Тушим мясо в горшочках. Готовы? Мой рецепт без понтов:) - ерундовый. Правда, тем, кто не любит мясцо, вместо вырезки можно яйцо Просто выбить в горшочек. (Без риска предварительно всё-таки - в миску). На морковку - изрядно лучка, перца жгучего - четверть стручка. "Танец" будет неспешным - "от печки", Кто - без мяса, тот может из гречки налепить

Италия De Profundis

-de-profundis
Автор:
Тип:Книга
Цена:369.00 руб.
Язык: Русский
Просмотры: 137
ОТСУТСТВУЕТ В ПРОДАЖЕ
ЧТО КАЧАТЬ и КАК ЧИТАТЬ
Италия De Profundis Джузеппе Дженна Extra-текст Джузеппе Дженна (1969) – автор многочисленных романов, среди которых «Во имя Ишмаэля» (2001), «Гитлер» (2008), «Dies lrae» и многих других. «Италия De Profundis» – провокационное произведение, в котором писатель с хирургической точностью препарирует внутренний мир и поступки главного героя, а также собственную страну, Италию. Прямо на наших глазах складывается «автобиография, которой не было» (В. Сити), а персонаж Джузеппе Дженны проделывает самые страшные и немыслимые эксперименты над собственным телом и духом в жажде слиться с обрушивающейся на него нелицеприятной итальянской действительностью. Джузеппе Дженна Италия De Profundis © 2008 by Giuseppe Genna © 2008 by Minimum Fax © Татьяна Быстрова, текст © Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2019 Предисловие переводчика Хочется сразу предупредить читателя, взявшего в руки эту книгу, что ему придется нелегко, и что нужно всенепременно дочитать до конца. Что роман нашпигован цитатами и подтекстами и продуман до мелочей, и что Италия предстает в нем совсем не такой, какой привык ее представлять российский читатель. Роман этот может вызвать резкое неприятие или горячее восхищение, но остаться равнодушным к нему невозможно. Однако обо всем по порядку. Джузеппе Дженна (род. Милан, 1969) – итальянский писатель-интеллектуал, совершенно неизвестный в России. С одной стороны он близок течению «молодых каннибалов» – авторам, дебютировавшим в девяностые, основная задача которых – вскрыть нелицеприятную действительность и показать современного человека во всей его наготе, с тараканами в голове и довольно низменными желаниями и потребностями. С другой – любитель постмодернизма, Пазолини, Берроуза и Уэльбека, с третьей – отличный знаток классической и современной поэзии (поэтому и прозу он пишет по законам поэзии). Основными творческими методами Дженны являются расщепление жанра, смешение стилей, разложение установившихся лексических сочетаний, а целью – создание нового литературного языка (через который переводчику продираться невероятно сложно) и нового постмодернистского романа (у Дженны есть предшественники, узнать их – задача читателя). Роман «Италия De Profundis», вышедший в Италии в 2008 году и получивший премию имени Коррадо Альваро, является, пожалуй, самым известным произведением Дженны и вызвал восторженные отзывы итальянской критики. Автор одной из рецензий, Субага Гаэтано Файлла, отмечает: «Начиная с восьмидесятых годов, редкая книга итальянского автора была для меня столь же важна, как эта»[1 - Subhaga Gaetano Failla. ITALIA DE PROFUNDIS di Giuseppe Genna. Блог в электронном журнале Letteratitudine. Электронный ресурс. Код доступа на 23.02. 2014: http://letteratitudine.blog.kataweb.it/tag/subhaga-gaetano-failla.]. Автор другой рецензии, Андреа Ди Консоли, называет книгу Дженны «грандиозным произведением, романом-монстром, вулканическим взрывом и невероятной вспышкой интеллектуализма»[2 - Andrea Di Consoli. Il de profundis di Genna per un’Italia in metastasi. Электронная версия газеты Il Riformista. Электронный ресурс. Код доступа к статье на 23.02.2014: http://www.giugenna.com/2008/11/21/sul-riformista-andrea-di-consoli-su-italia-de-profundis/]. Отзывы критиков и читателей свидетельствуют о том, что роман Дженны – литературное явление, не оставшееся незамеченным в среде итальянских интеллектуалов. Роман представляет собою сложную и продуманную до мелочей конструкцию, каждый аспект которой – композиционная структура, сюжетные линии, интертекстуальная составляющая, но прежде всего стилистическое и языковое новаторство заслуживают отдельного внимания. «De Profundis», или «Из глубины воззвав», начальные слова молитвы, читаемой над усопшим (в католической псалтыри это 130-й из псалмов царя Давида, в православной – 129-й), неоднократно становились названием литературного произведения, символизируя смерть, распад, упадок, разложение и катастрофу. Уже в самом названии Дженна обозначает главную мысль: Италия находится на дне, она умерла и заслуживает заупокойной молитвы. Однако, как замечает сам автор: «Этот роман лишь по недоразумению называется «Италия De Profundis», так как гораздо меньше недоразумения вызвало бы такое название, как «Джузеппе Дженна De Profundis». Его автор проявил гораздо больше писательского дарования, когда описывал самого себя, нежели когда предавался описаниям других предметов. Подобное наблюдение подтолкнуло меня к мысли о том, что пора прочесть De Profundis над этим предполагаемым мной». Главных персонажей в романе трое: Италия, Джузеппе Дженна-герой, и Джузеппе Дженна-автор, демиург романа. При этом Италия и герой-Джузеппе Дженна становятся для Дженны-автора единым целым: материалом для наблюдения, эксперимента и описания. Уже на первых страницах писатель заявляет: «Италия – земля, которую я разучился любить. <…> Италия-Зверь. Италия сплошных зверей». Автор с обреченной грустью признается, что не узнает не только окружающую его действительность, но и себя самого: «Моя голова висит над облаками. Снова и снова я вгрызаюсь в камень собственного изваянья. Вижу Италию. Вижу себя. Но это не я». Дженна-автор сразу же дистанцируется от Дженны-героя, который, наряду с Италией, становится объектом его наблюдения и анализа. Композиционно роман разделен на две части: «повествование» и «рассказ». Если «повествование» представляет собой открытый для дальнейшего развития текст, не связанный жесткими рамками, будь то жанровые или иные, то рассказ представляет собой законченное, замкнутое произведение. Первая и вторая часть романа вполне могли бы существовать отдельно, но логической скрепой, связующей их воедино, служит первый абзац романа, дословно повторяющийся ближе к концу второй части. Закончив чтение, читатель может снова раскрыть роман и прочесть все сначала, при этом текст будет восприниматься совершенно иначе (не случайно первая глава называется «Не-начало», а вторая «Конец – это начало»). Автор подменяет начало романа его завершением, перемешивает реальные события и собственные кошмары таким образом, что разделить ткань повествования и окружающую действительность, правду и вымысел невозможно. Дженна придает большое значение датам: ключевое событие романа, смерть отца героя, происходит 1 января 2006 года. Ночь, проведенная рядом с трупом, уже подающим признаки разложения, является отправной точкой, с которой начинает разматываться нить повествования. Следуя за дробленым сюжетом, читатель становится свидетелем трагического и шокирующего жизненного опыта героя. Автор дезориентирует читателя, пытаясь удержать внимание на лете 2007 года, однако герой при этом перемещается то в прошлое, то в будущее, путая повествование резкими скачками во времени. Дженна сознательно отказывается от линейной хронологии, воссоздавая эффект ассоциативной памяти. Подобный прием позволяет показать героя на пути морального и физического падения, выхватывая сцену за сценой. Герой Дженны, вслед за своим предшественником Данте, проходит все круги ада, однако является не сторонним наблюдателем, а непосредственным участником событий, глава за главой преступая общепринятые законы человеческой морали. Автор сопровождает его, подобно Вергилию, однако не помогает, а лишь наблюдает. Вскрывая пороки героя один за другим, Дженна-автор рисует его полуживым трупом, «казаком из романа Толстого, который хоть и получил уже пулю в лоб, но по инерции продолжает бежать», плотью от плоти разлагающейся страны. Панихида по Италии становится панихидой по каждому итальянцу. Автор рассматривает проблемы современной Италии и развенчивает традиционные ценности страны. Кинематограф вместо былых шедевров выдает пустые сентиментальные комедии, где актеры имитируют несуществующие чувства. Телевидение стало причиной обеднения общей культуры, выпуская бесконечные шоу. История забыта: нет ничего, что бы объединяло современных итальянцев, поскольку они не знают и не хотят знать. Один из древнейших языков, былая гордость нации, катастрофически обеднел; политика – не больше чем игра одной или двух замкнутых в себе группировок, выполняющих указания США. Экономика разрушена, внешний долг страны огромен, наука и само понятие знания подвергаются сомнению, ведь посещение школ и университетов превратилось в ничего не значащий ритуал, за которым лишь пустота. Литература забыта и заброшена, оставлена в удел жалкой группке так называемых интеллектуалов, варящихся в собственном соку. Все ценности, все институты Италии объявляются мертвыми и прогнившими, не соответствующими былому величию славного прошлого. Вера современных итальянцев – пустышка, а церковь представляет старый и больной Иоанн Павел II, «понтифик, которому уже к восьмидесяти и который пережил два инсульта, пытаясь возродить основы христианской веры». Итальянцы как нация оказываются воплощением всевозможных пороков: лжи, лицемерия, душевной омертвелости, невежества, отсутствия инициативы, глупости. Ими движет лишь стремление к зрелищности и потреблению: «Итальянцы не чувствуют, – они притворяются, что испытывают чувства. Они не говорят, а лишь изрыгают фонемы. Итальянцы приближаются к пику идиотизма. Разглагольствуют. Вопят, что их давят налогами. Не замечают, что трещина расползается». Совсем не такой привык и хочет видеть Италию российский читатель, не правда ли? Подобно тому, как герой описывает мертвое тело собственного отца, автор описывает тело Италии, которая становится матерью героя. Его пороки, самоощущение и поступки рассматриваются как логичное следствие союза двух мертвых тел. Чем ниже падает герой, тем более он приближается к Италии, становясь одной из ран на ее гноящемся теле. Следует отметить, что визуальное изображение имеет для Дженны особую важность. Он не ограничивается лишь текстом, но выходит за его пределы, размещая на своей персональной странице четыре видеоролика, которые могут рассматриваться как неотъемлемая составляющая романа (http://www.giugenna.com/italia_de_profundis/arriva_italia_de_profundis_ecc.html#045597). Не случайно одна из глав романа посвящена фильмам Венецианского кинофестиваля, а текст хранит следы «линчеанского» киностиля. Одним из главных выразительных средств автора для передачи идеи распада итальянского общества становится язык романа. Если Дженна-герой преодолевает все границы морали, то Дженна-автор пытается преодолеть все известные границы итальянского языка. Стремление к раскрытию его возможностей, игре со словом, обыгрывание языковых стереотипов, их расщепление и сталкивание значений, поэтика парадокса, смешение архаичной литературной лексики с разговорными, подчас грубыми выражениями создает неотъемлемую часть литературного приема Дженны. Для передачи языка автора и героя Дженна активно задействует специальную терминологию из самых разных областей: юридическую, экономическую, социальную, медицинскую, техническую, научную, лексику из сферы психологии, и так далее. При этом термины появляются в тексте как отдельно, так и в виде расщепленных фразеологизмов: «изъятие себя» вместо «изъятие имущества», «трещина значения» вместо «трещина земной коры», «порочная дефлорация» вместо «непорочное зачатие», и так далее. Помимо сложной и зачастую непонятной терминологии, Дженна активно использует малоупотребительные, устаревшие слова, латинизмы, англицизмы, и если одни являются языковой принадлежностью героя и автора, то другие характеризуют язык «neoitaliani»: новых итальянцев, ненавистной герою толпы. Чтобы понять, о чем вообще идет речь, итальянский читатель должен нередко заглядывать в словарь – то же самое переводчик заставляет делать и русского читателя. Рефлексия над собственным произведением, вскрытие литературных приемов, обнажение авторского замысла является еще одной характерной чертой Дженны. Автор врывается в повествование, делится с читателем наблюдениями о том, как следует писать роман, дает оценки, предсказывает реакцию на тот или иной эпизод. Подобно тому, как Дженна-герой шаг за шагом исследует темную сторону своей сущности, Дженна-автор раскрывает свои писательские приемы. Отдельно следует сказать об активном использовании Дженной цитат из наследия итальянской и мировой литературы. Ключевыми фигурами, символизирующими для автора былое величие Италии, являются Данте и Леопарди, а современными пророками итальянской литературы – Пазолини и Вилладжо. Фантоцци становится для Дженны героем-рубежом между смешным и трагичным, комическим и страшным. Именно этот герой, по мысли автора, является предком неоитальянцев. В большинстве случаев переводчик по возможности пытался сохранять цитаты, к которым обращается автор, однако если используемый источник был совершенно чужд русскоязычной среде, цитата заменялась на другую, чтобы и русский читатель мог ее узнать. Так, например, конец четвертой главы полностью соткан из цитат: здесь и Уильям Блейк, и Данте, и стихотворения Леопарди, и его культовый дневник «Дзибальдоне», и древние (Плотин) и современные (Целан), и Маркес, и Книга Бытия, и многое другое. Автор отметил важность ритмической и фонетической составляющей в данном отрывке, поэтому его перевод был выполнен ритмизованной прозой. Как известно, сделать перевод, который бы в точной мере передавал всю красоту созданной писателем языковой и смысловой конструкции, невозможно, но поскольку произведение на чужом языке всегда получается другим, а сам автор отметил «подвижность» и «свободу» текста, его способность расширяться и обрастать новыми смыслами, хочется надеяться, что читатель сможет оценить роман по достоинству. Уверена, что многие недостатки современных итальянцев, подмеченные автором, помогут нам по-другому взглянуть и на самих себя. Переводчик выражает горячую благодарность людям, без которой этой книги бы не случилось: Габриеле Дадати, писателю и другу по фейсбуку, познакомившему меня с творчеством Дженны; Отважному редактору Илье Данишевскому; Прекрасному лингвисту Татьяне Никольской; Отзывчивым коллегам: Анне Ямпольской, Джулии Дзанголи, Ольге Асписовой, Евгении Семенюк; Друзьям: Алессандро Акилли, Сильвии Мандруццато, Энцо Стриано, Дарье Андреевой; Валентину Ивановичу Масловскому; Первому рецензенту, высокому профессионалу и чудесному человеку – Татьяне Александровне Сотниковой; И всем, кто поддерживал, подсказывал, читал, помогал, подбадривал. Спасибо автору за подробные пояснения и помощь в работе над переводом. Март 2016, Быстрова Татьяна Часть первая Повествование 1. Не-начало За моей спиной фосфоресцирующее зеленое море, бескрайнее море Сан-Вито-Ло-Капо, мыс этот славен своими штормами, самыми сильными на всем сицилийском побережье. В одной из этих бухт император Фридрих II спасся от неминуемой гибели. Солнце раскаляет водный эпителий, юное солнце моего первого сицилийского дня. Волны гневно разрываются, я стискиваю зубы. От солнца эритема на моей потрепанной коже все увеличивается. Я без очков. Отсюда ясно различаются размытые грани Сатанинского аббатства, прозванного телемским. Моя голова висит над облаками. Снова и снова я вгрызаюсь в камень собственного изваянья, леплю свою статую. Вижу Италию. Вижу себя. Но это не я. Потому что свет ее для меня нестерпим, я измучен бессмертной ее красотой, там, где я нахожусь, Италия – земля, которую я разучился любить. Слепец среди таких же слепцов, я двигаюсь на ощупь, подобно окружившим меня теням. Они знакомы каждому, кто привык к писательскому труду, из-за них я лишился сил: хищник, замерший в ожидании нападения – собственного или чужого. Крот, опасливо ползущий меж вскопанной и влажной земли обратно в нору, вытянув вперед черную блестящую морду. Безмозглый таракан, несущийся по темному пятну отбрасываемой подошвой тени за секунду до того, как его раздавят, в последний раз поблескивающий своими элитрами. Я – обессиленное животное в безжалостном свете Италии. Я – рептилия, что, извиваясь, ползет по пустынной дюне, все ниже и ниже, в неизвестном году, в данном случае в лето 2007 от Рождества Христова. Я сам себе препятствие. Я прячусь в бункер: это убежище я называю домом. Я пытаюсь излечиться. Я игнорирую очевидное. Под тяжким прессом собственной мерзости, прикрытой, таящейся где-то в груди, возопят детища моих преступлений: дочь-Злоба, дочь-Негодование, сын-выродок Люби-же-Меня, ненасытные близнецы Гордость и Тщеславие. Днем ветрено. Климат готовит планете новую стратосферу. До 2040 года несметные полчища, текущие с Ближнего Востока, израненные и томимые жаждой, зальют страны Средиземноморья, другие несметные потоки родственных им существ, там, на далеком Востоке, падут жертвами цунами и наводнений. Смещаясь все дальше к Востоку, они, наконец, окажутся на Западе, во Флориде. Я видел расширенными зрачками бескрайнее поле беженцев, с сухими, потрескавшимися от жажды и зноя губами, точно те губы – мертвые окаменелые сороконожки. Губы, усыпанные кондиломами, женщин, прикрывающих широкие черепа оранжевыми тканями, там, в африканском Дарфуре, сотни тысяч беженцев, на которых навалилась вечная подпольная война, о которой знает весь мир. Планета подает магнитным полям сигнал к восстанию, дочь-Злоба зажигает страшные глазницы, встает во весь рост и рвет в клочья мой жалкий паспорт, она отравляет мне кровь своей черной силой и пускает ток по моим нервам. Нет больше семени для этой Земли. Так как же сказать: прощай, человек? Устремлюсь же к непознанному. Шаман предсказал мне смерть от рака, мучительную смерть, обезображенное болезнью желтушное тело, еще до того, как мне исполнится шестьдесят. Осталось немного. Однако презрение к самому себе во мне куда меньше, чем то презрение, которое адресую я году Стрельца и Весов, две тысячи седьмому, в этой незнакомой пустыне, глядя на которую, я берусь о чем-то судить. Италия отравлена чем-то ужасным, Красоте, блудной дочери, сбежавшей из моего гнезда, здесь места нет. Вся поверхность Земли уже изучена. Я же изучен крайне мало. Все мифы уже изжили себя и превратились в груды металлолома, в кучи свалок, которыми усыпана Италия. Я бы хотел сесть на одной из таких свалок, словно буддийский монах; спокойный и непроницаемый, словно мальчишка-китаец; невыразительный, точно глиняная статуэтка, и поджечь себя вдали от чужих глаз, стать человеческим факелом, который молчит, хотя ему положено вопить, как лобстеру. Представьте себе лобстера: пламя лижет его панцирь, вылизывает желеобразные глаза, сжигает его тело. Которое не есть я. И потому мне плохо. И потому, не добравшись до поворота, ибо никакого поворота и нет, не испытывая желания напиться, ибо нет воды, я, словно мертвец, наблюдаю год две тысячи седьмой, год моих кровавых смертей, который продолжается несколько лет подряд, и даже в эту минуту, в этом чуждом месте под названием Италия. Я превращаюсь в солнце, в луну, в деревья, и в облака, и в сточные воды, и в аутлеты, и в суперстрады собственного Глазного Нерва. Если в нас таятся сокровища, почему мы этого не ощущаем? Однажды я почувствовал, как до меня дотронулась сияющая тень глубокого бездонного дна, нежнейшего дна, свободного от заразы времени и дыхания. Красота – сумасшедшая грация. Это дочь, что обезумела от любви и отправилась умирать на Мартинику, сбежав от собственного отца, Виктора Гюго. Там ее, Адель, и похоронили. Ее