методологии науки. М., 1986. С. 158—159). 2 Тем не менее, считает Петер Слотердайк, «на современных теориях и теориях современности все еще лежит длинная тень субстанциального мышления, которое не испытывает особого интереса к акцидентальному. Презрение к несубстанциальному и по сей день определяет тематику академической философии, в которой продолжает давать знать о себе древнейшая инерция» (Слотердайк П. Сферы. Плюральная сферология. Т. 3. Пена. СПб., 2010. С. 31). 3 «Массы… функционируют скорее как гигантская черная дыра, безжалостно отклоняющая, изгибающая и искривляющая все потоки энергии и световые излучения, которые с ней сближаются. Как имплозивная сфера ускоряющегося пространственного искривления, где все измерения вгибаются внутрь самих себя и свертываются в ничто, оставляя позади себя такое место, где может происходить только поглощение» (Бодрийяр Ж. В тени молчаливого большинства, или Конец социального. Екатеринбург. 2000. С. 14). 4 Л. Г. Ионин справедливо замечает, что «формирование меньшинств есть следствие побуждаемого идеологией модерна и постмодерна процесса индивидуализации. Меньшинство – это не те, кого меньше, чем других, а те, чье поведение (или внешний облик, или способ одеваться, или сексуальная ориентация, или этническая идентификация и т.д.) отличается от нормального, как бы мы ни определяли понятие нормы» (Ионин Л. Г. Восстание меньшинств. М., 2013. С. 68). 5 Best S., Kellner D. The Postmodern Turn. Ch. 4.: Postmodernism in the Arts: Pastiche, Implosion, and the Popular // URL: http://pages.gseis.ucla.edu/faculty/kellner/essays/postmodernturnch4.pdf 6 Бауман З. Текучая современность. СПб., 2008. С. 24. 7 Бек У. Общество риска. На пути к другому модерну. М.: 2000. С. 6. 8 Метафора – перенос (греч.), от метафере: переносить в другую область. 9 Рорти Р. Философия и зеркало природы / Пер. с нем. Новосибирск: НГУ, 1997. С. 9. 10 Рорти Р. Случайность, ирония и солидарность. М., 1996. С. 38—39. 11 Рорти Р. Случайность, ирония и солидарность. М., 1996. С. 41—42. 12 Деррида Ж. Структура, знак и игра в дискурсе гуманитарных наук // Письмо и различие СПб., 2000. С. 352. 13 Слотердайк П. Сферы. Плюральная сферология. Т. 3. Пена. СПб., 2010. С. 439. 14 Dennett D. (1991), Conscioucness Explained. Boston, p. 455. 15 Беккер К. Словарь тактической реальности: Культурная интеллигенция и социальный контроль. Vienna, 2002. С. 3. 16 Маклюэн М. Понимание медиа: внешние расширения человека. М. Жуковский, 2003. 17 Лакофф Дж., Джонсон М. Метафоры, которыми мы живем / Пер. с. англ. М, 2008. 18 Анкерсмит Ф. Р. История и тропология: взлет и падение метафоры / Пер. с англ. М., 2003. С. 85. 19 Дьяков А. В., Соколов Б. Г.».» зрения. СПб., Курск, 2009. С. 31—32. 20 Делез Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? СПб., 1998. С. 10. 21 Там же. С. 47. 22 Ионин Л. Г. Восстание меньшинств. М., 2012. С. 21. 23 Гидденс Э. Ускользающий мир: как глобализация влияет на нашу жизнь. М., 2004, С. 32. 24 Слотердайк П. Сферы. Макросферология. Т. 2. Глобусы. С. 990. 25 В связи с этим Славой Жижек замечает, что, «капитализм – это первый социально-экономический порядок, который детотализирует значение: на уровне значения он не глобален. В конечном счете не существует глобального „капиталистического взгляда на мир“, нет в собственном смысле слова „капиталистической цивилизации“: фундаментальный урок глобализации заключается в том, что капитализм может приспособиться ко всякой цивилизации, от христианской до индуистской или буддистской, от Запада до Востока. Глобальное измерение капитализма может быть сформулировано только на уровне истины-без-значения, как реальное глобального рыночного механизма» (Жижек С. Год невозможного. М., 2012. С. 111). 26 Инглхарт Р., Вельцель К. Модернизация, культурные изменения и демократия: Последовательность человеческого развития. М., 2011. С. 41—42. 27 Най Дж. С. Гибкая власть. Как добиться успеха в мировой политике. Н.; М., 2006; Nye S.J. (1990), Bound to Lead: The Changing Nature of American Power. New York; Nye S.J. (2004), Soft Power. The Means to Success in World Politics. New York: Public Affairs. 28 См.: Рубцов А. Железная слабость // Новая газета. №26 от 16 марта 2015. 29 Слотердайк П. Сферы. Макросферлогия. Т. 2. Глобусы. С. 844—845. 30 См.: Ваттимо Дж. Прозрачное общество / Пер. с ит. М., 2002. 31 Кастельс М. Галактика Интернет / Пер. с англ. Екатеринбург, 2004. С. 15. 32 Инглхарт Р. Постмодерн: меняющиеся ценности и изменяющиеся общества // Полис. 1997. №4. С. 6—33. 33 Инглхарт Р. Постмодерн: меняющиеся ценности и изменяющиеся общества // Полис. 