отец, услышав о побеге из уст освобожденной рабыни-метиски, родом с тех самых загадочных широт, пал на мраморную плиту. Ему понадобилось несколько минут, чтобы прийти в себя от нежданного удара, ведь его дочь-Красота захлебнулась и умерла, а когда он собрался с силами, то совокупился с негритянкой, принесшей горестную весть, совокупился яростно и дико (ибо нервы его были расшатаны от смеси горя и наслаждения), ведь жизнь его ускользала; и сделал он это не из ненависти, но чтобы жизнь не угасла. Все чаще и чаще я задумываюсь о том, чтобы погаснуть: сколько во мне еще осталось плоти? Я все еще никак не начну. Мы так никогда и не начнем. Давайте расставим точки над i. Отбросьте все. Вы все увидите. Есть ли лицо у «Я» и какое оно? «Я» хранит внутри памятные даты. Однажды в такой памятный день, когда внутри сгущаются сумерки, внезапно всплывает на поверхность нечто пугающе страшное. Я, как тот, кто вспоминает, отказываюсь упасть в его объятья. Так нарастает новый пласт лицемерия. Недавно за ужином девочка, играя под столом со щенком, сказала собаке-матери: «Знаешь, как он радовался оттого, что я увидела, какие у него голубые глаза?» Голубоглазые собаки грызут изнутри ваши пустые телесные оболочки. А я же… Я: пристроился. Я: узуфрукт. Я: ростовщик с собой и другими. Я: потребитель. Я: нигилист. Должен ли я еще раз окунуться в свое горе, нырнуть глубже? Тень неги. Люди из ивовых прутьев. Переливающиеся миражи. Призраки этого мира. Новая форма ликующей матери, ликующего отца. Вот я рождаюсь, трясущийся комок, идущий ногами вперед, самоформирующаяся форма. Бесформенное порождает форму. Я рождаюсь из самоформирующихся форм. И я здесь ни при чем. Баюкай меня, Земля, вином твоего Средиземноморья, раствори же мягкую кость моего хребта. Чтобы я перестал сознавать окружающее. Италия, пританцовывая, подошла к огромной бездне: это не вакхический, а безумный танец, танец одержимого исступления, который медленно течет по ее лимфе, повсюду белые и серые кровяные тельца, серый ничтожный гул, монотонное бормотание, бессмысленная хвала всему подряд: продукты, формулы забвения, отчуждение самих себя. Страна, залитая грязью, заболоченная, переполненная настолько безынтересными формами жизни, что даже энтомологи не желают их замечать. Она разрываема невероятными и разоблачительными противоречиями. Страна, что подобна лагерю беженцев в африканском Дарфуре, только наоборот. Сплошное мясо. Мясо, залитое маслом. Мне даже нечего вспомнить, хотя я многое видел. Я все никак не начну. Это оно, лето временного откровения. Где был бы тот, «кто многое видел», когда бы сегодня он был способен любить? Любить… Это состояние знакомо каждому. Представьте себе, вспомнив все пережитые чувства, что означает встретить абсолютно любимое существо, вне которого никакой любви и быть не может. Тогда отчего же мне не остаться навеки в глубокой тени экстаза? Почему бы не жить тем, иным человеком, чистейшим и полным, свободным от всего звериного, cамой квинтессенцией человека? Италия-Зверь. Италия сплошных зверей. Душа всенепременно подобна амфибии. И между двумя уровнями – разрыв. Я познаю любовь и то, что люблю, проводя аналогии, отрицая, исследуя себя и предмет любви ступень за ступенью. Благородный человек должен подниматься, соблюдая меру. Если душа слишком умна, она не может слиться с возлюбленным. И, значит, мое «я» – это не Италия, не страшный 2007, но лишь взгляд, обращенный в глубины самое себя. – Как же это произойдет? – Отбрось все. Итак, все это было праздным и трудным летом 2007-го, но вот уже года два, как я… 2. Конец есть начало Представьте себе… Новогодняя ночь. Наступает 2006 год. Преамбула к трупно-смердящему 2007 году. Представьте себе отца, который вот уже три года как еле тянет лямку жизни: у него опухоль. Его страдания – мое призвание любить, его призвание любить, но мы оба молчим, окаменелые; мы словно два Орфея, оглянувшиеся и навсегда потерявшие Эвридику. Навсегда, навсегда. Химиотерапия. ПЭТ. АКТ[3 - ПЭТ – Позитронно-эмиссионная томография. АКТ – Аксиальная компьютерная томография.]. Чтобы онкологи согласились лгать, я должен выглядеть достаточно ученым. Сам я тоже лгу отцу, который и так уже все понял. После операции на кишечнике, три года подряд – метастазирующие везикулы, тягучие слова и депрессивное молчание. Молчание ради человека, который выплеснул тот самый победоносный сперматозоид, принявший участие в лихорадочной олимпийской гонке за проникновение в яйцеклетку моей матери, пока к плоти не протянулась та ниточка сознания, что получила имя Джузеппе Дженна. К тому времени как катапультировался победоносный сперматозоид, отец уже утратил любовь и благоволение принявшего его лона. Он проникал в него, чтобы хоть куда-то забиться. Брошенный отец, которого постепенно, в течение тридцати восьми лет, бросали. Который бросал сам себя. Отец, который 31 декабря 2005 года в 19:48 звонит и говорит: «А мне плевать на новый год. Я ложусь спать. Я уже постелил. Все кричат и громыхают, но я ложусь спать. Все просто отлично…» Сам позвонил. Мой отец никогда не звонит. Он взывает о любви всю свою жизнь, но не позволяет вырваться этому крику. И поскольку он не может крикнуть, он молча просит помощи у сына, который только и умеет, что кричать. У сына, который унаследовал от него потерю Эвридики. Представьте, что все было не так. Первое января 2006 года. Я весь день набираю номер отца, но тщетно. Все телефоны молчат: домашний, серый, с пластмассовым крутящимся диском, и мобильный, который до смерти его раздражает, поскольку отец не дружит с современными технологиями. У отца редкие и мягкие волосы. Это из-за химии. Звоню, а он не берет трубку. Жду такси на углу моей маленькой улочки и окружной дороги. Асфальт покрыт паутиной блевотного цвета и разорванными телами картонных цилиндров, петард и ракет: торжественные останки бессмысленного предновогоднего вечера. Такое чувство, что в давние времена последний день года был абсолютно бесполезным и оттого оказался свалкой для сброса памяти (за тридцать шесть прожитых мною январей я не помню ни единого первого числа). А теперь мне кажется бессмысленным и вечер, что предшествует этому безвестному дню: дню все более неохотных и все более поспешных встреч. Праздник лицемерия. Так оно и есть. Я курю, как и мой отец. Это у него, когда мне было тринадцать, я стащил свою первую сигарету. Только я курю куда больше. Город пуст. Небо лилового цвета, синюшное, рваное. Может, он с кем-то из друзей. После того, как вчера все напраздновались вволю, решил провести вечер с друзьями… В последнее время у него не было друзей. Так, несколько сверстников, с которыми он встречался в молочном баре. Из-за смены владельца (прежний владелец неожиданно умер от инфаркта) и из-за того, что местный мафиозный босс-наркоторговец вышел из тюрьмы, бар превратился в логово ширяльщиков, персонажей, что курсировали в тюрьму Сан-Витторе и обратно, и мелких пушеров. Однажды они спросили у отца, не хочет ли он скрутить косячок. Есть ли предел прусскому коммунизму, который мой отец исповедовал всю свою искалеченную, суровую, недожитую жизнь? И все же он выходил из дома. Сидел у бара с этими наркоманами, «чтобы рассеять одиночество и усталость от очередной химии», как он говорил. Часами сидел с этим человекообразным быдлом, с этими обезьянами из постъядерного мира, если сравнивать с мирами, в которых когда-то жил мой отец и его истинные друзья, гниющие ныне в могилах. Вечерами он шел к ним, к наркоманам. Порой они даже ходили есть запеченного сардинского поросенка в какой-нибудь совершенно не сардинский ресторан, и отец первым уходил домой. Он любил поесть. Неделю назад, на Рождество, я подарил ему паштет, за который отдал сто пятьдесят евро. – Нет, он никуда не пошел. В такси, на улице Греппи, перед дверью отца: темная квартира, где я вырос, где со стен на меня смотрели портреты коммунистов-теософов. Где в длинном коридоре меня преследовал призрак дяди Джино, партизана, предтечи боевиков. Надо долго звонить, вперив палец в клавишу нового видеодомофона. Обычно отец смотрит в потрескавшийся черно-белый маленький монитор и, узнав гостя, впускает. Никто не открывает. Ключей у меня нет. Звоню консьержу, хотя всего лишь восемь вечера и выходной. Консьерж – сардинец, и хотя его рост всего метр шестьдесят, из-за невероятной мускулатуры он кажется настоящим колоссом. Его жена знала нас еще детьми. Я объясняю, в чем дело, спрашиваю, есть ли у них запасные ключи. Ключи есть. Жена оборачивается к мужу, который смотрит на меня, словно испуганный ягненок. «Иди, помоги», – говорит она, и он, побледнев, молча встает, – все мы понимаем, чем кончится эта история, все мы сознаем, что сейчас начнется. Перепуганный консьерж встает, огромные руки торчат из дурацкой майки. Молча поднимаемся на третий этаж. Вот и она, жуткая дверь из крашеного дерева. Отец так и не сменил надпись, даже после развода, рядом с его фамилией – фамилия моей матери. Жму на кнопку, раздается тяжелый звонок. Внутри ни звука. Открываю жуткую дверь, за которой вторая, чуть легче, деревянная, с матовым стеклом, дергаю за ручку, но дверь закрыта, сквозь стекло видно, что свет горит. Он там. Я выбиваю дверь. Темный туннель коридора, в конце – слабый свет. Бегу. Еще одна, стеклянно-матовая дверь его спальни. Спальни, где горит свет. Кричу, кричу на каждом шагу, в темном коридоре: «Папа!» Когда я открываю стеклянную дверь в спальню, там никого нет. Кровь отливает от лица. На мне нет лица. Его здесь нет. Куда он мог деться? Кровать постелена, все готово ко сну, край одеяла аккуратно покоится на простыне, постель нетронута, а его нет. Пока с другой стороны, в метре от тумбочки, я не замечаю нечто… Нечто… Маленькое, округлое, гладкое, синее, синюшное: его пятку. Вхожу в комнату, вот и он. Лежит на полу, в пижаме, умер в одно мгновенье: инфаркт. Ступни синюшно-черные, руки синюшно-черные, правая щека на паркетном полу, а лицо спящего, не страдающего отца. Он лежит на полу, почти вплотную, в детской пижаме. Вплотную, кроме левой руки. Она приподнята, а кисть сжата в сине-черный кулак: окоченелый, опершийся об основание кровати, на которой лежит матрас. Нога по инерции соскользнула и, приподнявшись, уперлась в стену, той самой синюшной пяткой, которую я и заметил. Это rigor mortis, трупное окоченение. Отец умер вчера вечером, перед тем, как лечь. Всего через несколько минут после того, как мы говорили по телефону. Двадцать четыре часа совершенно один, мертвый, и что все мои звонки – бессмысленный трезвон телефона, который верещал, пока он, один-одинешенек, лежал у кровати и коченел. Принюхиваюсь: трупного запаха нет, хотя батарея совсем близко. Лицо отца спокойно. Я не осмеливаюсь дотронуться до него: должно быть, испытываю святой ужас перед мертвым телом. Так вот он. Опустевшая хризалида моего отца. Звоню в «Скорую». Возвращаюсь взглянуть на труп. Я бы должен бояться его, но не боюсь. Я наклоняюсь к лицу отца, не трогая его. При виде согнутого под прямым углом локтя у меня внутри все обрывается. Бедный, бедный папа, ты умер в полном одиночестве. Тусклый, грязный свет. Я вспоминаю Тибетскую книгу мертвых: то, что я вычитал о людях, близких к смерти или пребывающих в коме. Душа отлетает, поднимается вверх на северо-запад относительно головы, и тогда я смотрю в угол, где встречаются стены и потолок, в угол с отваливающейся штукатуркой, и, приложив указательный палец к прикрытым губам, велю пустоте молчать, потому что все хорошо. Душераздирающая картина. Rigor mortis, к такому мы не привыкли. Я думаю – не раздулась ли, не почернела ли щека, прижатая к паркетному полу, не образовался ли отек? Приехала «Скорая». Санитары больше похожи на пожарников: в оранжевых комбинезонах, тела вытянуты вверх, в то время как тело моего отца растянуто горизонтально. Теперь это всего лишь тело. Они смотрят на него и констатируют смерть. Они стыдятся сказать мне о rigor mortis, о том, что он уже сутки, как умер. Словно я в чем-то виноват, словно я о нем забыл. Меня попросили выйти из комнаты, потом снова войти, и вот отец уже на кровати, лежит на спине. Лицо расслаблено, щеки не посинели, кажется, он просто спит, если не смотреть на эти синие, черно-коричневые конечности и согнутую под прямым углом руку со сжатым кулаком, которая теперь торчит почти вертикально. Парадоксально, что он делает какой-то жест. Кажется, он что-то показывает, и в то же время он труп. Я спрашиваю у главного санитара, не могли бы они проявить любезность и опустить ему руку. Жуткий жест. Словно отец указывает куда-то в потолок, словно рука взлетает в коряво вышедшем жесте коммунистического приветствия. Жуть. В нем такая нарочитость, напряженность, одеревенелость, и это – его последний жест? Но санитар отвечает, что опустить руку они не могут, что это rigor mortis. Даже если они навалятся вчетвером, кость просто сломается. Однако для подобных случаев есть специальные препараты, в похоронном бюро все сделают. Они даже не собираются везти его в морг, как я было подумал. Может, мне, наконец, пора заорать нечеловеческим криком? Мне говорят, что нужно срочно звонить в похоронное бюро, иначе труп пролежит здесь всю ночь. А если он будет лежать всю ночь, то надо бы открыть окна, потому что уже пошел сладковатый душок испорченного печенья и тухлых ананасов, и я закрываю за ними дверь. Человек из похоронного бюро – южанин, в чертах его лица читается покорное смирение, рожденное мудростью, которой он набрался, постоянно созерцая покойников. Он очень любезен. Меня поражает его прическа: плотные, седые волосы. Глаза – две узенькие щелочки, окруженные морщинами, которые рождают в тебе чувство уюта. Этот человек знает, как себя вести. Отец лежит под покрывалом из одноразовой бумажной ткани, которую оставили работники «Скорой помощи». Из-за поднятой руки он словно в индейском вигваме. Жуть. Мне не хочется поднимать эту ткань. Я устраиваюсь в гостиной, напротив отцовской спальни, в моей бывшей детской. Сажусь за стол, где я готовил уроки, вместе с работником похоронного бюро, который тем временем уже умудрился найти свободную медсестру. Она должна привести в порядок тело отца, опустить гранитную синюшную руку со сжатым кулаком, указывающим вверх. О папа, милый папа. Человек из похоронного бюро говорит, что нужно вызвать врача для официальной констатации смерти, иначе они не смогут увести тело в морг, и оно будет лежать в квартире до приезда врача. В таком случае, мне будет лучше открыть окна, ведь ясно, что с телом останусь именно я. Ночь. Целая ночь наедине с трупом. С трупом моего отца. Я вдруг вспоминаю о том немецком инженере, что целую ночь провел закрытым в египетской пирамиде, один, готовя самоходного робота к исследованию тоннеля. Он думал, что там, за стеной, находится потайная комната, но там ничего не оказалось. Целую ночь. Немец. В священной гробнице, в космическом корабле Фараонов. Человек из похоронного бюро обращает мое внимание на то, что сегодня первое января: найти врача, готового выехать для констатации смерти, не так-то просто. Но у него есть список врачей, готовых помочь. Они выезжают даже в чужую смену, стоимость услуги – сто евро за выезд. Я молча киваю, мне дела нет до того, сколько придется заплатить. Увезите же его в морг, заморозьте, поместите в жидкий азот, оставьте там, опустите уже эту руку, разожмите кулак, сотрите этот отчаянный жест бессилия и боли, его последний жест, застывший в rigor mortis. Врачей нет. В день, знаменующий вступление в 2006 год, ни один врач не хочет приехать и выдать справку, что мой отец мертв. Пора подсуетиться. Обзваниваю знакомых врачей. Все разъехались. Наконец, остается одна-единственная врачиха, которой лучше бы не звонить: из той самой клиники, где я прохожу нейропсихиатрическую терапию. Чтобы без помощи слов, в движении, растопить травмы, нанесенные мне в раннем возрасте собственными родителями. Movement therapy. Звоню, объясняю, в чем дело, она приезжает. Войдя в квартиру, она осторожно оглядывается. Она знает меня уже много лет. Недоверчиво оглядывает декорации, в которых вырос ее пациент, гнетущую мебель, мрачные и подозрительные картины, темноту, которую я перевел на язык разрозненных психосоматических проявлений: неукротимую рвоту, невыносимые мигрени, бесконечные простуды и вечную чесотку. И вот он, враг, он же друг, отеческий, сверхлегкий, точно небесное тело. Я думаю об отце, который, согласно верованиям, в эту самую минуту уже облекся в эфирное тело, но до сих пор не верит, что умер. Он кричит изо всех сил, надеясь быть услышанным, да только мы не хотим его слышать. Ничего нового, все так же, как оно и было в той обыденной жизни, которую мы прожили вместе, верно, папа? Врачиха просит меня выйти из комнаты: «Зрелище не из приятных». Когда она выходит из комнаты вместе с типом из похоронной конторы, остается невероятное количество всевозможных бумаг, которые нужно подписать: документы, свидетельства, диагноз. Диагноз – ОИМ: «острый инфаркт миокарда». Врачиха ошиблась датой, но этого никто не заметил, отныне и впредь будет считаться, что мой отец умер первого января 2006 года, а не тридцать первого декабря. Я провожаю ее до двери подъезда, дверь в квартиру открыта, врачиха спускается по лестнице, обнимает меня. Обнимает меня. Я спрашиваю, долго ли страдал мой отец. «Секунд пятнадцать-двадцать. Джузеппе, поверь мне. Лучше уж так, чем от рака». Лучше уж так. Чем наблюдать, как ты медленно угасаешь, как твоя кожа постепенно желтеет, точно неисписанный пергамент, словно мы древние римляне или египетские писцы. Чем видеть слезящееся воловье око, в которое капилляры гонят гной и кровь, чем видеть твой нос, проваливающийся все глубже и глубже, день за днем, чем видеть тонюсенькие плечи, на которых разрастаются синяки от иглы. Потому что тебе нужно вводить глюкозу, ведь есть ты уже не в состоянии, и силы в тебе не больше, чем в маленькой, умирающей от истощения птичке. Ты бормочешь невнятные фразы, скрепленные воедино зловонным дыханием, твой лоб покрывается болезненным ледяным потом, который нужно все время промокать. Ты жалобно просишь пить, из последних сил приподнимаешь страшную костлявую руку, чтобы тебе передали стакан и воткнули соломинку меж потрескавшихся и израненных губ. Я вынужден смотреть на пролежни с зудящими краями и открывшейся плотью, переворачивать твое птичье тельце на той самой кровати, что так тебя мучит; видеть распахнутую на спине больничную робу, голые ягодицы, такие худые и дряблые; следить за словом, что не может сорваться с губ, чтобы облечься в звук. Наблюдать, как твой взгляд становится пустым, как постепенно закрываются веки, как запечатываются губы, как ты остываешь и каменеешь, хотя все еще жив, и так, пока ты не впадешь в кому. А потом мне придется часами ждать за дверью палаты, ждать, пока ты не умрешь, совершенно опустошенный. Таким могло бы стать мое последнее воспоминание о тебе, которому бы противились другие, поблекшие воспоминания о нашей ушедшей жизни, о прошлом, которое умерло вместе с тобой… О папа, сколько достоинства в тех немногих секундах, пронзивших тебя невыразимой болью, в твоей поднятой руке, в этом сжатом кулаке, последнем невольном проявлении твоего прусского коммунизма, в твоем вытянутом на полу, заснувшем, застывшем теле! Приехали родственники, кузены и кузины, брат отца, сноха, весьма преклонного возраста. Приехал и санитар, которого вызвал человек из похоронной конторы, откровенный гей с нечесаными кудрями, худой, как щепка, цианозно-бледный, спокойный и тихий. Он прикрыл двери с матовыми стеклами, а тетя выбрала одежду для похорон. Придать тебе лоска, в последний раз. В гостиной я занялся поиском завещания. Не может же быть, чтобы его не было. Три опухоли, две операции, тяжелейшие сеансы химиотерапии, – как мог отец не написать завещания? Я ищу завещание. Надо же определиться с похоронами: кремация или обычная процедура. В гостиной, в книжном шкафу, набитом разными коробочками, самодельными открытками и различными документами, я нахожу платежки за свет и квартиру аж восемьдесят четвертого года. Его прусская любовь к порядку зашла далеко за пределы коммунизма и психопатологии. Его кремируют. Никаких письменных распоряжений на этот счет, кстати, так и не удалось обнаружить. Я выбираю гроб за полторы тысячи евро, специальный гроб для кремации. Листаю каталог. Человек из похоронной конторы предлагает составить список всего, что нужно, и рассчитать соответствующую сумму. Разумеется, никакого отпевания не будет. Он ведь не верил в бога. Не крестил собственных детей. Пока человек из похоронного бюро записывает, какой венок, какие цветы, сколько украшений, я рассматриваю книги на полках: те, что сформировали культуру, личность отца: культура, обращенная в материю. Отсюда его любовь к классической древности, к немецким романтикам. Вот полка с томиками Брехта, вот ряд разноформатных изданий Павезе, а за ним второй, все они так и стоят, нетронутые, с тех пор как я, будучи ребенком, стащил у отца «Мотылька» Шарье, и вот он передо мною, моя первая книга, «Papillon», для друзей просто «Papi». Папи. Папа… Когда санитар закончил работу, я удаляюсь в комнату отца и закрываю за собой дверь. Он лежит на кровати, руку бережно опустили: она застыла, слегка приподнятая над кроватью, но, по крайней мере, уже не вытянута вперед, а кулак разжался. Женоподобный муж применил то самое средство, о котором мне не дано узнать. Я смотрю на тебя, папа. Это ты и не ты. Тело твое, но тебя здесь нет. Твой добротный пиджак, твоя рубашка, светлые брюки. Кажется, что ты спишь. Обувь покойникам не надевают. И если бы не руки, коричневато-черные, посиневшие, пока твое тело коченело, ты бы спал. Я подхожу: ближе. И еще один шаг. Твое лицо спокойно, оно выражает достоинство. Воздух в комнате свежий, весенний, как такое может быть? Я дотрагиваюсь до твоего лба. Ну же, дотронься! Попрощайся, долой остатки страха, разбей преграду, как разбилось его сердце, когда он покинул мир. Я кладу ладонь тебе на лоб, думаю, что коснусь огрубелой, окаменелой кожи. Но она неожиданно мягкая, как когда я тебя целовал, чтобы отблагодарить за карманные деньги. Как когда я редко тебя обнимал, когда я делал тебе уколы, прокалывая иглой твою плоть и закачивая в тебя лекарства, как когда ты прижимался ко мне сразу после сеанса химии, как когда мы выходили из стационара, окутанные облаком света и зноя, и ты дрожал, и едва держался на ногах, и опирался о мою руку. Твоя кожа бесконечно холодна. Словно из морозилки. Ничего удивительного. Я не знаю, где ты. Хотел бы я знать, где то, что осталось от твоей оболочки, где та форма, что выходит за пределы моего восприятия. Я верю, что ты где-то есть, но на самом деле я ничего не чувствую и ничего не знаю. Папа. Родственники уходят, и тут возникает новая проблема. О ней мне сообщает человек из похоронного бюро: «С сегодняшнего дня, с первого января 2006 года, вступил в силу новый закон». «Что за закон?» «Закон о скончавшихся вне медицинских учреждений». Теперь тело должен осматривать врач с новыми полномочиями, врач-патологоанатом. Без его согласия в морг тело не примут, вам придется провести еще одну ночь рядом с покойным». Еще одна ночь с трупом. Наблюдать первые признаки разложения. Одна из буддийских практик предполагает, что новичка закрывают в пещере с трупом и он несколько месяцев созерцает, как разлагается плоть. Я говорю: «Так позвоните патологоанатому». Он отвечает: «Их нигде не найти». Пока мы ищем врача, обзваниваем все местные клиники, проходит несколько часов. Нигде ничего не знают о новом законе. Правительство Берлусконе загнало меня в тупик. Вот я нашел последний отцовский партбилет: пластиковую карточку, где в вакууме томится малюсенькая золотая медалька с изображением секретаря компартии Энрико Берлингуэра. Засовываю две фотографии и билет во внутренний карман пиджака отца, который уже не мой отец и никогда больше им не будет. Я захожу в свою бывшую детскую, открываю шкаф, роюсь в его недрах, нахожу нетронутые издания газеты «Унита» того самого времени, когда Энрико Берлингуэр бился в агонии. В 1984 году, в Падуе, во время собрания по поводу выборов в Европарламент, у него вдруг случился инсульт. Затем он впал в кому, пока не умер. Даже неофашист Джорджио Альмиранте приехал к нему в больницу, а потом и на похороны. А Ренато Гуттузо подновил свою картину «Похороны Тольятти», заменив одного секретаря на другого. Постер с этой картины годами висел на стене рядом с моей кроватью. Последнее издание, специальный выпуск, заголовок выведен огромными буквами, всего-то и сказано: «ОН УМЕР». Когда я сижу на кухне, я невольно жду, что сейчас отец выйдет из комнаты недовоскресшим Лазарем: опухший, одеревенелый, он молча посмотрит на меня. Мне страшно находиться в квартире. Отчего? Пока я стою у раковины и умываюсь, до меня доносятся мольбы и проклятия человека из похоронной конторы. Он все еще ищет врача. Я приподнимаю мокрое лицо. На стене – зеркало, и я снова на мгновение боюсь увидеть в нем отца: синюшного, одеревенелого, неподвижного, уставившегося прямо на меня. Я вытираюсь его полотенцем и чувствую едкий запах его тела, живого. Тело его в двадцати сантиметрах отсюда, за этой стенкой, там его облысевшая от химии голова, нас разделяет лишь тонкая перегородка. Над раковиной, в стеклянной вазочке для конфет, в затхлой воде, плотной от пузырьков, лежит его вставная челюсть. Искусственная челюсть моего отца. Розовая, дугообразная, пластиковая. Из тех, что приклеивают к деснам. Редкое мгновение, когда он улыбается. Его улыбка, вырвавшаяся изо рта, отделившаяся от него. Звоню Федерике. Она тут же начинает рыдать, почти кричать, захлебывается плачем, поддавшись своему горю. На кровати возлежит прекрасно одетый труп моего отца, но я не плачу. Наконец-то удается найти врача-патологоанатома. Уже почти полночь, роковое время. Ждем. Я снова в комнате, снова перед манекеном, призраком, готовым вот-вот растаять, перерождение которого будет прервано обрядом сжигания плоти. Выбрал бы он кремацию? История наших отношений мгновенно обнуляется. Я уже все забыл. Произошедшее пробудило во мне чувство тихой нежности, она поселилось на уровне груди. Мы все и всё друг другу простили. Никаких душевных травм больше нет. Я обескуражен. Все, что мы пережили вместе, обнулилось, очистилось. Между нами была стеклянная стена, но теперь она рухнула: преграды больше нет. Ты – светящаяся точка, которую я вижу внутри себя. Во мне темнота, ты же завис на уровне груди: абсолютная нежность, нежность с привкусом грусти и благодати. Ты квинтэссенция человека. Ты тот, кто. Нет никакого призрака. Твой лоб холоден, но от твоего присутствия тепло, ты отделяешься от оболочки из кожи, жира и древоподобных костей, которая не есть ты. Ты. В час ночи звонят в домофон, я вижу в маленький черно-белый монитор санитара, похожего на пожарного, вроде тех, что приезжали на «Скорой», но врача не видно. Из трубки раздается простуженный женский голос, хриплый и скорбный: «Это врач-патологоанатом». Когда они входят в страшную выбитую дверь, я понимаю, почему я ее не заметил: врач – карлица. Она говорит таким тоном, как лицемерные священники или верующие, выпячивающие свою праведность: льстивым, вкрадчивым, менторским. «Потушите сигарету, я очень простыла и не выношу дыма». Я в ужасе. Но мой ужас не связан с покойным отцом. Очевидно, что эта врачиха-карлица злобная, хоть и говорит апостольским тоном. У карлицы высокий лоб: карлица как карлица. Как все неугомонные карлики, что ездят на скутерах, работают, подходят к банковскому окошку без очереди, как будто так и надо, бахвалясь своей очевидной и неоспоримой физической неполноценностью. Усаживаемся на кухне, друг напротив друга, за белым столом. Санитар и человек из похоронной конторы тоже здесь. Если злобная карлица не выдаст нужную бумагу, придется оставить труп отца дома еще на одну ночь, провести еще одну ночь с трупом. «Сложно представить, что я выдам разрешение и труп заберут в морг. Так не принято. Придется оставить его здесь», – неожиданно заявляет врачиха-карлица. Почему она не может выдать разрешение? «В любом случае, мне нужно на него взглянуть. Осмотреть. Проверить, умер ли он собственной смертью, или вы ему помогли, так сказать», – с этими словами они кивает в мою сторону и сморкается. Она простужена, и, хотя мой отец мертв и лежит всего в четырех метрах от меня, я боюсь заразиться от карлицы. «Мне нужно задать вам несколько вопросов», – говорит она. Зачем это? Что значит – задать несколько вопросов о покойнике? Обычно врачи такие вопросы не задают. Ее не интересуют личные данные отца, болезни, которые он перенес. Цель этих вопросов – составить общий портрет новопреставленного Вито Антонио Дженны. Мы с карлицей сидим за кухонным столом, друг напротив друга. Двое других, прижавшись плечами к стене, притихли. А я – нет. Я – писатель Джузеппе Дженна. Я тот, кто, завидев риф, берет штурвал в свои руки и направляет корабль к вожделенному брегу. Я вру. Придумываю на ходу: «Знаете, как он был одинок? Он был воспитан в неверующей семье. Всю жизнь он ненавидел собственный материализм. Воспитание не позволяло ему распахнуть двери навстречу благодати, которую он так жадно искал, терзаемый тайной болью». Краем глаза я замечаю, что карлица задумалась. Взгляд ее выражает неуверенность и сочувствие. Я продолжаю врать, ощущая в груди приятное тепло от собственного вранья. Я вру взахлеб, а мой покойный отец лежит всего в нескольких метрах от нас. «Его скрытая боль разрослась, пока не превратилась в страшную болезнь. С разводом его состояние ухудшилось, ему столько пришлось пережить». Я вру, перевираю все: факты, даты. «Вы знаете, после развода он пытался покончить с собой. В той самой кровати, где лежит теперь его тело. Свою жизнь из-за непреходящего чувства вины он заливал алкоголем. Чтобы побороть привычку пить, он стал общаться с одним священником, человеком исключительно добрым, благочестивым. Отец постоянно спрашивал у него, отчего опухоли разрастаются, одна за другой. За пять лет у него образовалось три опухоли. За время лечения он прошел все круги ада, и все это пережил в одиночестве, хоть я всякий раз сопровождал его в больницу на процедуры. Он с гневом смотрел в себя, и взгляд его, устремленный вовнутрь, терялся в казенных стенах. До последнего момента он верил, что на него снизойдет благодать, что свыше существует некая сила, что придаст его неописуемым мучениям смысл. Один, он всегда был один. После развода с матерью за двадцать лет он не сблизился ни с одной женщиной. Вот почему я не хотел бы, чтобы он оставался здесь, всеми покинутый, еще на одну ночь. Одинокий, как и в момент своей одинокой смерти. Когда вы будете осматривать его, обратите внимание на вопросительное выражение его лица: в нем сквозит удивление. Будто в последнюю минуту жизни он все же получил откровение свыше, ту самую благодать, которую всю жизнь так стойко искал». Писатель, когда он не занят кропанием строк, – это мистификатор, лгущий во спасение. Писатель стоит в авангарде человеческой расы, он расправляет лопатки, чтобы человечество могло всадить нож ему в спину. Образцово верующая карлица онемела, застыла. Она вот-вот расплачется, потому что я специально говорил «in calando», постепенно замедляясь и затихая. Мой отец мертв, а я тут разродился спектаклем. Карлица сдается. Она кивает огромной головой санитару и направляется в спальню отца. «Хоть бы пронесло», – думаю я. Выйдя из комнаты, она говорит: «Труп уже на продвинутой стадии. Я хотела сказать, на продвинутой стадии разложения. Его нужно отвезти в морг». Литература могла бы мною гордиться! Теперь осталось переждать полтора часа, пока приедут из морга. За это время я успеваю разглядеть, что лицо отца действительно выражает удивление, оно кажется довольным, спокойным, расслабленным. В его не-присутствии есть некая благость. Кто знает, быть может, это знак высшей, не христианской благодати… Снова звонят в домофон. На этот раз в мониторе виднеются колоссы с картин соцреализма. Люди в черном. Это работники морга. Они пришли впятером. Действиями остальных руководит огромный албанец (о том свидетельствует его бейдж, прикрепленный на отвороте пиджака). Они похожи на членов Штази. Гигантский албанец выражает мне соболезнования, он чрезмерно вежлив, как и положено офицерам Штази, работающим за рубежом. Он просит меня выйти из комнаты. Я спрашиваю, где носилки. Носилок нет. Отца запихивают в мешок из гортекса: огромный черный мешок. Я вижу, как они маршируют к выходу, как, задыхаясь, тащат огромный черный мешок, в котором лежит то, что осталось от моего отца. Человек из похоронного бюро раскланивается и сообщает, что завтра перезвонит. И что прощание послезавтра. А кремация еще через два дня. Выставляет счет на несколько тысяч евро, но сулит скидку, если я частично оплачу наличными и разрешу указать меньшую сумму в счет-фактуре. Темный, опустевший дом. Здесь я вырос, отсюда я когда-то ушел, а теперь и все ушли отсюда. Темный коридор, кишащий привидениями: вечные страхи моего детства. Картины, подаренные отцовскими друзьями, художниками-теософами, собратьями по партии. Мрачные призраки, превратившие мои детские годы в невыносимую пытку. Перед тем, как навсегда покинуть страшный дом, шагнуть из него, чтобы уже никогда не вернуться, я смотрю в темный коридор, по которому только что пронесли гортексный мешок с безжизненным телом моего отца. Вставляю в петли выбитую дверь, и мне кажется, что я силюсь расправить окоченевшую руку мертвеца. Почти три часа ночи. Я выхожу на улицу своего детства, виа Креппи. Поворачиваюсь спиной к двери, той самой, которой на протяжении тридцати лет, входя и выходя, пользовался мужчина, запаянный в капсулу глубокого одиночества, – мой отец. Дверь моего детства. Порог, который он переступал бессчетное число раз, еще до того, как заболел, переступал, отправляясь со мной на футбол: игры, о которых я давно позабыл. Я все забываю. Погружаюсь в сладкую пустоту. Сладчайшую пустоту, в которой забываю себя. Справа: темные деревья площади Мартини, сквер, который он видел каждый день, дорожки которого вылизывал, как улитка, плетущимся шагом ракового больного. Сквер, где я вырос, где играл в мяч, где позже поджидал отца по воскресеньям, еженедельно, перед тем как отправиться вместе обедать. Эти обеды должны были сгладить побочные эффекты непроговоренной вины, которая состояла в том, что любовь его была страшной, дикой, озлобленной. Любовью порабощающей. Я иду через площадь. Выхожу на площадку, где детьми мы играли в мяч. Красноватый дом моего отца, бывшего отца, остается у меня за спиной. Отец умер, а значит, теперь он далеко впереди. В центре поля на десятиметровом металлическом столбе вздымается прожектор наподобие летающей тарелки, – плоский диск, освещающий половину площади оранжевыми лучами. Я здесь. Я ощущаю чье-то присутствие. 3. Травма и шаман Итак, стояло трудное, непродуктивное лето 2007 года, но плохо мне было уже за два года до того. Так я никогда не начну. Вот уже два года, как мне очень плохо. Как писал Эзра Паунд: «Идеальным представлением этой главы служили бы чужие цитаты без каких-либо комментариев. Однако боюсь, что такой подход сочтут слишком революционным. Мой жизненный опыт научил меня тому, что несовершенное состояние, в каком пребывает наш мир, подразумевает, что автор обязан вести за собой читателя». Так утверждает Паунд. Я говорю: не так. Вот уже два года, как я мучился и страдал, прострадав всю прошлую жизнь в силу различных материальных и моральных причин, и вот мне исполнилось тридцать семь. Два года меня мучит чудовищная, изматывающая, немыслимая чесотка. Я прекрасно помню, как два года назад в четыре утра альбедо коснулось затемненного полотнища огромной спальни новой миланской квартиры на Порте Виджентина. В темноте я в первый раз ощутил невыносимый зуд чуть ниже икры, там, где проходит сухожилие. Ткань сна всколыхнулась и порвалась, и вот я уже чешу правой пяткой невыносимо зудящую кожу. Однажды, несколько лет назад, на Сицилии, где я гостил в огромном старом доме хорошего друга, я уже испытал нечто подобное. В полдень я зашел в туалет и подставил лицо и руки под известково-белую воду, отдававшую хлором. Я чувствовал на сомкнутых губах сладковатый привкус мыла, который резко превращался в горечь просящейся наружу блевотины, как вдруг ощутил слабый зуд в области ступней и икр. Я перевел взгляд вниз, на пол: плитка была покрыта муравьями, точно ковром. Они появлялись из стока ванной, и тесной колонной поднимались по моим ногам вверх, все выше и выше, покусывая мои колени, впрыскивая муравьиную кислоту и раня плоть. Я подскочил, как ошпаренный, уничтожив добрую сотню из миллиона скучившихся муравьев, схватил полотенце и принялся стряхивать с себя ядовитую насекомомассу. С криком я вылетел из ванной. Подобная сцена свела бы с ума любого: сначала слив, изрыгающий миллионы муравьев, а теперь еще и раковина. Я позвал остальных. Мы часами разбрызгивали спрей от насекомых – один из друзей бросился в магазин и купил двадцать баллончиков, но и этого не хватило, через десять минут туалет напоминал газовую камеру. Мы закрыли дверь, но несколько муравьев уже разлетелись по квартире, выплывая плотным спиральным облаком из вытяжного отверстия под потолком. Весь день к туалету никто не приближался. Когда мы, наконец, открыли дверь, в помещении почти не осталось следов бойни, которую мы устроили поутру: на стене кое-где виднелись высохшие полосы спрея, вот, собственно, и все – миллионы мутировавших муравьев вылились наружу через маленькое высокое отверстие вытяжки. Мы снова принялись за уборку. Два года назад я лежал в кровати, как вдруг чудовищный зуд разлился по телу, точно нефть, образующая огромное битумное пятно посреди моря в самом том месте, где тонет мигающий прощальными огнями танкер. Какая чудовищная сцена. Тело раздулось, кожа покрылась зудящими красными пятнами, но чем больше я чесал их, тем хуже мне было. Пятна становились все больше. Они напоминали медуз или примитивные формы жизни, существовавшие на нашей планете задолго до появления человека. Мое тело до самой шеи превратилось в гудящий улей. Ноги раздуло так, что ступни уже не влезали в разношенные ботинки, и в таком состоянии я заявился в травмпункт отделения «Скорой помощи», в ужасе от мысли, что чесотка вот-вот доберется до горла, перекинется на слизистые, раздует их до невероятных размеров, и я задохнусь. Мне ввели кортизон, поставили полулитровую капельницу. Пока прозрачная жидкость капала по трубке, тело расслаблялось, красные пятна уменьшались, изрезанные линии неизвестных континентов и следы разлившейся лавы разглаживались, и беспокойство отступало. Я излучал его. Дочь-Злоба, ей бы впору выплеснуться из моей плоти и воплотиться самой: взрослой, в рыцарском шлеме, вооруженной щитом, – это из-за нее я чувствую себя ребенком. Чудовищный зуд, после которого укусы тысячи муравьев тем сицилийским летом казались ерундой, – откуда он взялся и почему? Мне и без него было нелегко, уже больше года я выплескивал раздражение, уныние и наплывы агрессии в квадратной комнате, где практиковали новейшую технику невербальной терапии. Последний шанс, чтобы исторгнуть и изжить отчаяние, гнев, раздражительность, неудовлетворенность, презрение к себе и к другим, растущие и зреющие во мне, точно зачатки яиц, с тех самых пор, как я появился на свет. Танцевально-двигательно-ментальная терапия, которую я проходил под руководством посвященной в таинство, не зная ровным счетом