1997. №4. С. 32. На это же указывает и Алэн Турен: «Переход к постиндустриальному обществу осуществляется, когда инвестиции производят в большей степени не материальные блага и даже не „услуги“, а блага символические, способные изменить ценности, потребности, представления. Индустриальное общество изменяло средства производства, постиндустриальное изменяет цели производства, то есть культуру» (Турен А. Возвращение человека действующего. Очерк социологии. М., 1998. С. 85). 34 Jameson F. (1991), Postmodernism, or the cultural logic of late capitalism. Duke University press, p. 76, 79. 35 Op. cit. 36 «Сегодня мы все в большей мере имеем некий род письма, называемого просто „теорией“, которая представляет собой все дисциплины сразу и ни одну из них в отдельности. Этот новый тип дикурса, обычно связываемый с Францией и так называемым постструктурализмом (Fгеnch theory), становится очень распространенным и означает конец философии как таковой. Можно ли, например, назвать деятельность Мишеля Фуко философией, историей, социальной теорией или политической наукой? Этот вопрос является неразрешимым; и я утверждаю, что подобный „теоретический дискурс“ также можно причислить к манифестациям постмодерна» (Джеймисон Фр. Постмодернизм и общество потребления // Логос. 2000. №4. С. 63). 37 См.: Шустерман Р. Прагматическая эстетика: живая красота, переосмысление искусства. М.: Канон+, 2012. 38 Джеймисон полагает, что сегодня наиболее продуктивными идеями Грамши являются фордизм и гегемония. Он указывает на то, что задолго до теорий массовых коммуникаций или общества потребления и намного внятнее футурологических построений американской социологии 1950-х гг. Грамши выявил связь между экономикой конвейерного производства, корпоративной организацией бизнеса, массовой представительской политикой и культурным комплексом растущего массового потребления. Символом этого комплекса стал автомобиль Форда. 39 Андерсон П. Истоки постмодерна. М., 2011. С. 109. 40 Там же. С. 110. 41 Giddens A. (1990), Consequences of Modernity. Cambridge: Polity Press, p. 3. 42 Beck U. (1992), Risk Society, Towards a New Modernity. London: Sage Publications, p. 21. 43 Ibidem, p. 50. 44 Лиотар Ж.-Ф. Заметки о смыслах «пост» // Иностранная литература. 1994. №1. С. 56—59. 45 Бек У. Общество риcка: На пути к другому модерну. М., 2000. С. 4. 46 Вельш В. «Постмодерн». Генеалогия и значение одного спорного понятия // Путь. №1. М., 1992. С. 17—18. 47 Бауман 3. Текучая современность / Пер. с англ. СПб., 2008. 48 См., например, Best S., Kellner D. (1997), Postmodern Theory: Citical Interrogations. London and New-York: MacMillan and Guilford. 49 Foster H. Postmodernism: A Preface // Postmodern Culture. Ed. by H. Foster. London: Pluto press. 1985, p. VII. 50 Фуко М. Археология знания / Пер. с фр. Киев, 1996. С. 49. 51 Уточняя понятие дискурсивной практики, Фуко пишет: «Нельзя путать ее ни с экспрессивными операциями, посредством которых индивидуум формулирует идею, желание, образ, ни с рациональной деятельностью, которая может выполняться в системе выводов, ни с „компетенцией говорящего субъекта“, когда он строит грамматические фразы. Это совокупность анонимных исторических правил, всегда определенных во времени и пространстве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического, географического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказывания» (Там же. С. 327). 52 См.: Бентам И. Введение в основания нравственности и законодательства. М., 1998. 53 Бауман З. Индивидуализированное общество. М., 2005. С. 161—162. 54 Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. М., 1996. С. 240—241. 55 Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы / Пер. с фр. M., 1999. С. 373—374. 56 См.: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / Пер. с фр. М.; СПб., 1998. 57 Лиотар Ж.-Ф. Заметки на полях повествований // Комментарии. 1997. №11. С. 215. 58 Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / Пер. с фр. М.; СПб., 1998. С. 15. 59 Франклин Анкерсмит отмечает: «Любому очевидно, что метанарративы Лиотара идентичны так называемой спекулятивной философии истории. Спекулятивная философия истории, т.е. тот вид систем, который был построен Гегелем, Марксом, Шпенглером, Тойнби и многими другими, свирепо критиковался в пятидесятые годы такими философами, как Поппер, Манделбаум и Хайек. От этой критики, несмотря на несколько попыток ответить ранее, спекулятивная философия истории не оправилась никогда» (Анкерсмит Ф. Р. История и тропология: взлет и падение метафоры / Пер. с англ. М., 2003. С. 350). 60 Jameson F. Postmodernism, or the cultural logic of late capitalism. Duke University press, 1991. 61 Музиль Р. Человек без свойств. М., 1984. Кн. 1. С. 729. 62 «Время становится человеческим временем в той мере, в какой оно артикулируется нарративным способом» (Рикер П. Время и рассказ. М., СПб., 2000. Т. 1. С. 13). 63 Lyotard J.F. The Differend. Phrases in Dispute. University of Minnessota Press, Minneapolis. 1988. P. XIII.
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.