ничего об основополагающих составляющих самого действа, двигаясь вслепую под ритмичную музыку или в полной тишине, один или в паре, под неподвижным взглядом видеокамеры, записывающей каждый мой шаг, чтобы куратор (психиатр, к которой я ходил вот уже двенадцать лет) могла посмотреть и оценить происходящее во мне, пока я готовился выплеснуть разрушающие последствия погружения и подавления вечной травмы, природа которой оставалась никому неизвестна. Терапия возымела неожиданный эффект. Тело мое сводило судорогой, казалось, внутри угнездилась огромная анаконда, которая по собственной прихоти выворачивала мои члены. Нервно-мышечная система застывала и рвалась, точно веленевая бумага (в детстве, почуяв сильный и немного печальный запах цитрусовых, я разворачивал апельсины и складывал пополам шероховатую разноцветную бумагу, в которую были завернуты ароматные плоды; я сворачивал ее в конус, а потом папа брал зажигалку и поджигал ее снизу, и из конуса вырывался горящий хвост, точно то была ракета, стартовавшая с космодрома, конус с трудом взмывал под потолок светлой кухни, где мы так часто молча поглощали тяжелый ужин, и пьяный отец смотрел на меня коровьими глазами. Он страдал от геморроя и запивал его игристым вином, чтобы стать другим, как муравей, у которого появляются крылья, – он мутирует устрашающе, молча, ему видна цель, и он знает, как до нее добраться, эта цель известна лишь ему одному, она известна лишь такому же мутанту, как он… В иной раз я не мог пошевелиться: экспериментальная танцевальная терапия, которую я проходил, сразу же выявила одеревенение в сакральной зоне, в области поясницы. Я пытался нагнуться, но чувствовал себя столетней ведьмой, словно эта ведьма и впрямь приросла ко мне, впившись когтями чуть ниже спины до самых костей. Я почувствовал глухую, парализующую боль, и взмолился куратору, чтобы хоть как-то ее притупить. «Это невозможно, – ответила она, – Хотя можем попробовать вколоть бензодиазепин непосредственно в мышечное волокно». И добавила, что боль – свидетельство проявления неизвестной внутренней травмы, своего рода таяние ледников моей внутренней Антарктиды, которую я, в оборонительной маниакальности, осажденный окружающим миром, взрастил в глубинах подсознания между двумя «я»: тем, что я знаю о себе и тем, о чем даже не догадываюсь, и так продолжалось год за годом, с тех пор, как я появился на свет. Однажды одеревенелость в пояснице исчезла, я попытался сделать несколько свободных движений; представляя, что стою в центре огромного обруча, я двигал корпусом взад-вперед. И вот через неделю я вдруг почувствовал, как мое дыхание прерывается и на меня обрушивается приступ апноэ, резкая боль чуть ниже лопатки и блок в спине, по всей длине позвоночника; и снова я становлюсь моральным калекой, и вновь вырастают грозные жрицы тьмы, которых надо пройти, если ты – это я, жертва, шествующая на костер, обернутая в саван Чумы, ибо тот кто желает, но не действует – плодит чуму. Так значит, последний, унизительный симптом – чесотка, которая вконец меня извела. Я находился уже в четвертой больнице, куда приехал с утра пораньше, на сей раз – в «Фатебенефрателли», публичной клинике, над отрицательным имиджем которой уже несколько лет трудится католическое движение «Общение и освобождение», и как следствие – министерство здравоохранения региона Ломбардия. Дерматолог проверил меня на все виды аллергии и прописал кортизон. Орально. Это не помогло. Так я никогда не начну. Точнее, никогда не закончу, потому что так и не начну. Я стал чесоткой. Кортизон, подобно одиночеству, меняет мировосприятие человека. У него есть побочное действие. Изменяется восприятие вкуса. Безобидный кусочек сыра вызывает рвотный позыв и горький привкус рвоты. Стоит сладостно затянуться сигаретой – чувствуешь тошноту и вкус ржавчины. Все, что кажется сладким, становится манной небесной, крупицей благословения для твоего рта. Тело, уже изуродованное болезнью, кортизон уродует еще больше. Есть и другие побочные эффекты. Ты начинаешь раздражаться: раздражение возникает без причины и с каждой секундой растет. Кто вчера был другом, становится врагом. Огрызается в ответ. Бессмысленные приступы разрушения и злости обрушиваются на имущество, милосердие, дружбу. Способность показать истинного себя, без примеси шлаков и узлов, в которых погрязло внутреннее «я», – добродетель, которая в человеке совершенствуется постепенно. Но кортизон искореняет эту добродетель, он защищает тело, а значит, защищает и внутреннее «я». Побочные эффекты кортизона – враги Будды, Христа и Шанкары. Значит, они враждебны и внутреннему «я», «я» для них – враг, но враг этот слаб. Кортизон становится жидким рассудком. Мой рассудок становится кортизоном. При контакте с внешним миром он встает в оборонительную позицию, озлобляется, отравленный, отравляет других. Рассудок – болезнь, говорящая о здоровье. Исключите его. Тот, кто принимает кортизон, – слаб. Черты моего тела и души мутировали под воздействием кортизона, но чудовищная чесотка не отступала. От кортизона не было никакого толка. Каждое утро я просыпался жертвой, страшная сыпь, порой искажавшая даже черты моего лица, производила сильное впечатление на друзей. В отличие от Иова – этого прародителя человека я ненавижу с тех самых пор, как узнал о его существовании – я не жаловался Господу, дабы избавиться от последствий непрекращавшегося, целиком охватившего меня зуда, который разрывал мое тело изнутри и снаружи. Я молчал, и мой глаз дергался и закрывался сам собой, как у боксера. Я медитировал в тишине, освоив искусство не дотрагиваться до тела руками. Поначалу я соскребал ногтями собственную кожу, заметно видоизменившуюся после появления сыпи. Результата стресса. Или аллергии. В больнице Сакко, одном из лучших вирусологических центров Милана, наблюдают безмерную мудрость и молчаливую гениальность пассивной адаптации тела. Помнится, всего несколько лет назад люди старались держаться подальше от этой больницы, Сакко считалась опасным местом, вокруг которого витал призрак нерассчитываемого эпидемиологического риска: туда помещали больных ВИЧ на финальной стадии заболевания. Там они умирали. Десятками. Приехать в Сакко с утра пораньше после бесконечных и бессмысленных осмотров, вследствие которых мое тело стало почти прозрачным и так легко читаемым, означало прикоснуться к вершине Милана, проникнуть в самую северную его точку, утонуть в криминогенном лабиринте Кварто Оджаро и окунуться в его перестроенные улицы, кардинальным образом изменившие лицо района. Я с трудом поднимаюсь в горку, у скутера не хватает тяги, все новые и новые повороты закручиваются вверх по спирали, дорога – явный провал архитектора-подражателя Калатравы; погружаюсь в артерию автомагистрали, по которой проносятся пыльные машины, буравящие город, и правда, ограждение порой изгибается в самых неожиданных местах, отмеченных и омраченных авариями со смертельным исходом, где матери оставляют поблекшие букеты (иные цветы усохли до размеров ягоды ежевики) и фотографию погибшего, заламинированную на случай дождя, и все же фотография блекнет от солнца, – нещадно палящего солнца, бьющего в душный купол воздуха, повисший над асфальтом; три вспухшие полосы вздымаются в невыносимой духоте, зыбкая поверхность гранулята – истинная природа новых миланских дорог, при подъеме в нем вязнешь, при спуске же словно несешься в адово пекло, мимо серых деревьев, протянувшихся вдоль бесконечной стены больничного комплекса Сакко, мимо конечной остановки трамвая – дребезжащей по старым рельсам проржавелой оранжевой развалюхи, в которой пахнет потом и кладбищенскими цветами. Сакко представляет собой несколько зданий, куда провинциально одетое местное население стекается ради бессмысленного лечения. Социальные классы, редуцировавшиеся до каст. Здесь за двадцать лет представители класса превратились в представителей касты. Это и есть Италия в движении, мир, пришедший в движение. Сначала ждешь перед окошком приемной, как в банке или на почте, оторвав грязный билетик с блеклыми цифрами, и посматриваешь, когда он загорится красным на цифровом табло. Оплачиваешь прием. Старики стоят с непроницаемыми лицами-масками и смотрят куда-то невидящим взглядом. Перед надвигающимся концом их личность, их память сжались и проявили двойную природу: осталась лишь пригоршня воспоминаний, лишь отчаянный жест; они помнят, что двадцать лет проработали там-то и там-то, но память их умещается в несколько секунд обрывочного разговора, – жизнь прошла и рассыпалась в пыль, от нее осталась лишь тень, липкая жижа. Кровососущее бытие. Месмерическое бытие. Бытие-вера. Эти блюстители, в доисторические времена бывшие мудрецами, сегодня – не более чем окаменелости вселенской изжоги. Они уже выделили кислород, дабы спалить свою вселенную до высшей степени забвения, до последней крошки сознания, которая приводит их в ужас. Они напуганы. Растеряны. Недоверчивы. Молодые стекаются в это странное, противоестественное место, где царствует болезнь, потому что думают, что сотканы из вечной юности. Их жизненный путь зависит от принадлежности к касте, их мечты предопределены излишней ограниченностью воображения. Охотники до сплетен, в лучшем случае они оказались здесь из-за ерундовой сыпи, но гораздо чаще, узнав диагноз, они мгновенно теряют желание отпускать гнусные шуточки; эти сорокалетние маменькины сынки принадлежат не к народу, которым все привыкли восторгаться, а к нации, пущенной с молотка: сделать карьеру, перешагнуть барьер, срубить бабла, чтобы освободиться, но от чего? Демонстрировать свое превосходство, лететь на модном автомобиле по взлетным полосам развязок, нависших над районом Кватро Оджаро, под глазом телекамеры, воспевающей их отсутствующий талант. Родившиеся бесталанными, они противятся бесталанному существованию, противятся миру, сжавшему нас до размеров сомы, превратившему истинного мечтателя в животное, охваченное отчаянием. Наша эпоха не терпит существования мечты, она уничтожает, поглощает и пожирает любую мечту. Наша эпоха подменяет мечту колеблющимися тенями однообразного несуществования. Они, как и я, выросли неподалеку, в желтых бараках с облупленной штукатуркой, в моем же квартале, засиженном голубями. Генетические отклонения, вроде косоглазия, им не чужды: с патологией они на короткой ноге. Аборигены северной столицы. Они копят в себе иллюзии желания, изуродованного журнальными статейками, появляющимися где ни попадя, и даже в самых престижных изданиях. Они негодуют, когда выясняется, что мотогонщик Валентино Росси не платит налоги, и в то же время завидуют ему, в том числе потому, что он не платит налоги. Они понимают, а значит, оправдывают логику, согласно которой депутата от католической партии застают в римской гостинице с двумя проститутками за употреблением кокаина, хотя совсем недавно в День семьи он выступал с трибуны в защиту семейных ценностей вместе с другими политиками правых партий, которые все, как один, изменяют женам или давно разведены и периодически появляются в газетах на очередных скандальных снимках. Они любят проституток, потому что понимают, что благодаря им перенеслись из небытия в ауратическую сферу телеэкрана, ставящего с ног на голову все на свете. И начинает казаться, что, несмотря на свое люмпен-пролетарское сердце, они из нее и вышли. Нет, это не кажимость, они вышли именно оттуда, так оно и есть. Я наблюдаю их, скучающих в нестройной очереди в регистратуру, они постоянно фыркают и каждую секунду отправляют эсэмэски. Они подтверждают справедливость навешанных на них ярлыков. Они воскрешают laudator temporis acti[4 - Хвалитель былых времен (лат).]. Их брюки не то чтобы неприличны, а просто вульгарны: низко свисают, приоткрывая ягодицы, ослабленный ремень сползает чуть не до причинного места, где виднеются вызывающие наколки. Они мечтают о своей истине, которую и отстаивают без устали, что требует от них публичного высказывания, проявления желания и эмоций. Желания и эмоций, к которым апеллируют их прежде времени потрепанные жизни, как и жизни их ровесников, принадлежащих к высшей касте – это обман, иллюзия, которую длишь, пока ждешь своей очереди стать окаменелым полутрупом, стариком, превратившимся в равнодушную статую без доли духовности. Наша эпоха изгнала дух из спектра человеческих возможностей. Главным врагом юного человечества стала скука, ее вечной предвестницей всегда оказывается наивысшая точка праздника жизни, который быстро наскучит и останется на лице шрамами дальнейшего притворства, новым слоем студнеобразного тонального крема, маской, которая так не вяжется с еще юными лицами, совсем не готовыми постареть. Галоша впереди стоящего старика смещается на несколько сантиметров вперед. Инвалид видит на табло свой номер, радостно подскакивает и кричит, точно футболист, открывший счет. В кишках отделений, корпуса которых напоминают комиксы-ужастики, пациенты стоят уже не так кучно. Игнорируя зуд и стыдясь своих расчесанных, добела раскаленных конечностей, я пытаюсь читать, я уже добрался до последних страниц «Возможности острова» Мишеля Уэльбека. Я мечтаю о ядерной вспышке. Итальянская нация – безвестная дарохранительница, плывущая по волнам захороненной памяти в ожидании новых умов, которые ее обнаружат. Хаос и пустота таятся за гранью галактик, за гранью последней галактики, глядящей на призрачных и темных сыновей того вещества, из которого родилась колышущаяся и переливающаяся, таинственно расширяющаяся материя. О чем я мечтаю? Ответа нет, ибо я не познал свое я; мозг не шкатулка, однажды закрыв которую можно просто подобрать ключ; и вот теперь пламя, бушующее во влажных глубинах моих внутренних гротов, не нанесенных на карту, выплеснулось наружу, сыпью на коже. Ни один осмотр еще не дал результатов. Это повторяется раз за разом. В моем случае беспомощность врачей только помогает, ибо никаких иллюзий не остается: крапивница – результат давней травмы, глубочайшей травмы, пронизавшей всю мою сущность, травмы, о которой ни я, ни мои лечащие врачи не догадывались. Танцевально-двигательная терапия вытолкнула на поверхность глубинную травму. Болезнь есть исцеление. Никакой болезни нет: есть только забвение, бельмо, не позволяющее увидеть, что болезни нет. Лекарства здесь не помогут. Я не знаю, что делать. Мне страшно. Наконец-то я – это я. И когда я стал наконец собой, я не узнаю себя. Человек, о котором я пишу эти строки, – шаман, есть конкретная причина, позволяющая так его называть. Он лечит, общаясь с мертвыми. Накладывая руки и двигая ими по телу, он прокладывает невидимые каналы благословенной энергии: он судит о болезни, слушая мертвых. У нас нет глаз, чтобы увидеть, нет ушей, чтобы услышать. У него есть. Списки желающих попасть на первый прием в его миланский офис огромны. Нужно ждать не меньше двух лет. За редким исключением, когда речь идет о болезнях, требующих немедленного вмешательства: рака, рассеянного склероза. Этот человек известен и осторожен. Выздоровления не часты, но впечатляющи. Сотням пациентов, неделями толпящихся в коридоре, он не оставляет ни малейшей зацепки, пресекая любое проявление поклонения. Как любой шаман, этот человек избавляет от притворства. Его научный метод – требовательность, с которой он относится к себе, своего рода аскетическое упражнение, хотя никакого повода, чтобы изображать аскета, у него нет. Его большой, удобный, скромно обставленный кабинет находится в самом центре Милана. Шаман всегда одет в костюм – безупречные пиджаки и галстуки, он видит и слышит мертвых. Мертвые являются ему с семи лет. Они нашептывают разные медицинские термины, которых шаман не знает. Шаман обладает такой сильной энергией, что может разогреть мясо голыми руками. С семи лет этот человек видит рядом с людьми их покойных родственников. Умерев, люди не уходят в ничто, это вранье, о котором я хочу прокричать, отчаянно колотя молотком по сталагмиту притворства, глумления и скептицизма, характерного нашей нации в эпоху, где мне суждено жить. Мертвые – это мерцающие формы, которые выныривают из перцептивного спектра человека и вибрируют с бешеной скоростью, гораздо большей, чем та материя, свойства которой известны людям; мертвые тоже являются одним из уровней Майи, Великой иллюзии. Существует бесконечное количество слоев материи, которые вибрируют с разной степенью интенсивности. Падает слово. Падает образ. Мертвые говорят. Они помогают ему, когда он накладывает руки. Они рассказывают ему обо всех экзистенциальных трещинах каждого пациента. Три шага по кабинету – и он уже услышал все, что нужно. Я попал к нему по рекомендации очень известного человека, к которому бы шаман не прислушался, если бы не мое тяжелое состояние. «У вас страшная сыпь. Стресс здесь ни при чем. Это не аллергия, что подтверждают и многочисленные исследования. Это травма, вырвавшаяся наружу. Эта болезнь – выплеск здоровья. Вашей травме миллион лет. Я не могу очертить ее контуры. Словно я жил с Ней с момента рождения. Своего рода вирус, паразит. Но на самом деле это Она. Ее душа. Я не могу лечить то, что само по себе является исцелением. Но я могу приглушить ее, уменьшить до такой степени, чтобы вы могли с ней мириться. Нам придется серьезно поработать. Травма очень сильна. Потребуется немало времени, потом она рассосется. Я вижу, что двое уже работают над вашей травмой. Что это за терапия? Мне она не известна. Вы танцуете, двигаетесь». Я ничего ему не говорил. Я просто сидел в кресле напротив него, шаман ни о чем меня не спрашивал, глядя куда-то позади меня. «Вы пишете книги, писать которые не хотите. Но это лишь вопрос времени, проблема скоро разрешится без вашего участия. Ваша бабушка покончила с собой, выпрыгнув в пустоту с восьмого этажа здания в районе Корветто, едва вашей матери исполнилось восемнадцать. Вам часто приходилось работать в группе, у вас был непростой опыт работы в парламенте. Вам нравится сотрудничать с определенными людьми, но потом вы разочаровываетесь. У вас проблемы с женщинами, потому что вы не хотите постоянно быть с одной из них, вот откуда берет начало травма, явившаяся причиной чесотки. В двадцать один год вы чуть было не женились, но отвертелись; вашей подруге это далось очень тяжело. Вы сильно любили женщину намного старше себя и хотели жениться на ней любой ценой, завести от нее детей. Она – преподаватель, желанная беременность далась ей нелегко и не сразу. После этой женщины я вижу сильнейший срыв. Вы занимаетесь психологией, геополитикой, литература – не единственная ваша профессия. Вы работали в интернет-компании, но все развалилось, и вы остались сильно разочарованы. Вы очень независимая личность, не терпящая никаких ограничений своей свободы. Вы не приемлете собственное тело, воспринимая его как нечто уродливое, непривлекательное, лишенное и тени сексуальности. Вы не осознаете, что не способны соблазнить женщину лишь потому, что не хотите никого соблазнять. В Вас очень много злобы, целые горы злобы, и танцевальная терапия, к которой Вы прибегаете, выносит на поверхность эту безграничную злобу. У Вашего отца рак, но смиритесь, я не смогу ему помочь. Ваша мать внешне очень хрупка, она постоянно нуждается в вашей защите, и вас это изнуряет, но скоро все примет неожиданный оборот – мать станет для вас спасением, которого вы не ждали. У вас мало друзей. Издательский мир вызывает в вас отвращение. В семнадцать лет вы ушли из семьи, это далось вам нелегко, в девятнадцать лет вы пережили некую серьезную травму, подумайте, что это может быть, я не могу разобрать. Вам свойственно делать и думать быстро. Ваша сестра привыкла обороняться, притворяясь холодной, вес прошлого навалился на нее невыносимым грузом. Вы изучали философию, но не получили диплома, однако это стало для вас лишь поводом для гордости. Скорость создает вам проблемы. Складывается ощущение, что ваши голова и тело существуют раздельно, и это увеличивает травму, которая проявилась в обширной сыпи. Это психосоматическая проблема, скоро Вы избавитесь от ипохондрии, которая является для вас источником непрерывного страдания. У вас нет склонности к мистицизму, скорее, вы следуете пути, ведущему к трансценденции «я». Вы много лет изучаете оккультизм и эзотерику, но практиковать их начали совсем недавно. Вы пытаетесь говорить об этом – не стоит. Ваши книги никогда не будут хорошо продаваться, но вас это не волнует. Свою важнейшую книгу вы создадите в 2009–2010 годах: не знаю, будет ли она написана или опубликована, но именно тогда вы напишете текст, ради которого вы здесь. Любое призвание со временем угасает. Желание трансцендентного подразумевает, что поначалу ты познаешь о себе все сполна, для этого и нужна ваша сыпь. Перешагнуть неиспытанное – невозможно. Желание трансцендентности становится проблемой, поскольку из-за него вы окружены жестким панцирем принципов и не способны любить ни себя, ни других. Например, из-за этого возникает нелепая идея, что другие тоже должны пройти по вашему пути и понять его. Есть вещи, о которых вам не стоит говорить. Вижу, что ни власть, ни деньги вас не интересуют. С детства вас преследует видение о том, что человек высадится на Марсе или что человеческая раса прибыла с Марса в те времена, когда наша планета еще находилась на стадии формирования. Мне жаль, что вы так недоверчиво относитесь к факту присутствия мертвых в жизни людей, но если они не растворились, на то есть причина, вы должны понять и принять, что они здесь. В этом месте я снова чувствую, что вам не хватает любви. Проблемы, которые вы пережили в детстве и отрочестве, ваши мучения в родительской семье, не являются причинами травм, обозначивших ваше сегодняшнее существование. Они разрослись и вылились в беспокойство. Как бы то ни было, проблема прошлого скоро исчезнет сама собой: это неизбежно, и произойдет в тот самый миг, когда ваш отец испустит последний вздох. Вы не проживете долгую жизнь, но это вас не пугает. Всему свое время, но то, что занимает вас сейчас – безденежье, отсутствие постоянной работы, ее вечный и безрезультатный поиск – все это лишь суррогат счастья, обретение которого не даст вам уверенности и спокойствия. Вы можете вернуться к своему духовному пути или к тому, что считаете таковым, едва сойдет сыпь: когда вы преодолеете свою врожденную травму. Вы не осознаете, что ваша сыпь, внешнее проявление вашей травмы – тоже своего рода духовный путь. Когда вам было восемнадцать, вы жили в муниципальном доме, где не было даже душа. Квартиру выделили вашим бабушке и дедушке, оба умерли, когда им было за девяносто. Во время пребывания в Риме вы много узнали, вам приходилось общаться с секретными службами. Вы были еще слишком молоды, вам с трудом удавалось держать под контролем двойственную ситуацию, столь нетипичную для человека, которому едва исполнилось… Сколько вам было? Двадцать четыре, двадцать пять? Ваша мать до сих пор не смогла прийти в себя после самоубийства бабушки, в честь которой назвали вашу сестру, но очень скоро эта травма разрешится прощением – ваша мать способна на великую любовь, но сама не знает об этом. Вы очень привязаны к сестре, на то есть свои причины, и ваша сестра ощущает эту привязанность. Она, как и вы, склонна к изучению эзотерики и к эзотерическим практикам. Страдание дарит нам внутреннее и внешнее прозрение: вам это известно. Вы думаете, что сегодняшний человек – не больше чем марионетка, – что ж, вы правы. На то чтобы унять вашу сыпь, уйдет три года, потом она отступит. Вам нужно набраться терпения. Вам нужно научиться терпению, вы совершенно лишены этого дара. Ваша нетерпеливость – постоянная дрожь. Вы одиноки, у вас мало близких друзей, одиночество доставляет вам много страданий, которые выбивают вас из колеи, хотя вы сами их призываете. Для того чтобы научиться терпению, вам нужна тишина, а ее у вас нет. У вас немного желаний, но они глубоки. Когда наконец вы удовлетворите их и приобретете новый опыт, само собой окажется, что они бренны. Вы очиститесь, но придется подождать. Вас вечно окружают люди, которые вас не понимают. Вот и все. Вам нужно появляться у меня раз в неделю. Сеанс продлится недолго. До встречи через неделю». Я не сказал ни слова. Человек-шаман повторил мне то, что рассказал ему мертвый, присутствующий за моей спиной в жидкой транссубстанциальной форме. Я мгновенно чувствую к шаману глубокую симпатию, схожую с уважением к его познаниям. Я впечатлен тем, что услышал о себе столько правды от человека, видящего меня впервые. Все, что он сказал, – правда, кроме, разве, того, чего я сам еще не знаю. Но я полностью доверяю всему, что он предрек. Мертвые стоят рядом с нами, за нашей спиной, не растворенные. Их конечностей не видно. Легкие мерцающие сгустки, перемещающиеся со скоростью, превышающей скорость света. Свет, вышедший за пределы света. Существует смысл «я» вне тела. Когда шаману было семь, он вместе с матерью поднимался по лестнице в больнице города Комо, как вдруг увидел женщину, выходящую из покоя. Он увидел за ее спиной прозрачную фигуру, которая что-то говорила и спросил: «Мама, а что такое глиобластома?» Он узнал от мертвых названия многих болезней, которых не слышал прежде. Картезианские диагнозы, которые ему нашептали. Он точно знает, когда и как умрет каждый из нас. Все детство он провел в одиночестве, но никогда не оставался один: годами он вел разговоры с вестниками, существующими за пределами существования. Ему известна множественность вселенных, среди которых находится и наша грубая свинцовая вселенная, которую мы воспринимаем в состоянии бодрствования. Женщина, выходившая из больницы, страдала глиобластомой, неизлечимой формой раковой опухоли, о чем и сообщила матери мальчика. Он видит комету и хвост кометы уже сейчас, поутру: ту самую комету, которую мы увидим позже, гораздо позже, когда будет уже слишком поздно, увидим, и обомлеем, как дети, впервые увидевшие безбрежное море. Он живет у озера, улавливая мерцание зари. Годами шаман делал вид, что он простой пранотерапевт и растрачивал энергию на поджаривание между ладонями сырого мяса, печени и внутренностей животных. Не факт, что он вообще понимает, что повторяет, ибо он лишь повторяет. Известные физики исследуют его шкалу восприятия, которая во много раз превышает шкалу среднего человека. Он профессионально и холодно улыбается, без малейшей тени притворства. Поскольку притворства в нем нет, он отсекает любую возможность притворства. Пред ним вы голы. Его веки ровно моргают. Считает ли он свой дар – даром? Он об этом молчит, но помогает ежемесячно тысячам. К нему нужно приходить как минимум за час до открытия кабинета, потому что потом образуется огромная очередь. Он работает каждый день, включая субботу и воскресенье. Если он видит черноту, он произносит прощальные слова: это означает не только то, что он не в силах помочь, но и то, что любое лечение бессмысленно. Нежное и темное дыхание смерти. Оно уже здесь, здесь и сейчас. Когда люди входят к нему в кабинет, им страшно. Крайнее проявление иллюзии, (мы воспринимаем переход как предел, хотя это не так) – это иллюзия физической смерти. Речь не о физической боли, о покидании тела. Человек удивляется, недоумевает. Перед смертью и правда есть свет в конце туннеля. Мертвые почти никогда не растворяются в ничто. Сначала проходишь состояние летаргического сна, а затем невидимые энергетические тела, из которых мы, не зная того, состоим, растворяются в эфире, где находятся тени, судьбу которых мы вскоре разделим. Летаргический сон длится месяца три, после чего, если на земле остались долги, если так предначертано, мертвый может снова обрести форму. Тогда шаман видит нас, и мы приходим на помощь родным. И слышит, как мы шепчем «глиобластома». Такие шаманы были всегда, их было мало, но вполне достаточно в различные эпохи истории человечества. Человечества, которое сначала мечтает, а затем уничтожает мечты суевериями эры металла, из которого оно, согласно пророчествам, выковано. Так пророчества сбываются. В практике самоотчуждения итальянцы стоят на шаг впереди. Они не чувствуют, воспринимая иллюзию как полноценное чувство. Они не говорят, а лишь изрыгают фонемы. Они не обнимают: они лишь сжимают плоть, но не могут согреть мясо ладонями. Глубоководные недра Фантазии. И огромная брешь, оставшаяся после спуска. Теперь я вижу. Теперь линии человеческой почвы для меня яснее любой другой. Звездные грани. Эпохи энергии и силы, в прошлом, в будущем этого вида. Облако, зависшее над тропическими лесами. Последние представители вида, мы выныриваем из воды и проваливаемся в пространство, где нет ни звука, ни кислорода, где вечный холод. Все будет куда проще. Любить чередованье. Излучать милосердие. Омывать и молча сострадать. Покориться смерти. Сыпь и чесотка держатся вот уже два года. Разлившиеся реки превратились в маленькие пятнышки-горошки. Шаман накладывает руки, проводит по плечам и концентрируется, чтобы расслышать слова моих мертвых, после чего нажимает большими пальцами под диафрагмой. Он медлит, но все же выпускает сумрачное сокровище, хранившееся в темной пучине моей оболочки несколько десятилетий: почти сорок лет. Я умру, не дожив до шестидесяти. Так что же сказать? Прощай… Мне еще предстоит начать книгу, что выйдет в две тысячи седьмом, не ту, которая обозначит мой мгновенный и единственный успех, другую, мне еще предстоит пропахать ручкой огромную целину. 4. Италия DE PROFUNDIS Значит, стояло непродуктивное непростое лето 2007 года, но вот уже два года, как мне было плохо, два года я не отдыхал, отпуск превращался в короткое и бессмысленное мучение в адской жаре. Мы приближаемся к месту, где происходит действие рассказа. Основывается новая партия. Ледниковый период, за которым не последует ничего нового, пугает. Кажется, итальянцев совсем не волнует психологический климат в стране. Последние двадцать лет их общность может изучать энтомолог, они как термиты. Эта новая партия заменяет оставшиеся красные крохи, бывшие когда-то Итальянской коммунистической партией, за которую голосовала и которой верила треть жителей страны, взамен же итальянцы получают церковное воспитание, смирительную рубашку бездействия, а то и раскаяния. Параллельно с моими согражданами, я проваливаюсь в отчаяние другого рода: отчаяние незнакомое. Поначалу это далекое образование где-то внутри, некое холодное мерцание, которое я наблюдаю с ледяным спокойствием. Ледниковые периоды всегда приводят к новому и нежданному: огромные трещины в паковых льдах, провисание драмы, внезапный отступ ледника, таяние глетчерных льдов, образование немыслимых пропастей. Отчаяние растет, ширится, пожирает во мне пространство и кислород. Итальянцы приближаются к пику идиотизма. Разглагольствуют. Вопят, что их давят налогами. Не одумываются. Не замечают, что трещина ширится, расползается. Горизонт психической дефляции, навстречу которому они несутся в радостном исступлении, приближается. Ни болезненность, ни безропотная покорность, ни негодование не берут больше этот народ, разделившийся на две примитивные касты: богатых и бедных, старающихся поддержать иллюзию благосостояния и щегольнуть несуществующей роскошью, за которой таится бедность, подчиненная ежемесячному ритму выплаты векселей: долгов, набранных ради того, чтобы засветиться на культовых пляжах для ВИПов, назначенных таковыми авторами журнальных статеек, собирающих светские сплетни; и эту низкопробную массу немелованной бумаги с непропечатанными чернилами жадно поглощают две трети жителей нашей страны. Случаи описи имущества за долги увеличились вдвое. Над нацией, прекрасно умеющей прятаться в кирпичных тайниках, навис спекулятивный пузырь, страшная опухоль, за десяток лет расползшаяся со стороны Штатов и подобно торнадо всосавшая в себя итальянцев, домовладельцев, первооткрывателей румынских красот в многосемейных домах на Черном и Каспийском морях, обладателей кредитов на тридцать лет, которые еще не в каждом банке возьмешь: слишком много сложных процедур нужно пройти, слишком много бумаг и бумажек собрать, преодолеть столько преград, и все это ради того, чтобы надеть на себя ярмо. Затраты на мобильную связь в Италии больше, чем в любой другой стране Европы. Внедорожники, бессмысленные недотрансформеры, рассекают по улицам больших городов. Падает слово. Падает образ. Итальянцы уже не творят. Итальянский кинематограф выдает продукты, а не фильмы. Сентиментальные ленты, созданные по канонам иллюзорных чувств, к которым привыкла нация за последние двадцать лет. Успех таких фильмов у публики катастрофически неизбежен, они становятся обязательными к просмотру быдлом, в которое превратились итальянцы. Все это втюхивается как искусство нашего времени, как репрезентация нашего настоящего. Что правда, только в обратном, чем думает большинство, смысле. Простейшие сюжеты, инфантильные фабулы продолжают прославлять псевдочувства, псевдолюбовь, за кадром наигрывают заурядные, примитивнейшие звуковые дорожки, придуманные людьми, заслужившими звание «мастеров», плоские роли разыгрываются такими же жалкими актеришками, твердо убежденными, что играют по системе Станиславского, выдавая обязывающие и связывающие заявления от лица персонажа, о котором они потом говорят примерно следующее: «Моя героиня пережила непростой опыт, поначалу она закрыта от мира и не может простить себя и других, но постепенно девушка раскрывается и выясняет, что мир еще может ее удивить. Эта роль многому меня научила», или: «Несколько месяцев я работал над ролью вместе с профессиональным скрипачом, чтобы как можно лучше передать его суть; герой закрыт, но постепенно он вновь открывается жизни и начинает прислушиваться к себе, для меня это был незабываемый опыт», так что все персонажи и все актеры выглядят на одно лицо, в конце концов, и актер – это лишь персонаж. Легкие сентиментальные истории должны заставить зрителя улыбнуться, посмеяться, но смех этот примитивен, стоит лишь волосатому толстяку на лыжах плюхнуться на подъемник и врезать себе по причинному месту, как партер и балконы уже заходятся от смеха. Авторское кино выдает схемы сюжетов, и всем давно известно, как должны строиться линии главных героев: персонажи обязаны пройти некий путь эмоционального развития, измениться, иначе публика заскучает. Именно так утверждают продюсеры четырнадцати (четырнадцати!) итальянских фильмов, вышедших в прокат в кинотеатрах страны в этом году, и никому из них не докажешь обратного, потому что в любом случае они не станут финансировать другие фильмы, альтернативные, слишком сложные ленты никому не нужны, ведь рисковать зрительским вниманием – непреодолимое табу для любого инвестора. Итальянская киноиндустрия развалилась. Теперь она выпускает невероятно откровенные истории (в интимном смысле), согласно нравственному канону отупевшей публики, безразлично наблюдающей за спектаклем, – реалистические. Публика смотрит и верит, что то же самое происходит и по эту сторону киноэкрана. Экран демонстрирует нам то, что другие (народ) хотели бы хотеть. И нет системы, способной проанализировать и изменить эту катастрофическую, запредельную, неостановимую деградацию. Италия утонула в куче говна. Те, кто получше, снимают истории поизящней, они виртуозно применяют пластический эффект композиции, показывают сюжеты, бесконечно далекие от правдоподобия и реальности, довольствуясь финалом, который робкими шажками, неуверенным эхом отсылает к дикому крику эмоций, потонувшему в пакетике с бесполезными карамельками. Другие причаливают к американским берегам. Лепят истории из жизни необуржуа, в которых так легко узнаются буржуа старой закваски, еще не успевшие осознать, что перестали быть таковыми, что перешли из высшей касты в касту пониже, теперь, когда буржуазия превратилась в не что иное, как в «людей умственного труда», которые то сидят без работы, то зарабатывают копейки, но в том или ином случае находятся за пределами возможности заработать. Когда над страной раздувался спекулятивный web-пузырь, экс-буржуа, подняв загорелые лица к УФ-лучам, почувствовав себя в игре и готовясь совершить рывок и перепрыгнуть в высшую касту, до десяти вечера сидели в фирмах dot com, встречались с бизнес-партнерами и заключали соглашения о сотрудничестве, обсуждали бюджет на рекламу, судачили про стучащих по клавишам в отделе маркетинга одиноких девиц, застрявших на фазе «соблазни самца», что, впрочем, никогда не перерастало в хоть сколько-нибудь долгие отношения, и держались больших городов, куда дошли и интернетный boom, и junk food, подаваемая в lounge bar между изматывающими встречами в якобы свободное время, и говорили, говорили, говорили, в основном о работе, но между делом умудрялись выразить и свое видение мира, грубое, упрощенное, построенное на идее заработка и нескончаемой, чрезмерной физической нагрузки, и выдавали вереницы названий лыжных курортов, где можно встать на snowboard, пока Linux борется с Гейтсом, хотя у первого и нет преимуществ второго. Но dot com все позакрывались со скоростью ветра, не успели мы нажать кнопку хронометра. Повсюду: перемены. Анализ финансового состояния, проведенный на основе экономических производных, совершенно не принимает во внимание фьючерсы и бонды, и, как следствие, бесконечно далек от реальной картины. Я говорю все, как есть, не заботясь о стиле, отрицая притворство. Я не строю текст. Не обманывайтесь, это не выдумка, все это – реальная история. Банковские слияния происходят, но банковская система не меняется. Re-engeneering: сокращение двойных должностей, образовавшихся за счет слияния, а затем сокращение оставшихся и перераспределение обязанностей так, что один человек выполняет несколько функций, пока из-за переработки не заработает невроз. Поверхностные доводы, трещащие по швам от многочисленных проблем, от бесчисленных окошек, открытых в браузере Windows. Менеджеры день и ночь куют новые слайды: потоки данных текут ручьем, а Power-point продолжает верно служить для создания презентаций, хотя проще было бы использовать старые (перерабатывают же мусор): соглашения, контракты, суммы – по сути, нам вечно втюхивают одно и то же. Крупнейшая итальянская компания – вроде тайной группировки, нелегально подслушивающей разговоры и взаимодействующей с секретными службами. Ее многократно перекупали с тех самых пор, как решено было дозволить ее приватизацию, и теперь она стала абсолютным сетевым монополистом. Псевдоправые и псевдолевые правительства боролись за право перепродать компанию упорным покупателям, которые взяли ее с долгами, с несуществующей прибылью, в обход уплаты налогов, благодаря тому, что сама система компании была устроена как матрешка. Телевидение развалилось и развратилось. Нам показывают якобы голодных знаменитостей, которые сидят на несуществующих островах и играют на гавайских гитарах. Актер, прославившийся ролью Сандокана, выходит в финал и остается на острове с футболистом-бомбардиром, участвовавшем в чемпионате мира 1990 года, после которого сборная Италии покатилась в бездну. Они философствуют, глядя на неизменное зеленоватое море. Философствуют, прямо как американские комики из сериала пятидесятых. Щелкать каналами – любимое времяпровождение американцев, передача с самым высоким рейтингом просмотра, программа ни о чем. Общество, порождающее телеформаты, изрыгает программу за программой, поднимающую «уровень общей культуры», но ни одна из них не подразумевает, что смотрящий умеет думать или способен задавать вопросы: достаточно напялить поварской колпак и распевать григорианские псалмы, уметь показывать простейшие фокусы и выполнять примитивные трюки, чтобы выйти в финал, который, помимо всего, является единственным настоящим (а значит, первым) испытанием за всю программу и заключается в том, чтобы угадать, что за ВИП-выродки сидят сейчас в кабине посреди разноцветного моря, пока бесполезные девочки, одетые, как швейцарцы на Карибах, выносят на сцену дурацкие подсказки, а ведущий скептически хихикает, очевидно не веря в свою же показуху, а красный лягушонок Габиббо, совесть нации, блистая генуэзским говором, острит направо и налево. Это смешно? Страна хочет смеяться беззаботным смехом. «Коррида», программа, которая существует уже лет пятьдесят, а то и больше, собирает у экранов самое большое количество зрителей зомбоящика. Год от года повторяются все те же приемы, а плешивый ведущий с опухшим лицом презрительно, молча или насмешливо смотрит на выступления дилетантов. Все это родилось под Миланом, в Брианце. Подобный формат зародился в Леньяно, в студии частного канала Антенна Тре при поддержке Ренцо Виллы, который в ночные часы вел телемагазин, где зачитывал, опуская и метр, и рифму, далеко не самые культовые стихи в истории – «Если» Редьярда Киплинга, выгравированные на золотом листе. Предполагалось, что жители Брианцы купят лист и повесят на стенку; такой формат зародился в Лиссоне, где много мебельных фабрик, он зародился в Бреше, в Лумеззане, где производят болты, где дельцы продолжают толстеть, наживаясь на дешевых румынских рабочих из Тимишоары (впрочем, теперь они молят о помощи, потому что доход очень упал с тех самых пор, как из Азии поступают огромные партии дешевых подделок). Все боятся китайцев. Все боятся китайцев, но продают свое дело китайцам, потому что китайцы приезжают не одни: с ними едет китайский менеджер с отвисшими скулами, который на автомате открывает дипломат, где лежат ровные пачки денег, сумма которых в три раза превышает стоимость бизнеса, после чего итальянцы, разумеется, продают бизнес. За шесть месяцев 2007 года в бюджет удалось вернуть 5,4 миллиарда евро недовыплаченных налогов, от которых благополучно уходили люди из высшей касты. Борьба классов прекратилась, борьба каст раскатилась до самого горизонта несчастного сапога, захваченного монстрами, задушенного мафией, заваленного незаконными отходами, заселенного болтливыми муравьями, которые сидят в грязи и грезят о чистоте, меж тем как голова их кристально чиста вследствие отсутствия мозга. Политическая жизнь протекает тихо, дебатов не было и нет. Любая дискуссия – иллюзия. Репрезентативность – фундаментальный механизм демократической системы – сведена на нет полным отсутствием понятия об эффективности, невозможностью реального действия со стороны абсолютного большинства избирателей. Демократия обернулась демагогией. – Политическая элита – депутаты, сенаторы, члены различных партий, ограничиваются тем, что исполняют распоряжения, поступившие из-за океана, от Международного валютного фонда, от американской и английской элиты, и прикрываются тем, что находятся под защитой (эта пагубная идея была разработана в Брюсселе и закреплена в Маастрихтском договоре, после чего разлетелась по двадцати четырем странам Европы). Для политических маневров не осталось места. Социологи говорят о «жидком обществе», но нет, оно вапорическое, это просто пар. Термитник. Левые и правые идеи, разработанные оппозицией за вторую половину двадцатого века с учетом международной ситуации испарились, но на смену им ничего не пришло, у нас нет ни одной идеологической парадигмы. Сегодня даже существование какой-нибудь такой парадигмы (самой рабочей моделью в этом смысле можно считать оппозицию центра и периферии, борьбу каст) не смогло бы разжечь огня, который повлек бы за собой революцию или любые другие перемены. Силуэты-фикции чередуются на так называемой «политической сцене», если говорить правильным языком; их лицемерные речи направлены на рост количества избирателей, который происходит в результате неправдоподобных и жалких в своей изобретательности обещаний, вроде снижения налогов (которые, вообще-то, являются залогом нормальной жизни и организационной деятельности любого Государства), фантастического роста рабочих мест (то есть возможности достигнуть уровня прожиточного минимума), повышения контроля за безопасностью (то есть законного оправдания насилия против тех, кто не входит в общепринятые касты, не достиг уровня прожиточного минимума низшей из каст – против мигрантов и жителей стран, не входящих в Евросоюз, и, в частности, против микропреступников и антагонистов законности, которые, к счастью, всегда существовали и будут существовать). Словно персонажи фантастических фильмов, политики притворяются, что, в зависимости от пожеланий электората, они отличаются друг от друга; они рассыпаются в туманных, но броских и манящих обещаниях – проповедуют непонятные ценности, которые предпочитают не называть, спорят о роли «семьи», в то время как семья давно перестала быть центральным элементом общества, дерутся, когда речь заходит о страданиях неизлечимо больных, воюют за ничего не стоящие бессмысленные принципы. Коммунистическая партия становится силой, стремящейся увязать роль, которую исторически играли левые течения, с популярностью христианских демократов. Настоящей сценой политической игры стала экономика, в том смысле, что это единственная отрасль, где можно говорить о политическом невмешательстве в экономическую сферу. Отсюда разливается река приватизаций, произведенных а-ля итальяно, как теперь говорят. Повсюду фаворитизм, идет копеечная распродажа народного достояния. Пир во время чумы. Но это еще цветочки. В области знания, особенно гуманитарного, у нас полная катастрофа. Посещение средней и высшей школы превратилось в бессмысленный пустой ритуал, напоминающий барокамеру бесконечного ожидания. Теперь количество страниц, которые нужно прочесть для подготовки к экзамену, ограничено сверху: законодательное оправдание коллективного невежества. Кусачки, невидимые и мощные, которыми нам перерезали нить памяти – связь между прошлым и будущим, отрезали новые поколения от истории. Технологии доросли до уровня экзистенциальной метафизики. Обучение – иллюзия, подготавливающая к иллюзии следующего уровня: вступлению в трудовую жизнь. Работа – тоже иллюзия, и все благодаря законодательству ad hoc[5 - Для этого случая (лат.).], навязанному Международным валютным фондом развитым странам и тем, которые мечтают войти в узкий круг серьезно индустриализированных наций. Результат налицо: к августу 2007 года 45,4 % населения работают по временному трудовому договору, а 42,6 % все еще наслаждаются долгосрочным контрактом. Временная работа становится нормой, и по мере ее закрепления растет страх перед будущим, буржуазный, по сути, страх: народ жаждет стабильности, измеряемой наличием роскоши и удобств, к которым нация не имела привычки на протяжении всей своей истории, если не брать в расчет последние тридцать лет – с того самого времени, когда политики, согласно программе, у нас больше нет. Эмоциональное напряжение, возникшее вследствие этих факторов, – появления нового бедного класса, притворяющегося обеспеченным, и ощущения неуверенности, ставшего следствием изменений на рынке труда, породило глубокий психический и экзистенциальный кризис. В Италии потребляют столько антидепрессантов, сколько не потребляют ни в одной другой европейской стране (начиная с бензодиазепина и заканчивая трициклическими препаратами нового поколения). Именно это и происходит, когда культивируется невежество и, как следствие, возникает всеобщее равнодушие к культуре как к сознательному средству самолечения и восстановления, – парадигма психического здоровья претерпевает существенные изменения. Наступает бум психотерапии, но народ предпочитает лечиться быстро, что совершенно бесполезно, ибо такое лечение борется с симптомами, а не с болезнью. Философы открывают центры психологии, где твердят, что пациент должен излечить себя сам, – труд бессмысленный и бесполезный. 54 % жителей Милана одиноки. Потолок достигнут, пик псевдобогатства страны преодолен и остался в прошлом, пора готовиться к тому, что пузырь сдуется: снижению покупательной способности, отказу от желаний – что само по себе глубокая рана, которую рынок обоюдоострым ножом наносит себе под ребра. На ум приходит змея, кусающаяся себя за хвост, хвост уже откусившая и целящая в голову. Но голову себе не откусишь. У каждой страны огромные долги, Штаты же могут похвастаться самым огромным внутренним и внешним долгом, и все же эта страна сидит на троне, пока не объявится император. Рынок, за задником которого просвечивает колоссальный и повсеместный долг. Публичный долг Италии уже взметнулся до звезд, так что согласно нашим СМИ нужно принимать «резкие и решительные меры», однако все замалчивают тот факт, что любого рода долг – виртуален в масштабе мировых рынков. Внешний долг – лишь символическая абстракция, за которой таится возможность конфликта. Рынок выражает и навязывает конфликты, на вид не такие жесткие, но если заглянуть за задник, то можно увидеть массу позорных и жестоких конфликтов, разворачивающихся во вселенском масштабе, без конца и края: garbage humanity – человечество-мусор повсеместно сметается в помойку, и никто не слышит призывов о помощи. Триста тысяч погибших в результате цунами в Индийском океане улетучились из памяти общества уже три года спустя, и пока в Индонезии, Шри-Ланке и других странах бушевала стихия, итальянцы разворачивали рождественские подарки и толпились в аэропортах, чтобы вылететь на отдых куда-нибудь на Восток, где разворачивалась страшная драма, ставшая следствием климатических изменений. Итальянцы плавали в теплых морях, воды которых несли в глубине тысячи разбухших трупов. Итальянцы продемонстрировали максимум лицемерия при известии о кончине понтифика Иоанна Павла II. В последние годы жизни он появлялся на людях, разбитый болезнью Паркинсона, обессиленный и беспомощный до такой степени, что молитва Ангелус, которую он читал у папского окна, звучала как сдавленный хрип, и миллионы итальянцев следили за этой агонией, затаив дыхание. А ведь эти люди считают себя католиками! Лишь стоило ему преставиться, как они развернули настоящую вакханалию, сметенную сильнейшим и символичнейшим из ветров. Отпевал его кардинал, которому предстояло сменить почившего. И вот последний Папа, которому вот-вот пойдет девятый десяток и который уже пережил два инсульта, теперь пытается вернуться к истинной христианской вере, а на него оказывает давление курия, которая, хотя и находится в авангарде социальной доктрины Церкви, перечеркнувшей метафизическую суть католической веры, теперь вынуждена опираться на политический аппарат, поскольку общество, а значит, и все верующие, совсем вышло из-под контроля. И эта Церковь, являющаяся невестой Христовой и несущая христианскую весть с такой дутой самоуверенностью, каковой не бывало за всю двухтысячелетнюю историю, сталкивается сегодня со всеми негативными последствиями выбора, совершенного сто лет назад. Лишь небольшая часть верующих читала и знает Библию. Вера свелась к эмоции, иначе говоря, она выливается в иллюзию чувства и всегда воплощается в форме просьбы: молитва свелась к просьбе и перестала быть метафизической практикой, техникой погружения в себя, которая позволяет человеку ощутить свою суть. Католицизм превратился в протестантизм под внимательным взглядом пораженных болезнью Паркинсона представителей церковной иерархии. В существование ада и чистилища больше никто не верит. Дьявол сжался до персонажа народных сказок, в самой же церкви высшие иерархи никакой доктрины в этом отношении нам не предлагают. Скепсис и ирония запускают реакцию: на нынешнем этапе церковь находится в авангарде реакционных сил. Эта реакция отзывается в сфере политики и призывает вернуться к системе ценностей тех общественных формаций, которые история уже переживала, переваривала и изрыгала. Из-за этого верующие истово исполняют обряды, но при этом остаются бесконечно далеки от внутренней метафизической работы. Церковь превратилась в ископаемую раковину, давно покинутую Духом Святым. Церковь ничего больше не предлагает воображению, она не вдохновляет, не дарит ни мечты, ни тайны, ни страха. Бог больше не завораживает. Теперь вера в Господа Бога – вопрос исключительно личного восприятия: каждый как хочет, так его и представляет. И лишь потусторонний мир, где, возможно, существуют наши мертвые родственники, жизнь за пределами земли и параллельные измерения, лишь эти миражи, заслоняющие реальность, вызывают сегодня у людей общие чувства и являются формами веры, которые можно назвать универсальными. Теперь Господь ни у кого не вызывает трепета, а вот мысль о том, что есть жизнь после смерти – да. Гостия стала символом, и не более, теперь почти никто не верит, что это плоть Христова. Чтение и трактовка священных текстов никому больше не интересны. И хотя никто не читает Библию, верующие продолжают с тупым упорством отстаивать право личной интерпретации догм христианской веры и Священного Писания, которое они ни разу не открывали. А о том, что происходит после смерти, кто будет избран и кто удостоится сидеть одесную Отца, они имеют весьма смутное представление. И пусть не обманывает вас внешнее величие католицизма: гигантской является лишь форма. Узкий круг интеллектуалов (которых никто не слушает – и правильно делает) справедливо определяет своеобразие ситуации, в которой оказалась страна, как упадок. Анализ, предлагаемый интеллектуалами, скуп: большинство из них не располагают научным инструментарием, дабы проанализировать происходящее не известно о том, как работает человеческий мозг, им незнакомы новейшие достижения психологии, макро- и микрофизики, квантовой физики, они понятия не имеют о теории суперструн, об универсальной голографической парадигме, об астрономии, химии, геополитике, военной разведке, работе разведслужб и военных технологиях, изучении климата, всеобщей истории планеты, вычислительной математике и логике, искусственном интеллекте, теории потребления, неосоциологии, альтернативной истории современности, фармакологии, физиатрии, иммунологии, аэронавтике, изучении космоса, – анализ, проведенный этими охваченными апокалиптическим пессимизмом интеллектуалами, отставшими от современного мира и недостойными своих предшественников, показывает, что наша страна является безнадежно отсталой. Они делают неприемлемые заявления. Они настолько недалеки, что противны любому, кто знаком с крохами реальности, упакованной в сплошную иллюзию. Их анализ строится на недопонятых пророчествах философов пятидесятых. Это группка вопиющих в пустыне, но общество, которое они, пребывая в бессознательном платоническом сне, пытаются направить на неведомый путь истинных ценностей, не слышит их вопль. Я хочу сказать, что итальянская псевдоинтеллектуальная элита, наряду с церковью, оказывается одним из самых реакционных элементов, существующих сегодня в Италии. Неслучайно именно в этой сфере общественной жизни четко проявляется то, чего еще не было никогда: передача знаний нарушена, линия преемственности разорвана, что скрывает еще один вид борьбы, не перерастающей в открытое столкновение, а, наоборот, сдерживаемой за счет психической и эмоциональной жизни большой части страны: эта борьба поколений, которая заморожена вот уже лет тридцать, на самом деле касается и производительной сферы, и мира фиктивной политической представительности, и, в широком смысле, экзистенциального измерения. Точка пересечения конфликтов каст тлеет, но не разгорается, конфликт поколений сдерживается заслоном сжатой энергии, а значит, не находит себе выражения. Общество стремится к иллюзорным горизонтам желаемого – и в то же время уже насытилось им, яркой иллюстрацией этого насыщения – пузырь рекламного рынка. Реклама, по сути, уже не контролирует спрос и не прививает желания покупать, именно об этом свидетельствуют не обнародованные и не известные публике внутренние исследования медийных компаний. Таким образом, общество оказывается в клещах: сохраняется высокий уровень социального отчуждения и показной индивидуализм, что препятствует сплочению масс и тех движущих сил, которые способны изменить ситуацию, в том числе и насильственным путем, и запустить процесс обновления социальных классов. Итальянцы заморозили собственную историю раз и навсегда, ведь история Италии – это история трагедии, явных и скрытых гражданских войн, лицемерия и трансформизма, ненависти, которая подспудно зрела, а потом так или иначе выходила наружу. Начиная с движения Сопротивления фашизму и до свинцовых семидесятых не было дано ни одной окончательной оценки истории, она представляется как сумма фактов или фокусируется вокруг обсуждаемых персонажей, фиксирует заговоры и скандалы, которые потрясли правящие классы каждой из стран, – но не Италии. Поскольку историю не рассказывают объективно, но держат в виде замороженных штампов – это не позволяет развернуться естественному процессу ее переваривания, который жизненно необходим обществу для того, чтобы оно развивалось и двигалось перед. Средний итальянец, суждения которого об истории покрыты коркой льда, замер на том, что он все осуждает, опираясь на природный якобизм, антропологический и легалистский микрофашизм; он лицемерно, с необычайной легкостью переходит из одного лагеря в другой и постоянно пересматривает то немногое, что мы точно знаем об истории страны, но при этом тщательно обходит стороной проблемные места, не пытаясь развязать запутанные узлы человеческих отношений, распутав которые мы могли бы узнать темные и неведомые главы нашей истории. Постоянное присутствие темных мест в памяти страны – один из тех главных элементов, которые питают правящий класс, сформировавшийся в свинцовые годы, когда терроризм в Италии достиг таких масштабов, каких не достигал никогда ни в одной промышленно развитой стране. Незнание собственной истории – оружие, которое никто не пытается скрыть и с помощью которого правящий класс вынуждает последующее поколение жить в состоянии неуверенности и в будущем, и в прошлом; оно попадает в ловушку настоящего, поскольку, не умея оценить прошлое, постоянно пытается найти некий символ, на котором сможет выместить свои агрессивные порывы, и этого гнева тем больше, чем недостойнее поведение тех, кто цензурировал прошлое и последовавшее за ним будущее, и осудил его, не имея на руках документов, не зная ни личных историй, ни реальных фактов, хотя поколение, находящееся сегодня у власти, жило в то самое время и в том конкретном обществе, и разве что за восьмидесятые идеологический и экзистенциальный центр тяжести немного сместился. Борьба с коллективным помешательством и расширение территории свободы должны бы являться основой любого социального организма, вступающего в политический и/или психический контакт с народом. Исходя из вышеперечисленных объективных фактов, можно утверждать, что в Италии нынче происходит не упадок, а как раз наоборот, – подъем. Сегодня Италия находится на первом месте среди развитых стран по скорости антропологической трансформации, явившейся следствием того, что можно определить как «западная болезнь». Болезнь эта заключается в самоуничтожении человеческого в человеке посредством активного усвоения поведенческой стратегии лицемерия; этот процесс является неотвратимым, ибо лицемерие (психическое, эмоциональное, политическое, социальное) в человеке достигает такой квинтэссенции, что одно накладывается на другое геологическими слоями. Человеческое начало разрушается. Это приводит к тому, что конец западной цивилизации совпадает по времени с концом гуманизма, поскольку гуманизм является последним источником, способным поддерживать человеческое в человеке. Достоверность человеческого в человеке, которое у У. С. Берроуза почти гностически признается априори (что справедливо для любой метафизики), имеет своё крайнее фиктивное воплощение: человеческое – это вирус, проявляющийся в нечеловеческом. У античеловека нет будущего. Он несет в себе отблеск скорого конца человечества, боль, которую не облегчат никакие роды. Античеловек жаждет исчезновения человека, он алчет победы над духом, уничтожая познание и самопознание. Не считая американцев, итальянцы – самая странная нация на планете. В каком-то смысле, итальянцы еще более странные, чем американцы: у последних нет истории, которую можно забыть и проигнорировать, они погрязли в лицемерном инфантилизме, особенно очевидном в моменты, когда задевают предметы их гордости, больше похожей на спесь, взять хотя бы атаки 11 сентября на Всемирный торговый центр и Пентагон или смехотворный (по сравнению со многими другими) ураган Катрина. Само собой, такой инфантилизм представляет собой лицемерие, в каком-то смысле вполне искреннее. Нельзя сказать, что Штатам свойственно коллективное помешательство: этот народ всегда был «не от мира сего», вся история Америки – история одного большого безумия. Случай Италии прямо противоположен: здесь мы видим нацию, говорящую на древнейшем из существующих языков, ведь ни один другой язык современного мира не обладает такой долгой культурной историей в области гуманитарной мысли. В Италии отстранение от языка и воображения идет параллельно отсечению истории и развитию особого вида общности, образовавшейся посредством индукции и осмоса в постимперский период, который тянулся больше тысячи лет: с распада Римской империи до Второй мировой войны, по окончании которой ненавязчивый рыночный колониализм полностью изменил те параметры, которые считались традиционными, но так и не выкристаллизовались в обычаи. Все вышесказанное донельзя банально. Это даже не анализ фактов, а лишь их констатация. Все настолько очевидно, что даже нечего возразить. Вот почему в описании «итальянской ситуации» полностью отсутствует какой бы то ни было авторский стиль: стиль – это ведь тоже фикция, выполняющая определенную функцию в системе, предполагающей, что даже обычный рассказ должен вписываться в рамки определенного стилистического круга, достаточно широкого, но все же ограниченного и оснащенного определенными точками, призванными вызывать интерес (писатель протягивает фиктивную нить, дабы ложным образом избавить читателя от скуки и страха, и оба боятся, что нить вот-вот лопнет, что прекрасно отражает все современное общество, бегущее страдания и его поучительной роли, так что любое фикшн-повествование в итоге способствует этой практике: отчуждению человека от человеческого. Малейшая умственная нагрузка – недопустима, все должно быть разбавлено и соответствовать приемлемой мере сложности. Многозначность, мешающая удобоваримости прочтения, искореняется напрочь. Все, что предполагает присутствие загадочного, необъяснимого, трудного, вдумчивого, – на практике лишено возможности существования. Таким образом, искусство априори уничтожается, ультимативное в политическом плане и пенультимативное в отношении исключительного метафизического сознания искусство, снова и снова ставящее вопрос: «Кто я?» – вопрос без ответа. Наивно думать, что настоящее будет длиться вечность, а сегодняшний итальянец считает именно так. Трещина растет. Дефляционный горизонт – смесительная камера необратимой трансформации, квантовый скачок, перечеркивающий существующие парадигмы. Я отчаянно колочу молотком по сталагмиту безумного повествования, леплю его статую. Бью, откалываю куски, продвигаясь по темной и влажной расщелине собственного отчаяния. Текст – это акт чистой любви, и здесь ее много, как никогда. Вместо того чтобы предложить вам описание «итальянской действительности», я мог бы изобразить ее в лицах, написать роман, от которого за версту несло бы помойной ямой (впрочем, я уже это сделал). Но какой смысл обращаться к фиктивной романной действительности? Что изменится, перенесись действие в плоскость вымышленной реальности, разверни я потоки выдуманных фактов и чувств? Что изменится, сведи я роман к вымышленному, а самого себя к произвольной маске («я, Джузеппе Дженна»), замени неопровержимые факты придуманными картинками? – Разница в том, что данный жанр оставляет возможность «предполагаемой правды», зарождает сомнение, подразумевает наличие стиля, оставляет надежду на существование некоего тайного знания, возможно, недораскрытого автором. Но правда в том, что жанр романа более не соответствует нуждам нарратива. Оно являет собой трансцендентный канал и раскрывается во всю мощь, когда интеллектуальная элита отсылает нас к традиции, которая уже сама по себе – эффективный инструмент интерпретации реальности. Но теперь все изменилось, от романа осталась лишь его алгебраическая составляющая: если он прост, как уравнение, если понятен, как дважды два, – лишь тогда его принимают и вписывают в арсенал человеческого самоотчуждения. И все же, какие жанры сегодня востребованы? Вот главная проблема, с которой сталкивается в нашу эпоху поэзия. Потому что между поэзией и прозой существует субстанциональная связь, преемственность: поэзия – текст в чистом виде, сотканный звучанием слова, течение ритма и нашим воображением; и оказывается, что если роман стал идеальным инструментом в арсенале реакционера, то поэзия сама реакционна уже по сути своей: она не способна обновить традицию и замкнулась в ее ограниченной плоскости этой традиции, а все потому, что метафизическая практика в нашу эпоху никому не нужна. Прошедший век в западном мире стал ареной подпольной борьбы мощнейших сил: той, которая отрицает метафизический опыт как мировую практику – разве что, увековечивая его в метафизическом мышлении (однако, каждое метафизическое рассуждение является, по сути, антиметафизическим, поскольку метафизическая практика стремится к трансцедентности суждения), и той, что утверждает возможность светской метафизической практики здесь и сейчас. В общем и целом, похоже, что Запад выбрал первый вариант, и прежде всего это касается Италии, поскольку, оставаясь западной и оставаясь Италией, она оказывается идеальной почвой для метафизики. Метафизика – это непрестанный поиск ответа на один и тот же вопрос: «Кто я?». Это осознание незнания, умение начисто отказаться от любых мыслимых и немыслимых форм, добиваться несуществующего ответа, исповедовать позицию отказа от форм внешних ради единственной формы – внутренней. Предвестники будущего канона: они существуют. Канон этот взрастет из непонятых тексты прошлого: от «Дзибальдоне» Леопарди до «Нефти» Пазолини, от «Бесплодной земли» Элиота до «Фисгармонии» Уоллеса Стивенса, от Целана и Миллера до Берроуза. И это даже не авангард, это просто трудные, ни на что не похожие тексты, сложность которых толкает читателя совершить над собою усилие, заставить мозг работать, и таким образом эта мысленная работа по сплаву идей и мировосприятий выходит за пределы литературы и становится актом самопознания. На первый взгляд, эти тексты неудобоваримы, путаны, непонятны, синтаксически сбивчивы. Их ритмы напоминают древний бой барабанов. Древние жесты под сенью небоскребов из стекла и бетона. Пульсирует древний мозг. Откуда тянется эта страшная Тень? Вот почему для уже описанной «итальянской сцены» я могу предложить «replay» – новый вариант, сделанный по законам чистейшего нарратива. Он накроет волной, он встретит сопротивление как непонятный и сложный, волна все спутает и смоет, прояснив сказанное куда глубже, яснее и ощутимее. Replay – это новая форма трагедии, новый тип риторики: щедрой и предельно откровенной. Теперь автор обретает право на ошибку, неточности, свободен допускать ляпы, а текст может выглядеть даже смешным. Мой нарратив не похож на уравнение, а, стало быть, человечен. Как слепец, автор движется в темноте, хотя солнце светит вовсю. Новый вариант настоящий, а потому может быть отвергнут: в прошлом найдется немало примеров, когда любая новая форма встречала противодействие. Итак, представляю стилистически оформленную, но по-прежнему правдивую версию «итальянской сцены». Поскольку итальянский вопрос уже достиг крайней остроты, то и в этой сцене все будет до крайности обострено. Поскольку Италия – самое скучное место на земле, то и эта сцена будет воплощением скуки. ВНИМАНИЕ Со следующей сроки и вплоть до следующей главы, читателю будет безумно скучно. Чтобы читатель не извелся от скуки, горячо советую перевернуть несколько страниц и стразу взяться за следующую главу, хоть и не обещаю, что она будет менее скучной. Итак, все, что последует ниже, настолько скучно, насколько только можно себе представить, а кроме того, этот скучнейший эпизод явно снизит количество продаж этого романа. Так что скорей листайте вперед, советую от души. Смеясь над Духовниками, жестокую правду пою – откуда тянется страшная, горящая золотом Тень? – бредут по сухим ветвям, хрустит под ногами хворост, томятся по воздуху жаждой, чума в эфире парит, трепещет дрожащее тело – голубоглазая собака виляет хвостом, гипс ила сковал ее лапы – цепочка шагает гуськом и тянет свинцовые гири – огромные бурдюки, в них словно налили металла, но в них только воздух чумной – гуськом к Королеве своей, плодит она белые яйца, у лона застывший самец, он станет ее пропитанием – о юные тени, глаза ваши мертвенно-бледны, Вы чаете Славы, Войны – лепечете странные звуки, потухшее древнее солнце палит бесплодную землю – ползете по влажной пещере, в глуби ее тлеет скала, скала из вулкановой лавы – звон голову разрывает и отдается от стен – но силитесь не замечать – он тянется из глубины, тяжелый, радиационный – накатит смертельной волной святая великая Церковь, волной ультразвука нахлынет, а он подтолкнет воображенье в далекие, недоступные, безбрежные закоулки мыслительной вселенной – чернота, темнота, блеклая чернь под раскаленными свинцовыми облаками, нависшими сводом отравленных сталактитов – вперед в поисках пищи для Королевы движутся муравьи, Королева-матка плодит белесые овальные яйца, лопающиеся, едва выскользнув из пульсирующего гладкого блестящего лона существа, что поглощает самца, самец выделяет в нее свою живородную жидкость – климат сменился, сменились столы, полюса – девочка говорит, что любит собаку за голубые глаза, собака больна и боится ступить на раскаленную, подернутую дымкой скалу – нагой, волосатый мужчина с померкнувшими глазами стегает хлыстом другого, несчастного и худого, что слаб, изможден и безмолвен, надломаны ребра его и глаза провалились, а из раскрытого рта сыпется струйка песка – имя мужчины, держащего хлыст, – Италия – имя несчастного, над которым заносится хлыст, – Италия – мужчина, держащий хлыст, и сам подгоняем хлыстом, – сверкает в воздухе бич, зажатый в черненькой лапке – Королева заносит его, подстегивая мужчину, но тот не чувствует хлыст, что хлещет его по спине, истекающей кровью, – он продолжает хлестать и смотрит на мокрую красную спину бичуемого – но имя матки уже не Италия – и вот, после многих, никем не подсчитанных тысячелетий, после смены сот поколений, хлещущий несчастного человек вдруг чувствует боль, чувствует, что ткань тела поддалась и лопнула под бичом – он понимает, что время смерти пришло в тот самый миг, когда она на пороге – но Джордано Бруно, точно буддийский монах, невидимый за свалкой отходов, сгорел уже, точно свеча, и пока он горел, никто не замечал, и глаза его таяли словно воск или гумор, а почерневшее тело сожрали жадные муравьи, вечно ищущие, что принести своей Матке, – сожрали и изрыгнули останки, склеив их слюной – зеленоватой жижей, скапливающейся в бурдюке, наполненном чумным эфиром; человеческие муравьи с вывернутыми конечностями изрыгают зеленую жижу – Королева получает и слизывает ее, спариваясь с новым самцом, приникшим к пульсирующему блестящему лону – из него появляются яйца – одно за другим, но спаривание продолжается – банды неуловимых террористов, одетых в обтягивающие черные водолазки, вторгаются в страну, стреляя из автоматов – их пули сотканы из картинок, вынести которые не в силах никто – осторожно, одна такая – конец – картинки эти – занесенные сжатые кулаки, синеватые комбинезоны рабочих, трудящихся на старых заводах, снопы колосьев, вздымающихся на полях, где бегают усталые счастливые дети – неуловимые призраки-террористы совершают набег на поля, расстреливая людей из закупленных в Африке калашниковых, вынутых из несуществующих деревянных ящиков и выкупленных за несуществующие американские доллары несуществующим Иди Амином Дадой через несуществующих посредников, смеющихся и бросающих в дорожную пыль далеких лесов окурки – стреляют они пулями, несущими смерть, устраивают набеги, внезапно дают очередь в воздух – очередь из тысячи тысяч невыносимых картинок: вижу убитых в Первой мировой и захороненных на холме в Редипулье – лежат они, склонив головы и непристойно выставив ягодицы, – тысячи тысяч партизан-призраков – в каждой долине по роте – мертвые, мертвые донельзя, позабытые – наводняют чужие рты, рты человекомуравьев, говорящих на таком итальянском, который не похож на итальянский даже случайно – Леонардо Да Винчи перегрызает горло свое, примостившись на склоне, спрятанном в идеальной по размерам и формам декорации Облачной горы, и пока кровь хлещет из распоротой глотки, лишенной голосовых связок, он умудряется прохрипеть последние слова: «Наблюдай и старайся изображать каждую вещь верной натуре ее, не пренебрегай изученьем, как делают стяжатели, если хочешь познать ее», – от Линкея ничто не могло укрыться даже под землей и за облаками – огромный синюшный священник с трудом переваливается через тельца печальных детей, тянущих ручки к его гениталиям – этот огромный, посиневший от натуги священник прикрывает сутаной лиловые детские лица, прижавшиеся к его ляжкам в поисках эрегированной плоти, точно плод к пуповине, – священник держит в левой руке распахнутую книгу и бормочет невнятно откровения Иоанна, он бормочет на невнятной латыни и благословляет обрученных – обрученным, как правило, велено пройти испытание – их разлучают и помещают в раздельные камеры, где на них надеваются испанские сапожки или их сажают на кол и наливают в рот морской воды – и так до тех пор, пока грешники не очистятся и не раскаются и никогда больше не сотворят греха, они творят это, дабы свершился мейозис – им торжественно вручается тампакс в форме распятия – невеста вставляет его во влагалище прежде, чем свершится венчание, а жених – в анальное отверстие, как можно глубже, и лишь затем позволено вершить церемонию – во время церемонии призраки-террористы врываются в открытую церковь и прежде, чем невеста ответит «да», убивают священника из несуществующих призрачных автоматов очередью образов-пуль – один из образов – Неопалимая Купина, твердящая: «Я тот, кто Я есть», и священник сдувается, точно воздушный шарик, и из нутра его вырываются мелкие серые гномы с огромными головами, гномы-макроцефалы, издающие протестные вопли, ибо им не нравится время, в которое они попали и из которого явились призраки-террористы – но гномы падают под градом невыносимых образов-пуль – кучи пакетов из-под соков и молока, красные машины Рено с изношенной коробкой передач, мужские борсетки из искусственной кожи, откуда усатый мужчина достает пачку сигарет известной марки, – и армии призраков-партизан тают в застывшей лаве и экскрементах огромных кукол из Виареджо, кукол с микрофонами, похожих на журналистов, – они говорят – говорят, говорят, говорят, не замолкая ни на минуту, – кудахтающий мужской баритон ударяется о кишечные стенки мужчины-Италии, хлещущего бродягу-Италию, – но Королева-Матка готова защитить от энергокризиса, пустые битумные бочки складываются штабелями – в них чумной кислород, еще более вязкий, чем нефть, – Королева-Матка запускает по миру паутину телефонных стеблей, соединяя последнее поколение человекомуравьев, вылупившихся из ее яиц, – последнее поколение самое бледное и хилое, гномоподобное и дебелое – забилось в уголок и дрожит – но бледные человекомуравьи трындят по раскинутым желеобразным сетям и выкрикивают в мир итальянские слова с ужасным американским акцентом – ревущая машина-призрак выносится на сцену и сбивает призрак Пьера Паоло Пазолини, Поэта-гомосексуалиста – но он остается стоять, где стоял, – атлетичен и бодр – он шлет привет за океан другу Аллену Гинзбергу – призрак Пьера Паоло Пазолини пишет письмо от руки, он единственный, кто еще не разучился, человекомуравьи наполняют свои бурдюки чумным кислородом – в тайном убежище блестит золотая ниша, где молча и неподвижно сидит золотой человек, он произносит: «Мне стыдно быть телом» – мудрецы былых времен сброшены с корабля современности учениками, мудрецами времен сегодняшних, скрижали испещрены примитивными грубыми формулами уровня Барби – воздух перенасыщен вирусом телефонии – Марко Тронкетти Провера засовывает в рот потомку рода Аньелли жирную куриную ляжку, и зрители (католики-банкиры и масоны) радостно аплодируют, смеясь над тем, кто опоздал на церемонию, их стрекот и кудахтанье летят к равнодушному небу, которого не разглядеть за угольным потолком темного грота, – аукционист устанавливает огромную механическую диораму, долженствующую изображать небо, на кобальтово-синем гипсокартоне проступают, точно далекие звезды, белые галогены – аукционист вертит ручку и механизм приходит в движение, плоское голубое небо крутится, крутится небо ночное – человекомуравьи шамкают ртами, откуда вырывается странная итало-американская речь, и принимаются бодро вертеться вокруг костра – сжигают книги Марсилио Фичино, но нет предела разрушенью – в церквях отчаянье и ужас – Рахаб породил Вольтера, Тирза породила Руссо, сотворив правосудие индивидов, посмеявшись над мучениками и исповедниками, заявив о праве «я», Беула и Ультро своим существованьем жестоко переиначивают виденья Свендеборга, и в Риме послушно кивают, подпитывая семенами вражды вечный жизненный цикл Королевы, которая с тех самых пор совокупляется с самцами и порождает из огромного чрева яйца человеколюдей – но в Риме послушно кивают – я не устаю лепить свою статую – хотя отчаянье разрастается, – отчаяние за себя и за Италию – и голова моя застыла над землей – хотя термиты шестьдесят лет подряд грызут и подтачивают ствол, в корнях которого виднеются разложившиеся тела, – человекомуравьи испытывают священный ужас при виде вечно живых мертвецов – после того как физическое тело умрет – многие из них останутся здесь – шаман наложит руки на новые тела, и теплые сладковатые магнитные телепатические волны потекут к нему, шаман умеет не отвлекаться на пули-образы и на хлыст Королевы-Матки – он видит тела, пожирающие сочные ростки, которые кажутся куда живее пожирающих их тел, – цветущие орхидеи исчезнут с лица земли, озерные кувшинки – о как я вас любил! – шаман вглядывается и вслушивается, а мертвые шепчут ему над телами человекомуравьев и пугают их – в эфире парят волны, создаваемые усиками Королевы, – они проникают повсюду и душат и лезут сквозь вязкие головы человекомуравьев и бледных людишек, погрязших в своем желатине, – но падает слово и падает образ, и как же сказать мне – прощай, человек? – усики Королевы метнулись стрелой – я вижу мужчину, и взорваны капилляры лица, и проступили вены – он читает Киплинга, Назыма Хикмета, Халиля Джебрана – длиннющие поэмы, рвущиеся из пропахшего спиртом рта, отпечатанные на золотых скрижалях – золотые листы, унесенные кошмарными снами человеческих муравьев, спящих с открытыми глазами и на ходу, а значит, не спящих – О, яви же нам чудо! – кричат многолетние многоножки – старики-многоножки набросились на призраков-террористов, влипли в желе, встали стеной против бледненьких юных человеческих муравьев – бледные муравьишки устали совокупляться – желе покрывает их с головой, так видят их старые многоножки – Королева смачивает воображаемой водой крохотные клешни человеческих муравьев, которые несут и несут к ней бурдюки с отравленным, чумным кислородом и желто-зеленую пену на блюде – но тонут картинки в расплавленном металле – картинки, на которых веселые люди строят из себя мексиканцев, провозглашая, что нашли лучшее средство от сна в летнюю ночь – Пророки, блаженные, кликуши появляются на огромных стеклянных экранах, висящих повсюду среди сталактитов – Позади Трона Сатаны открываются двери в Голгонуцу, город искусств и ремесел по Блейку, этакий духовный Лондон – немец-Папа, громада, в смущенье распахнул объятья в знак приветствия, с легким оскалом, потому что у него ишемия, источена в пыль червяками его чудодейная роба, от времени мхом поросла – с экранов летят кадр за кадром «Ты любишь? Любишь?». Сюжет до нелепого прост, история завораживает человеческих муравьев, кладущих голову под нож гильотины иль брошенных в ванны, стенки которых прогрызли миноги-гиганты, присосавшиеся к плоти альдегидов – сюжет до нелепого прост – незадолго до свадьбы мужчина предаст будущую супругу – но сделает это ДО, а значит, супружество не пострадало, значит, можно жениться, и он женится, в жажде узаконить фактическую, фаллическую связь – навсегда – без конца и края – человеческие муравьи подтачивают корни дерева жизни, ствол коего не из дерева, а из плоти, и тянется вверх – медленно, осторожно – нет, то не безымянный какой-нибудь ствол, но огромный удав, тянущийся по полу вдоль стены огромной ванны той самой пражской квартиры, что была, когда жили еще те призраки-террористы, когда ходили они еще в тапках и представить себе не могли, что их ждет столь странная и столь долгая жизнь – и все же образы-пули поражают нервную систему человеческих муравьев – пока Королева спаривается и плодит белесые яйца, она запускает во вселенную страшные образы – завоевание Марса, глобальное потепление, оборот полюсов – все это уже было тысячи раз – дорогой господин Павлов, позвольте поздравить вас с получением почетного итальянского гражданства, разрешите вручить вам ключи от Рима – господин Павлов, приобщите и нас своему тайному знанию – Джакомо Леопарди распят на кресте на склоне посреди огромного леса, в тонкие руки поэта, в конские стопы его вбиты проржавелые гвозди, полуслепые глаза смотрят вперед, скручено хилое тело и пахнет мочой, человекообразные муравьи собирают ее и несут Королеве, чтобы та перестала томиться от жажды – Боги встают из-за накрытых столов, опьяненные мысленным соком, – этот нектар им дарует всесилье несмолкающей речи – призрак Альдо Моро дрожит на черно-белом экране, он обращается с речью, что длится семьдесят долгих минут – «Нет у нас Кеннеди, нет!» – протестуют те муравьи, что постарше, изнуренные долгой работой по добыче еды для своей Королевы, – и тут же в них пробуждается непонятное желание что-нибудь сделать с собой, умереть – немногие выжившие припадают губами к огромным горошинам транквилизаторов – там, где просвечивает крохотный клочок земли со зреющим зерном – саранча набрасывается друг на друга, вгрызаясь в обгрызанный недотекст – сказал, и пришла саранча и гусеницы без числа; и съели всю траву на земле их, и съели плоды на полях их, но то Интеллектуальная Саранча – зерно остается на полях, потому что саранча стрекочет и верещит, вцепляясь в соседа, но не слушают стрекот человеческие муравьи – погрузившись по научению в заповеди вроде «смертный мозг окружен стеной и рвом, и Ог и Анак стерегут их; здесь засел Сатана с его паутиной» – И вот я хочу изобразить себя, дабы человеческие муравьи пожрали меня, точно хлебный мякиш – «Душа – главнейшая наша часть, и она-то и есть сам человек» – кто не познал наслаждения общения с собой, пусть представит, вспомнив любимое существо, что значит увидеть самого дорогого тебе человека – И вот я, Джузеппе Дженна, сажусь и пишу страницу за страницей роман, героем которого выступает Джузеппе Дженна, а саранча и человеческие муравьи пожирают страницы, точно вкуснейшее блюдо – и молчаливая гордость взрывается в горьких словах, что взрывают меня изнутри «Приимите, ядите, сие есть тело Мое» – мое, не его – Он умрет, не дожив до шестидесяти – желтушный, с раздутыми раком легкими, так и не бросив курить, – И когда человеческий след отпечатается на резинной розоватой земле Красной планеты – и безымянные люди в защитных костюмах взглянут на каньон, откуда пришел человек – прежде, чем впиться, точно миноги, в теплую склизкую почву новой планеты – Королева родится, и ее огромное тело будет печь бесполезные яйца, ведь лишь с появлением позвоночника и языка явится коитус, Королева поймет, что носитель семени болен, но лечить – это значит делать лишь хуже, патология пусть процветает: медленная, животная, слоноогромная – вот откуда явилась чесотка – из жутких картинок – загоняя густой желатин во все дыры бледных больных муравьев признаки-террористы поклоняются древним богам – богам Майя, Ацтеков – ивовые корзины сокровищ служат ловушкой и копятся – путь предначертан – великий путь – путь к вершинам Куско, к его пирамидам, сожранным безжалостным временем, – они им больны – но, собирая легенды, встали вдруг путники: путь преградила змея – Уроборос-гигант взлетел к небесам и себя пожирать принялся – кровь закапала с неба на счастье тех муравьев, что шагали, неся бурдюки, друг за другом – Куско ли, Марс ли, Куско ль как марсонаследник – пророк Петер Колосимо нам оставил в наследство священные книги и карты, чтоб могли мы вернуться туда, откуда мы родом, – неуверенно он произносит слова, мешая их с диалектом и раздражая слух сильным немецким акцентом, – Ты возвеличиваешься, а значит, отвергаешь все то, что по другую сторону тебя – И вдруг я замечаю человека, дрожит он и испуган – хнычет, и тянет с силой кляч вперед – его подхлестывают страшные картинки, что лезут вон из лона Королевы – вопросом задается человек – откуда тянется эта страшная тень, но тащит вперед кляч и быков – и наблюдает он, как пляшут тени, и думает, что это есть реальность, и спрашивает, где же солнце – и черви сырные набросятся на тело прежде, чем замысел вопроса форму примет – так если ты готов отвергнуть все, что по ту сторону тебя, и продолжаешь страдать, в одежды плоти обрядившись, выходит, все, что по ту сторону тебя, тебе явится – не индивидуумы, но Государства, Ячейки общества – вот кто мы, мы порождаем правила святые, нам данные во времена Церквей священных двадцати семи, – окаменев, замолкнув, в тишине (лишь ветер слышен, он вздымает розовую пыль) в ослепительно-белых скафандрах люди идут вперед по земле Марса к холодному солнцу – в два раза меньше того, что видно нам с Земли – меж тем упомянутый фильм идет на экранах во всех залах планеты «Ты меня любишь? Любишь?» – и все бегут смотреть – неведомы заброшенные шахты, покатые изгибы борозды, оставшейся от грубого металла, текущего неведомо куда, смолы фонтаны и азотнокислой соли из недр его, и древние дворцы давно разрушены, и города, и сфинксы, и всё прочее – всё стало раскаленным песком: Пал Человек, Пал Бог, и дикие равнины заполнились компостом, а мраморные горы стали пещерами опасными, куда не глянет Бог – расщебетался череп, расчирикал на птичьем языке – Но говорить на итальянском надо плавно, распевно, каждый звук спешит взорваться, с губ слететь, уйти, очистить место другим, и песнь его звучит хрустальным звоном – разбит хрусталь – магнитофон пришел на службу точной науке Великого Делителя, что суть Королева-андрогин, которая вынашивает яйца, не зная пола – все же их родит, не будучи мужчиной – оплодотворяет – и группы мелких клеток уже мечтают слиться с силлогизмом и кинуться увещевать толпу больных, лежащих неподвижно на постелях под капельницей с трубками во рту – больные силятся кричать – но звука нет – и Королева чувствует, что травма наступает, что стресс грядет – она свои скрижали создала, и нет теперь Отца, и Матери, и Архетипа – но есть она, и есть ее святые: Спа-салоны и финансовые деривативы – и место, где добро захоронить, – одним, в ночи, моля пощады и работы – Из зарослей прибрежных крыса вышла, влача по берегу раздувшееся брюхо – не крыса, а разменная монета – змея себя жрала, лилася кровь для тех, кто жаждал счастья, один, в ночи, молившись о работе, – несет река мне масла и угля, скользят по маслу баржи – подвижна и легка волна – она того коснется, кто один, в ночи, в своей квартире молит о работе – потрескавшаяся глина на дверях в его квартиру – о, если бы была работа – только нет, и нет надежды, нет мечты, желанья нет – одна лишь мысль – так дайте мне работу! – И нет работы – И нет воды, ах, если бы была – но нет скалы – а если бы была скала – вода – источник – ручеек средь скал – хотя бы звук, журчанье – но нет воды, и вечером один в своем дому, возьмет он хлеб, преломит и намажет паштетом, семь тридцать вечера, и взмоют в небеса огни петард в знак призрачного счастья. Настанет год две тысячи шестой, и один он поест, подложив под тарелку бумагу, разложив на столе из пластика белого скудный свой ужин, и в лучах тусклого желтого света упадет со стола его старая лампа, пока он решает кроссворды. И тогда он привстанет со стула и выключит желтую лампу и включит другую, что в ванне, и поднимется, и омоет он руки. Подойдет к телефону из серого пластика, родом из семидесятых, вставит палец, крутанет диск – это редко бывает – наберет по бумажке единственный номер – сыновий – и спросит, все ли в порядке, а сын его спросит, какие планы на новогоднюю ночь. И ответит старик, что плевать ему на новогоднюю ночь, что ложится он спать. И затем распрощается и наберет новый номер – дочерний – и спросит, как жизнь, и ответит, что с ним все в порядке. И потушит он лампу, и вытащит челюсть вставную и опустит в стаканчик с водой, и зальет синеватым раствором. И вспыхнет свет в маленькой спальне, и послышится легкий шорох шагов по потускневшему старому полу. Он поправит постель и откинет свое одеяло. И вдруг поскользнется, едва не ударившись лбом о кровати темное дерево. И за десять-двенадцать секунд он умрет, но пред тем он почувствует боль в самом центре груди, и выкинет левую руку, пытаясь хоть как удержаться, и так и умрет, ухватившись рукой за матрас. И изогнется рука, и сожмется кулак. Всего в метре висит на стене батарея. И весь следующий день пролежит он один на полу, и будет верещать телефон, и будут гудки, но не будет ответа. И на следующий день его сын, его дочь вскроют чертову дверь и увидят, что свет не потушен, и темная тень в коридоре от света из спальни, и с криком «О, папа!» метнется в комнату сын, самым первым вбежит он в проем – но ничего не увидит, не сразу заметит он бледную пятку, прильнувшую в светлой стене за кроватью, и так обнаружит он труп. Труп окоченел, он застыл в rigor mortis. Конечности посинели, раздулись. Левая рука, приподнятая в последнем усилье, застыла согнутой, со сжатым, сине-малиновым кулаком. И пришел санитар, подрабатывающий втихую, и пришел человек из бюро, и положили прах на постель, но рука все торчала и выдавалась над поверхностью одеяла. И сын увидел спокойное чье-то лицо в верхнем углу, немного слева от трупа, оно улыбалось. И сошла благодать, и растаяли прошлого ледники. Он вспомнил, как в прошлое воскресенье отец говорил за ужином в ресторане: «Не узнаю я ни мир, ни Италию, это все так от меня далеко». А на следующее утро, когда труп отвезли уже в морг, сын долго смотрел на след тела, оставшийся на кровати в старой отцовской квартире, которую предстояло теперь убирать, разбирать, натирать – одиночество, черепная коробка – последнее наше пристанище, прикрытый рот, точно в ледниках – закрывается подрагивающее око, растворяется, раскрывается, распыляется в ничто – что делали бы бессмысленные безлицые человеческие муравьи, бормоча на своем итальянском, что делали бы они без этой вот тишины, без ямы, откуда доносится шепот, что делали бы они без этого механического гипсокартонного неба, крутящегося по ошибке вдали от какой-либо жизни – в пыли под грузом бесполезного балласта – Покрытый муравьями с головы до ног, покачиваясь, человек протягивает руку вперед куда-то – Горящий факел-человек, покачиваясь, протягивает руку – Утопленник с разверзнувшимся ртом и широко раскрытыми глазами захватывает воздух из последних сил, но в рот вода лишь льется, темная соленая вода – протягивает руку человек вперед куда-то, а рука слабеет – Зыбучие пески затягивают человека, вперед протягивает руку он, рука слабеет – заброшенные, но еще живые гнезда – смотрите же во все глаза и распахните уши: «Кризис ликвидности может дойти до крайней точки и обрушить хедж-фонд, накрыв рынок гигантской волной», – кричит аукционист, одетый в потрепанный и старый фрак, пропахший нафталином, – процесс сублимации нафталина аналогичен процессу человеческого феномена – «Хедж-хедж-хедж». Яснее ясного, а? «Спекулятивные фонды еще недавно лелеялись богачами и магами-финансистами – все мои дети от меня, а мать – саранча», – заявляет аукционист, огромный серо-зеленый Кузнец-Саранча с гигантскими челюстями, из которых вырывается смех. В серных облаках парит огромный змей, истекающий кровью, он устремляется к Кузнецу-Саранче и сжимает его в холодных змеиных объятиях, Саранча задыхается и хохочет зловещим смехом, глаза вылезают из орбит – Кто ты, читатель романа? – Не подходите к Дискотеке, не ступайте на порог, там вам конец – ее огромная парковка – подмостки, на которых проходит трафик всего нечеловеческого – дрэг-квин подключилась к черной розетке, электричество крутит огромное вертикальное колесо, на котором висит человек, на нем копеечное белье, электропровода подведены к его гениталиям, электричество бьет током, крутится колесо, он вздрагивает, подскакивает и вновь, обмякший, падает – колесо продолжает крутится, он привязан – вихрем кружится колесо, слышатся рукоплесканья выросших деток, что в прошлой жизни делали то, за чем наблюдали сидящие в офисах из стекла и бетона, сделанных по проекту швейцарца – на Дискотеку приходит группка бывших детей – нагие, толстые, в детских чепчиках, а меж пухлых старческих губ огромная соска-пустышка – древний плуг – знак того, что вся боль на земле не напрасна, – лазерный луч испепеляет в ничто волосатого гея, целующего лесбиянку, которой нравятся геи, она удивляется, куда он подевался, язык упирается в воздух, красиво смеется, подносит руку ко рту – какие прекрасные зубы – Колгейт, сделанный по договору аутсорсинга – Колгейт токсичный – «Китай отрицает глобализацию, так что его партнеры готовы дестабилизировать рынки, западные финансисты надеются, что показатель ликвидности вырастет, впервые Биржи платят за кризис в нормальной стране, а не в странах третьего мира». На дискотеке продают странный коктейль из кристалов, бокал в форме распятья – думают, это поможет воскреснуть – лазерный луч в беспорядочном танце мчится по залу – все здесь – дети своей Королевы – из стетоскопа тянется луч, и на стену проецируется фильм «Ты любишь меня? Любишь?» – сюжет изменился – теперь в центре истории некая обезьяна – обезьяна тянет в постель самца и его любовницу – все втроем занимаются сексом – крики, верещанье, прыжки по кровати, любовницу душат – ей еще нет восемнадцати – ногой обезьяна хватает ее за шею и душит, и душит, а в камеру шепчет слова: «Я – Макака истории», затем она душит самца, бежит из мотеля, садится на старую «веспу», точно Грегори Пек, носится по Риму, напялив шлем, – Макака истории – прекрасный сорокалетний андрогин, сталинист и дурак, тормозит у кафе и заходит, растолкав посетителей в летних футболках и шортах, купленных на крохотном рынке, вспотевших – он залезает на барную стойку и пляшет, пляшет танец, на который его вдохновила Элиза, – хватает свиной окорок с перцем и бросает в сторону полок с продуктами, а на следующий день он является в церковь, и на нем элегантный смокинг – церковь затеряна в живописных холмах – молодые долго ее выбирали, родители жениха и невесты одобрили выбор – невеста целует Макаку под внимательным взглядом синюшного священника, он начинает сдуваться как шарик – Опухоли растут и растут в детях, играющих в мячик, – «Блестяще», – восклицает профессор Сильвио Гараттини – в нежных эмбрионах – внутри черепов пульсируют вены, вены проступают на запястьях, проступают сквозь белую ткань водолазки – вот Италия, Италия, несущаяся вперед, впереди планеты всей – Королева велит, и по её веленью родится желанье – Бежать от разнообразия к единству – Леопарди на кресте уже не кровоточит – слизь и кал сочатся из ран, где вбиты гвозди, а крови больше нет, он говорит мне голосом Целана: «Я знаю женщину, мечтавшую о сыне, что била палкою беременную лошадь, крича: «Ты сына ждешь, а как же я?» Так многие испытывают зависть и ненависть к благополучию и счастью других людей, к тем, у кого есть то, что мы желаем, но не можем обрести, иль к тем, кто воплощает то, чем быть хотим мы. Но зависть характерную черту имеет ту, что все она растет, и, получив одно, желаем больше мы. Чем яростнее зависть к большему томит сердца подобных нам, тем яснее видно, как преисполняются они желанием и страстью, что к ненависти их ведет и зависть множит. Но невозможно мне сказать, что их желание удовлетворится, ибо желанье быть удовлетворено не может, одно другое за собой влечет, одно погасло – вспыхнуло другое, и самое себя теряет человек, когда поймет, что нет предела желаемому, и в себе не может быть он никогда уверен. И новое рождается желанье: познать до дна то, что уже ты приобрел» – слова его больно ранят Королеву, она требует, чтобы они исчезли, – слова исчезают, лишь образы остаются – короткие, быстрые – сцепляются они с другими – не связанные друг с другом, бессмысленные образы – вот одинокий Чезаре Павезе истекают кровью, твердя столу стеклянному: «Тоска рождается из скуки» – Королева мгновенно насылает к нему термитов, чтобы выкачали кровь, чтобы уничтожили слова – слова исчезли – призрачная мякоть рождает террористов-призраков, они поют «Прощай, красавица» и лезут из нее смущенные, оглохшие, невесть как оказавшиеся здесь – они несутся прочь – Буш топчет ногой итальянскую землю, он топчет клумбы, насаженные премьером лично – и официант в ливрее проходит мимо президента и премьера и корчится от смеха: «Я – голографичен!» – но тут же в ход идет термит-солдат, он бьет и пожирает официанта – Итальянцы охотно хлопают в ладоши, на экране идет римейк «Ты любишь меня? Любишь?» – Террористы ступили на генуэзскую землю, где встречается восьмерка Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=42676643&lfrom=688855901) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Subhaga Gaetano Failla. ITALIA DE PROFUNDIS di Giuseppe Genna. Блог в электронном журнале Letteratitudine. Электронный ресурс. Код доступа на 23.02. 2014: http://letteratitudine.blog.kataweb.it/tag/subhaga-gaetano-failla. 2 Andrea Di Consoli. Il de profundis di Genna per un’Italia in metastasi. Электронная версия газеты Il Riformista. Электронный ресурс. Код доступа к статье на 23.02.2014: http://www.giugenna.com/2008/11/21/sul-riformista-andrea-di-consoli-su-italia-de-profundis/ 3 ПЭТ – Позитронно-эмиссионная томография. АКТ – Аксиальная компьютерная томография. 4 Хвалитель былых времен (лат). 5 Для этого случая (лат.).
Наш литературный журнал Лучшее место для размещения своих произведений молодыми авторами, поэтами; для реализации своих творческих идей и для того, чтобы ваши произведения стали популярными и читаемыми. Если вы, неизвестный современный поэт или заинтересованный читатель - Вас ждёт наш литературный журнал.